Том 2. Сердца моего боль - Владимир Богомолов 42 стр.


ОДИН ИЗ МНОГИХ

Сейчас он доцент, с именем, работает над докторской и нередко печатается в "Вопросах истории".

В разговорах общителен, смел и откровенен. Любимый его конек: изобличение и полное изничтожение ошибок и преступлений прошлого, причем в свидетельство своей принципиальности охотно и с удовольствием вспоминает, что, когда Сталин умер, он-де, - двадцати трех лет от роду, - как ребенок прыгал в кровати от радости.

Он столько раз уже рассказывал, что и тогда все понимал и в те дни прыгал от радости, что и сам в это искренне уверовал.

А в квартире на антресолях, заброшенный и давно позабытый, пылится дневник - толстая пожелтелая тетрадь - с его же собственноручной записью того времени:

"...Весь день передают траурную музыку. Нахожусь в какойто совершенной, абсолютной прострации. Все валится из рук, и мысли мучают днем и ночью одни и те же, неотступные, страшные: "Что же теперь, а?.. Лишь бы все было так, как при НЕМ..."

Зыбка человеческая память, зыбка и обманчива... 1963 г.

СЛУЧАЙ В ГОСПИТАЛЕ (ОРЛОВ)

В Центральном военном госпитале им. Мандрыки в Серебряном переулке находился на лечении отставной генерал-лейтенант, некто Орлов - небольшой, полный человек с пухлыми румяными щеками и солидным брюшком.

В терапевтическом отделении госпиталя нас было человек сорок, и Орлов был для всех нас авторитетом. Даже Ишутин, Герой Советского Союза, полковник, имевший более двадцати ранений и прежде времени ушедший в отставку и откровенно презиравший всех штабников и интендантов, уважал его.

Между тем Орлов был вовсе не боевой генерал, а работник военной юстиции. В свое время он якобы занимал весьма ответственные посты в органах армейской прокуратуры, года же с 1953-го ушел в отставку в чине генерала юстиции.

Невысокого роста пухлый блондин, он был корректен, мягок и добродушен, и трудно было представить его в должности прокурора, поверить, что такой человек мог быть обвинителем, ему больше подходило быть адвокатом.

Орлов был очень внимателен к людям, охотно давал советы, и все мы почитали его.

Он часто беседовал с нами, спокойным, неторопливым голосом рассказывая различные истории из судейской и трибунальской практики. Рассказывал об имевших место в свое время случаях нарушения революционной законности, и мы - в основном старшие офицеры, среди которых было немало отставников, в том числе и реабилитированных, - как никогда проникались уважением к Закону.

Сложная, мудрая, величественнная и не во всем понятная штука - этот Закон.

В этот же госпиталь поступил отставной генерал-лейтенант Лисовский, худощавый, совсем седой старик с выправкой, в прошлом начальник штаба Сибирского военного округа, просидевший восемнадцать лет.

Ходячие больные обедали в столовой.

Как-то в воскресенье Орлов, пообедав, довольный и красный, сидел за столом, рассказывая соседям о случае судебной несправедливости в нарсуде его района, когда судья не желал разводить двоих.

В столовую меж тем вошел Лисовский, сопровождаемый полной старушкой-няней, и нерешительно осматривался.

Он уселся на свободном месте и в ожидании, когда ему подадут обед, оглядел зал; увидел Орлова и впился в него взглядом.

Не замечая еду, что поставили ему на стол, он вдруг поднялся и решительно шагнул к столику, за которым сидел Орлов.

Он подошел совсем близко и, склонив голову, хриплым голосом, но сдерживаясь, спросил:

- Простите, ваша фамилия не Орлов?

- Орлов. А что такое?

- Вы в прокуратуре не служили?

- Работал. - Орлов обрадованно улыбнулся. - Но вас я будто не узнаю.

- Не узнаете? Я Лисовский. Комкор Лисовский! - вдруг хриплым, срывающимся голосом, побагровев, вскричал старик, и все в зале обернулись на его крик. - В тридцать седьмом году, когда судили меня и моих товарищей, высших командиров Красной Армии, вы выступали как обвинитель. Их расстреляли, а я отсидел восемнадцать лет, хотя мы ни в чем не были виновны!

