Постепенно все вернулись снова к игре на пустырь - не такое уж чудо была обыкновенная полуторка в их краях. Вовку тоже вернул в дом на обед голос матери. Он механически без всякого аппетита и удовольствия проносил ложку от тарелки в рот и обратно, нехотя жевал хлеб и исподлобья незаметно взглядывал на лицо матери. Но Роза, как всегда молчала и думала о своем. После обеда Бес опять получил свободу и необъяснимо для себя сразу очутился возле машины. Он обошел ее несколько раз, провел на ходу пальцем по гладкой и не отвердевшей краске борта, стукнул носком ботинка в скат и остановился у подножки. До ручки дверцы он не доставал с земли. Несвойственно быстро оглянувшись, он вскочил на подножку и, чтобы не упасть, ухватился за блестящую гнутую ручку, та щелкнула, легко подалась вниз, дверь резко открылась и Бес чуть не слетел с подножки, сметаемый открывающейся дверью. Он испугался, но не падения, а того, что перед ним зияла пустая кабина. Инстинктивно Бес вцепился в огромную баранку второй рукой, и сам не понимая как, взлетел на сиденье. Он посидел некоторое время, соображая, что же произошло, поглядел вперед сквозь ветровое стекло - ребята гоняли банку и ничего не заметили, петух Дьячковых стоял на обочине и высматривал добычу в канаве, Клава, сгибаясь на одну сторону и уперев локоть в бок, тащила огромное ведро на помойку… Бес пригнул голову, уперся одной рукой в стойку, чтобы не упасть, а второй дотянулся до ручки и дернул ее на себя. Его отбросило назад внутрь, но что-то рвануло за руку, и он услышал дикий оглушительный крик. Он даже не понял, что это его собственный голос… Мгновенно машину окружила толпа мальчишек, дверцу распахнули и освободили защемленный палец, кровь заливала стойку, сиденье, вытертые временем куртку и штаны из чертовой кожи… Конечно, боль сразу опала, но Бес орал как ненормальный, зеленая сопля сползла до губы, и между кроличьих зубов пузырилась слюна. Он уже заметил, с какой ловкостью и скоростью летит к машине мать, и все, необъяснимо почувствовав ее приближение, успели расступиться. Она одним рывком выдернула сына из кабины, перехватила на лету за шиворот и не дала растянуться на земле, а дальше, развернувшись без остановки, поволокла его обратно к дому с такой скоростью, что Бес едва успевал перебирать ногами. Он по-прежнему ревел, но голос его теперь тонул в крике Розы:
- Он пьет чай и кричит машина! У меня есть бинт - я ему не дам! У меня есть ед - я ему не дам! Он пьет чай и кричит машина!
- Нет! - Безобразно голосил Бес! - И вместе этот хор так переполошил округу, что его еле отняли у вцепившейся в ворот мертвой хваткой Розы и пытались их обоих утихомирить!
- Швайг шен! Генуг! Генуг! Замолчи уже! Хватит!
- Хоб рахмонес!
- И ты замолчи, несчастный!
- Перестань орать - ты же мущщина!
- Нет! Он пьет чай и кричит машина! Он пьет чай и кричит машина! У меня есть бинт - я ему не дам! У меня есть ед - я ему не дам! Он пьет чай и кричит машина! - Она с такой страстью и горечью произносила страшные слова, что нельзя было не поверить - не даст. Пусть хоть умрет у нее на руках - не получит.
- Вер нит мишуге! - успокоила ее Клава - Ер хот нит геброхен а голденер фингер, дайн фардриссенер Ойстрах! Вер нит мишуге! - Это так подействовало, что неожиданно наступила тишина. Бес тоже замолчал. Роза окинула всех взглядом и совершенно спокойно сказала.
- А гроейсер данк! Гейт авек… - и все ушли… Тогда она села в свою любимую позу на свою любимую табуретку и закачалась на ней вперед-назад. Она качалась и тихо бормотала, как ее дед и прадед и их деды и прадеды, как качаются все они от горя и тоски, бормотала то единственное, что носила в себе, никогда не жалуясь и ни к кому не обращаясь.