- Вы должны понять... Были указания свыше, - бормотал Орлов.

- У вас руки в крови! Я это так не оставлю! Я напишу в ЦК!

Спустя четверть часа весь госпиталь гудел, как растревоженный улей.

- Вот гнида! - возмущался Ишутин, сдерживая тик лица, изуродованного двумя рваными шрамами. - Да разве ж подумаешь...

Орлову был объявлен бойкот.

Начальник госпиталя срочно направил его в санаторий, в Архангельское.

В санаторий мы прибыли втроем: я, подполковник и Орлов. Ишутин не поехал. Мы ехали в "Победе". Орлов сидел впереди, рядом с шофером, опустив голову, и дремал или же делал вид, что дремлет. И мы с подполковником тоже молчали.

В санатории нас разместили в одном корпусе на разных этажах: Орлова внизу, в отдельную комнату, как он просил, а нас на - втором.

На другой день мы встречались с ним не раз в столовой и на прогулке, но не здоровались, и он делал вид, что нас не знает, и держался от всех особняком.

...Он умер на вторую ночь нашего пребывания в санатории. Обнаружилось это только утром.

Дежурный врач, молодая интересная брюнетка, подошла к нам в вестибюле и сообщила: "Во сне умер".

- Да, неважно, - пробормотал подполковник. - Прямо надо сказать, неважно.

- Ему можно позавидовать, - утешила нас она. - Знаете, это самая спокойная смерть, как говорят, праведная.

Спокойная смерть... Дело не в том, что врачиха была молода и неопытна, - она просто ошибалась.

И в самом деле - в чужую душу не влезешь.

Просто чужая душа - потемки. Даже для докторов. 1963 г.

ОТЕЦ

…В ту ночь я проснулся, когда обыск уже заканчивался, и первый, кого я увидел, был маленький, тщедушный военный, который снимал с моей полочки томики Пушкина и Жюль Верна, торопливо пролистывал их и отбрасывал в угол.

Дверь в столовую была распахнута, и я увидел отца: высокий и сильный, он сидел на стуле лицом ко мне, заметно ссутулясь, положив на колени крупные, широкой кости руки. За его спиной стоял еще один в сиреневатой гимнастерке, а третий - багровый и потный - быстро, но тщательно простукивал снизу доверху стены квартиры и с ожесточением куда-то опаздывающего человека выламывал вентиляционные решетки. Сбоку у стены виднелось виновато-растерянное лицо дворника Пал Иваныча.

На всю жизнь я запомнил, что на белой скатерти стола было много красного: партийный билет и депутатское удостоверение отца, орденские книжки и коробочки с боевыми наградами и еще что-то.

Когда я встретился взглядом с отцом, он, слегка выпрямясь, ободряюще подмигнул, мол, "не робей!", и мне подумалось, что отец сейчас подымется, подойдет ко мне, улыбнется и объяснит, что происходит.

До этой ночи я ни разу не сомневался, что мой отец самый сильный, самый умный и самый смелый человек, и был убежден: стоит ему захотеть, и эти люди мигом окажутся на лестнице. Но отец, глядя себе под ноги, сидел не двигаясь, лишь желвачок перекатывался на его левой щеке, - никогда, ни на одно мгновение я не видел его таким: растерянным и беспомощным.

Потом он поднялся - его уводили - и несколько секунд напряженно всматривался в мое лицо.

- Это какое-то недоразумение, - убежденно сказал он матери. - Позвони адъютанту, что я запоздаю...

- Я же сказал - молчать! - властно перебил его низкорослый.

К этой минуте я уже увидел брошенные в угол моей комнаты шашку с вызолоченным эфесом и знаком ордена Красного Знамени и длинноствольный маузер со знаком того же ордена и серебряной накладкой - почетное революционное оружие отца, награды Реввоенсовета республики - "Честнейшему и храбрейшему... за особые боевые отличия". К этой минуте я уже был полон волнения и щемящей тревоги, мое сердце колотилось как бешеное, и, когда тщедушный закричал "молчать!", я, все еще толком не поняв, что происходит, но чувствуя что-то недоброе, страшное, соскочил с кровати и в одной рубашке бросился к отцу. И тогда мать, стоявшая как в столбняке и за все время не проронившая ни слова, вдруг закричала, с решимостью схватив меня:

- Не смей к нему подходить! Советская власть зря не арестовывает!..