"Вос хоб их ин майн лебн, вос хоб их, вос хоб их?!.. А фардриссенер… эр хот нит фардриссенер, их хоб гемейнт"… - она говорила это не для себя, не для сына, ни для кого… Роза взгромоздилась на табуретку и стащила сверху с антресолей чемодан. Вовка молча следил за ней, поддерживая правой свою левую забинтованную руку. Она положила чемодан на кровать, откинула крышку и со дна, из-под старых пахнущих нафталином вещей, вытащила фотографию мужчины точно в такой же рамке, как ее собственная над комодом. Потом она переставила табуретку, вбила гвоздь в стену и повесила ее рядом, отодвинулась и поправила. После этого перенесла табурет снова, села напротив Вовки так, что он отшатнулся назад, и сказала, уставив глаза в глаза: "Это твой отец, Яков Бесовский. Он ни в чем не виноват… и пусть опять живет с нами… он, как Исер ездил на машине… потом его начальника арестовали, и он хотел уйти… он думал, что лучше уйти… но не успел… - она зажмурила глаза и потрясла головой из стороны в сторону, словно хотела что-то сбросить, - а потом была война, и тебе три года… ты меня слышишь… и никогда больше не подходи к машине… ты слышишь… он был на машине, а они успели раньше… разве человек виноват, что ездит на машине?… это машина виновата… И никогда больше не ходи к машине… у меня есть бинт - я тебе не дам! У меня есть ед - я тебе не дам! Будь проклята эта машина…" Она снова зажмурилась и снова потрясла головой, но видно ничего не помогало, и сегодняшний крик сына слился с тем последним криком, который слышала она от его отца и с тем, как она потом кричала в подушку, чтобы не слышали соседи, кричала до тех пор, пока не потеряла сознание и чуть не задохнулась, ткнувшись в мягкую пуховую безвоздушность… Поэтому тогда она спрятала портрет, чтобы не слышать этого крика, и поэтому никогда ничего не говорила громко, чтобы не заглушить его. Она боялась его, и не могла без него, потому что это было так осязаемо, так воспроизводимо, и так страшно… и он догнал ее… крик оттуда… через войну, эвакуацию, возвращение, вопросы хозяек и хозяюшек, пускающих на постой, через ежедневный грохот электрички и тишину страха возвращения по ночам, через боль от "не такого", но "его" сына, через всю свою непонятно кому и зачем нужную жизнь…
Она повернулась и вышла из комнаты.
Тогда Бес пересел на табуретку напротив портрета отца, устроил на коленях больную руку, чуть наклонился вперед, чтобы получше рассмотреть его лицо, потом откинулся назад, и снова вперед… и неожиданно для себя тоже закачался, как все сотни поколений его предков и совершенно бессмысленно начал повторять в той же тональности и с той же интонацией, неизвестно почему застрявший в его голове крик матери: "У меня есть бинт - я ему не дам! У меня есть ед - я ему не дам! Он пьет чай и кричит машина… он пьет чай и кричит машина…" Тут его заело, как старую пластинку, и, словно засыпая, бессмысленно и обреченно он твердил, раскачиваясь мерно и монотонно, эти последние сами по себе ничего не значащие и навсегда оставшиеся в судьбе слова.
Передача
Она была уверена, что навсегда избавилась от этого слова, и оно никогда не появится в ее жизни. Уже много лет она не произносила его и не вспоминала. Не дай Бог.
Но жизнь… она почему-то никогда не спрашивает, что тебе нравится и чего совсем не хочется, а что и просто несовместимо с ней в тебе. Это же жизнь, и что на нее обижаться. Не обижаешься же на дождь и мороз. Они тоже жизнь. Твоя жизнь. Говорят: "Сломал себе жизнь - сам виноват!" Может быть, кто-то самоуверенный так и думает, но на самом то деле, - это не так. Что с того, что ее вырастили атеисткой - время было такое. А Бог то оказывается есть вне зависимости от того, что думает об этом его многочисленная, грешная и неразумная паства. Если бы она знала, что такая встреча предстоит, то подготовилась бы. А так… она стояла лицом к заляпанному желтыми листьями окну и не могла повернуться назад. Она только кивнула головой сыну, когда он обычным голосом сказал: "Мам, я на передачу!" Вот она кивнула головой ему в ответ и чуть не рухнула лицом на стекло - так толкнуло ее сзади это слово, ударило в спину, в затылок, под левую лопатку против сердца. Дверь хлопнула вслед за этими словами. Они не требовали ответа. Теперь она так и стояла лицом к стеклу, к осени за окном, к этой жизни, которая никогда и никого не спрашивает, кто чего хочет…
Да, да, он ушел на передачу, на радио, он же говорил ей, что у него предстоит дебют на радио. Значит, как раз эта передача, и она его не благословила, не пожелала "ни пуха, ни пера" на дорожку… какая глупость… он так долго и трудно пробивался… хотя она не хотела этого, но молчала… любой успех здесь означал лишний риск… а как жить без этих маленьких, а может быть, не маленьких побед… но он тогда как-то по-другому говорил… нет, она не могла представить себе, что это слово опять так врежется в ее жизнь. Как же он говорил?.. Интервью? Нет, программа?.. Программа? Да, да, да… когда было на слуху ежедневно: "Программа передач" - это не вызывало у нее никаких ассоциаций… программа передач… нет, этого слова просто не существовало для нее во множественном числе… была многократная передача - передача. Передача. Передача. А не много передач - это очевидно. Была одна передача, разбитая на части: на годы, месяцы, недели, дни. Эти куски были связаны одним длинным стоянием в бесконечной очереди на ветру, на дожде, на снегу, на морозе, на палящей жаре-то в полузамерзшем, то в полуобморочном состоянии… и это была одна передача… Одна. Навсегда. Без возврата, без права… при чем здесь право…
Когда несколько раз у нее не приняли узелок, вытолкнув его обратно в окошко, и не было никакой возможности спросить, узнать, потому что сзади подпирала многочасовая очередь угрюмых, сосредоточенных и взвинченных людей, когда она поняла, что надо что-то делать, чтобы не сойти с ума от обиды и бесполезности существования, - решение пришло само собой. И она в следующий раз подложила под перекрестье завязанных концов наверху, куда запускаешь пальцы, хрустящую бумажку так, чтобы один край ее обозначился в руках берущего. Это подействовало безотказно. Она сначала страшно обрадовалась, а потом засомневалась: передаст ли. Ведь он мог взять себе и деньги и передачу, а почему бы и нет? Это поначалу она по инерции задавалась вопросами вроде: "Неужели в них нет ничего человеческого?" или - "У него же тоже есть жена и дети!"…
В один из ноябрьских дней после ночного стояния, когда она только-только передала узелок "по новой системе" и отошла несколько шагов, сзади послышался какой-то необычный шум. Она невольно обернулась, вопреки уже выработавшейся привычке не реагировать, или, по крайней мере, не показывать, что реагируешь, на то, что тебя не касается. Когда она обернулась, увидела лежащую на сыром тротуаре женщину с неестественно подвернутой рукой вцепившейся в (как было совершенно ясно) не принятый узелок-передачу. Она помедлила мгновение тоже в неестественном состоянии с выдвинутой вперед и не шагнувшей ногой и вывернутой назад головой, потом медленно развернулась и направилась к лежащей. Это было против всяких правил нового общежития и соответствовало лишь одному неодолимому инстинкту, очевидно, - сохранения человеческого облика. Она склонилась над женщиной. Перевернула ее на спину и не стала оглядываться, ища помощи, - все равно никто бы не подошел, а ей одной не под силу было поднять пусть и худое, но все же тело взрослой женщины. Та что-то невнятное шептала, и она наклонилась, чтобы разобрать слова, но лежащая произносила только одно: "Вита… вита… вита…" Она почему-то представила это написанным по латыни, нисколько этому не удивилась и только тяжело вздохнула: "жизнь" - и это жизнь. Надо было отсюда убираться поскорее, и та, что была на земле, будто поняла это, открыла глаза и попыталась подняться. Тогда она подперла ее плечом сзади, встав на одно колено, уперлась в нее посильнее, и они вместе стали отрываться от мостовой, наклонившись друг к другу, как две палочки вырастающей вверх буквы "А".