…А через неделю приехали и за ней.

С тех пор прошло двадцать шесть лет (из них семнадцать она провела в лагерях), но и по сей день, как самую большую в своей жизни вину, она не может себе простить этих последних двух фраз и того, что меня удержала... 1963 г.

ОЖИДАНИЕ

(МАТЬ)

Она давно уже на пенсии и, старенькая, сухонькая, часами сидит у окна и смотрит в конец переулка, в ту сторону, откуда идут люди от метро, с автобусов и троллейбуса.

Рядом с ней, на стене под стеклом, окантованные ее руками, несколько фотографий...

Крохотный, будто слепой, комочек на пеленке кричит, надрывается.

Малышка лет четырех, в коротеньком платьице, на голове - огромный бант.

Девочка-подросток с нежным, по-детски ясным лицом стоит, облокотясь на велосипед.

И, наконец, последняя карточка - девушка, уже невеста, статная, красивая, в пилотке и шинели с погонами лейтенанта медицинской службы; на боку - санитарная сумка; за спиной - автомат.

А в шкатулке, на комоде, наградные документы и быстро пожелтевшая бумажка, каких по России разослано миллионы:

"...Ваша дочь... верная воинской присяге... проявив мужество и героизм, пала смертью храбрых...

Похоронена на поле боя..."

Слева у окна узкая девичья кровать со взбитыми подушками - уж сколько лет - ожидает хозяйку. На стене велосипед - тоже ждет. Не дождаться им: мертвые не возвращаются. Но мать не может, не хочет это осознать; она не верит похоронной.

Годами меняются наволочки и покрывало, стирается пыль с металлических трубок, и, пока она жива, будет длиться это ожидание. Не верит она и никогда не поверит, что дочь не вернется, до последнего часа - в неизбывной надежде на случай или чудо - будет ждать, и ничем ее не убедить, что эти вещи, карточки, да еще воспоминания - вот и все, что осталось от дочери.

Старенькая, в задумчивой сосредоточенности, она часами сидит у окна и смотрит, напряженно вглядываясь в каждую женскую фигурку, что появляется в конце переулка.

Не годы состарили и согнули ее - горе... 1965 г.

ВОСПИТАНИЕ ЧУВСТВ

(ФИЛОСОФИЯ)

- А винцо-то дрянь, сама слабость. До души не дошло, не!.. Счастье бабье, девоньки, оно короче воробьиного носа, а страдания длинные-длинные... Каторжные!.. И ты, девка, мне не прекословь, со мною не спорь. Я ведь седьмой десяток распечатала - любой из вас в бабки гожусь! Чем спорить и перечить, слушали бы хорошенько, да на ус мотали - ума набирались!.. Я вам, как родным детям, скажу: мужик - он по природе - что?.. Скот! Пока добивается - человеком прикидывается, а как свое получил - скот! И сколь его ни ублажай, он скотом и останется. Я их на своем веку столько перевидала - и все одинаковы: кашку слопал - ложку об пол! А бабы - дуры доверчивые, через дурость свою и маются... Любовь ведь только в книжках, да еще в кино бывает. Вот она, к примеру, - ждет и сохнет, а, думаете, он придет?.. Спешит и падает, аж шея мокрая!.. Он теперь другую дуреху охаживает. Уж это как пить дать!..

- Нет, так нельзя. Не могу! Понимаете - невозможно!.. Ну как жить без веры в людей, без любви и доверия?!. Как?!. Для чего?!.

- Эх, и дура же ты, девка, прости меня, грешную... Как есть дура необразованная, несмышленая, малолетняя. Тебя еще не клевал жареный петух! Тебя еще не снасиловали и не убивали - вот ты и вякаешь!.. 1967 г.

НЕПОДКУПНАЯ

(ХЛЫНОВА)

В травматологическом отделении в большой палате на десять человек лежала некто Хлынова, еще крепкая, лет семидесяти старуха с большими блекло-голубыми глазами, когда-то, очевидно, необыкновенно красивая.