- Вам далеко?
- Да… Меня зовут Зелма… Спасибо…
- Надо поскорее убираться отсюда… я Фира… пойдем ко мне. - Добавила она не для обсуждения. - Что вы все время говорили Vita? Вы врач?
- Нет. Наверное, Витас… это мой муж…
- Давно? - Она кивнула назад.
- Полгода!.. Его же недавно совсем перевели сюда. Он был главным лесничим в районе, а его… - Фира остановила ее жестом руки:
- Надо… чем меньше мы знаем друг о друге, тем лучше. - И продолжила в ответ на недоуменный взгляд Зелмы, - Неизвестно еще, как наша жизнь повернется, и где нам придется отвечать на вопросы… поэтому лучше поменьше знать друг о друге. Там допрашивать умеют… ладно, пошли поскорее… не бойтесь…
Дома после того, как они напились так называемого чаю, она внимательно разглядела Зелму и, медленно выговаривая слова, произнесла:
- Я надеюсь, что не все люди превратились в "них". - Невозможно передать словами многозначность и глубину интонации этого слова. Зелма молча кивнула головой, соглашаясь. - Надо дать им возможность поживиться, вы меня понимаете?
- Нет! - В отчаянье воскликнула Зелма. - Им ничего не надо давать - они все забрали у нас сами…
- И тем не менее. У всех разные возможности и среди них… надо… Теперь, когда она стояла перед этим заплаканным стеклом, прошлое, сдерживаемое столько лет, вдруг хлынуло наружу, и уже бесполезно было сопротивляться, а, может быть, вдруг мелькнула у нее мысль, надо дать ему вырваться наружу, и таким образом избавиться от него. Ведь невозможно столько лет жить в таком напряжении! Почему невозможно? Живет же она. И если Павел иногда сердится на нее, то ничего не поделаешь. Что это она, мол, такая грустная, когда все хорошо. Все хорошо. Конечно. Разве нет? Не сажают подряд. Вообще можно сказать - не сажают… против того, что было… и под ногти не загоняют иголки, чтобы ты мгновенно превратился в японского, а лучше в английского шпиона…
Да, она объяснила ей, как нужно сделать, поделилась своим, ею только выработанным методом, пока действовавшим безотказно. Зелма побежала на толчок и продала там тоненькое колечко с александритом, которое Витас подарил ей. Он его очень любил, и Зелма решила, что Бог оценит ее жертву. Она только не знала, к какому обратиться: к своему еврейскому или к его католическому… Фира тогда словно почувствовала, что с ней творится, и вдруг произнесла:
- Бог один. Это верно. Но, может, поэтому он часто не видит, что творится на земле? У него просто не хватает времени?..
Зелма вернулась счастливой - передачу взяли. Так они подружились и уже не могли друг без друга многие годы. И судьбы их были так же похожи, как судьбы тех, кого у них забрали, а вернули через много лет вместо них справки, отшлепанные штемпелями фиолетовыми чернилами на промокающей бумаге - так выглядела святая правда по мнению все тех же людей. Они ошиблись. Они не нарочно. Они исправились, а правда хороша в любом виде. Фира тянула изо всех сил Павла, и все в ее жизни было подчинено этому стремлению. Зелма вышла замуж, разошлась, снова вышла замуж и снова осталась одна. Совсем одна. Ребенком обзавестись не успела. И тогда она притулилась душой к своей старой подруге. Помогала, как умела, участвовала в маленьких семейных праздниках, копала грядки на шести сотках и закатывала банки… год за годом, незаметно, однообразно, старясь и сгибаясь под тяжестью всего пережитого, не умея избавиться от прошлого.
Они никогда не говорили о том, что было, и не рассказывали Павлу. Даже те давнишние фотографии, которые хранились в бархатном зеленом альбоме с вытесненным золотом на обложке фонтаном "Дружба народов" на ВДНХ, они доставали, чтобы посмотреть, очень и очень редко… Теперь Фира оторвалась, наконец, от стекла, бессмысленным взглядом обвела комнату и пошла к телефону звонить подруге. Когда Зелма пришла, они уселись на кухне за круглым столом, нажали третью кнопку пожелтевшего старенького "болтуна" и стали ждать.
До Павлика оставалось еще минут сорок. Тогда Фира вдруг поднялась, посмотрела на Зелму долгим оценивающим взглядом, подняла вверх указательный палец, обозначая внимание, и отправилась в комнату. Она вернулась с белой выглаженной и сложенной вчетверо наволочкой, расстелила ее на столе… и тут Зелма вдруг по провинциальной забытой привычке прикрыла рот ладошкой, потом махнула этой рукой, резко поднялась и бросилась помогать Фире. Они нарезали полбуханки черного хлеба и положили его внутрь наволочки, потом туда же отправили завернутый в свежую газету и аккуратно уложенный сахар-рафинад, Фира встала на табуретку и с буфета из-за резного бортика достала старую затвердевшую пачку Моршанской махорки, хранившуюся с тех пор и картонную коробочку "Казбека". Сверху на это богатство легли белые шерстяные неизвестно как сохранившиеся носки, два носовых платка, пачка печенья "К чаю" и кусок мыла "Красная Москва". Когда все было аккуратно уложено, Фира ножницами надрезала наволочку с двух сторон, связала, собрав обе стороны в жгуты на два узла, Зельма притащила кошелек, вытянула голубоватую десятку, и они ловко всунули ее под узел так, что она ощущалась рукой с одной стороны, когда берешься за связанные концы. Все это они проделали молча, быстро и действуя так, словно специально готовились перед этим и репетировали.
- Пошли, - быстро проговорила Фира и накинула на плечо ремешок переносного транзистора. Зелма не выказала никакого удивления, словно и об этом они заранее договорились, хотя она могла только догадываться о планах подруги. Они чуть ускорили шаг, выйдя из подъезда, и успели на подошедший трамвай. На своей остановке они подождали, когда прогрохотали вагоны, перешли улицу, мимо нового магазина завернули за угол и оказались на небольшом сквере перед фасадом нового клуба с помпезным монументальным с колоннами входом начала пятидесятых. Здесь они опустились на скамейку, не сговариваясь разом вздохнули глубоко, будто им не хватало воздуха, и Фира достала приемник. Теперь они стали оглядываться: получалось так, что этот клуб находился на том самом месте, где прошло столько часов стояния на морозе и дожде, зное и ветре. Это был прочный фундамент.
Фира отодвинулась от Зелмы и поставила узелок на скамейку, та посмотрела на него, поправила концы и поглубже засунула десятку, потом она взглянула на часы и сказала:
- Включай! - Фира щелкнула выключателем, проверила, не сбилась ли волна, но голос диктора еле доносился сквозь шорохи и потрескивания. Тогда Зелма придавила рукой узелок к скамейке, осмотрелась вокруг, встала и решительно шагнула:
- Пошли… - она помедлила и добавила, - Здесь мертвая зона! - И они опять завернули за угол. Вдалеке показался трамвай. Но они не торопились. Фира подняла приемник и держала перед собой. Грохот совсем заглушил диктора, а когда улица опустела, из динамика уже доносился чистый взволнованный и от этого звучавший необычно высоко голос Павлика. Они обе пытались, но никак не могли сосредоточиться и вникнуть в то, что он рассказывает, тогда Фира снова щелкнула выключателем, положила приемник в сумочку, они обе неожиданно одновременно оглянулись на замаскированное новостройками страшное место и в последний раз побрели отсюда назад дорогой, которую столько раз повторили в своей жизни, идя на передачу.