Родственников у нее не было, но навещал ее шофер, тот самый, что месяц тому назад сбил на дороге.

Немолодой, рыжеватый мужчина, с утиным носом на пухлом лице, он, войдя, чинно здоровался со всеми. Присев на краешек стула подле Хлыновой, с озабоченным видом справлялся о ее здоровье и, улучив момент, вполшепота предлагал деньги, чтобы "верно показывала на следствии".

- Совесть мою покупаешь? - сиплым голосом ругалась Хлынова. - Позорник, бесстыжие твои глаза. Водки бы меньше жрал! Уйди от греха! Алкоглотик - бутылочная твоя душа!.. Уйди!..

Шофер пятился к двери и дня на три исчезал; затем все повторялось снова.

Принесенные им яблоки Хлынова демонстративно отбрасывала, но, когда он уходил, съедала с громким хрустом, не оставляя и огрызка, а с ними - и свою неподкупность. 1967 г.

НАДДАЙ!

(НА ВОЛГЕ)

На Волге, еще перед войной, я нанялся в артель разгружать арбузы.

Артель была пятнадцать человек, люди бывалые, разные и в большинстве своем далекие от совершенства. Анкетные данные, родители и родственники никого не интересовали, никто не лез в душу к ближнему. Человека оценивали по труду, поведению и отношению к товарищам: ленивого выгоняли, выпивох обуздывали, матерщинников - тоже.

Был старшой - пожилой, молчаливый, с бычьей шеей и здоровенными плечами мрачного вида ростовчанин, - его слово для всех было законом.

Меня он только спросил: "Чем занимаешься? Откуда приехал и к кому?"

Затем критически оглядел мою худощавую фигуру и вымолвил:

- Степиных знаю… Если выдюжишь - становись…

И вот маленький юркий буксир подтягивает баржу к причалу. В каждый трюм спускаются двое - они выкидывают арбузы; третий, стоя на берегу, только успевает поворачиваться: с непостижимой ловкостью и быстротой ловит, проворно пускает их на лоток - желоб из длинных досок. Арбузы гладкие, упругие, блестящие, еще полные прохлады трюма, катятся вниз; на берегу их подхватывают, перебрасывают дальше соседям, а уж те укладывают в штабеля, битые и с трещинкой - отдельно.

Делается все это размеренными и, как кажется со стороны, играючи - неторопливыми движениями, но редкий новичок выдерживает в таком темпе несколько часов работы.

Изредка - короткий перекур, затем меняются местами, и снова из рук в руки летят арбузы - свежие, только с бахчи, спелые, звонкие, тугие; ловятся с звучным шлепом и перебрасываются дальше. А старшой все покрикивает: "Наддай!.. Еще!.." Думать о чем-либо некогда - не зевай! Успевай поворачиваться!

Арбузы разные: от небольших, довольно легких, до огромных, весом в десять килограммов и более; и к каждому надо приложить ровно такое усилие, какое ему положено, и ни граммом больше.

Первые дни, пока это не усвоил, не втянулся, - трудно было.

Тяжелая, утомительная работа, но дружная и денежная.

А как радостно, когда на берегу растут горы арбузов - темно-зеленых, белых, полосатых, рябых - и среди них тысячи твоими руками переброшенных.

В полдень артель шабашила - в самые пеклые часы работать становилось невозможно. Расправляя затекшие члены, разбредались кто куда, - каждый отдыхал по-своему.

Я уходил в сторону, сбросив трусы и майку, с разбегу с головой заныривал в Волгу. Поплавав, подолгу лежал в теплой воде у берега, отмокая от пота и соли, а глупые мальки беспомощно тыкались в мои ноги - не так ли и я был беспомощен в своих устремлениях?..

Не чувствовать натруженное, разгоряченное, свинцовой тяжестью налитое тело - до чего приятно!

Затем валялся на песке, прикрыв ладонью глаза от солнца.

В ясно-голубом без облачка небе высоко-высоко шел самолет: тонкокрылый, с длинным фюзеляжем, он напоминал те модели, что я мастерил в детстве. Каждый день в половине второго он пролетал на восток, унося и мои несбыточные мечты об авиации и конструировании.

А с проходящих теплоходов, белых и нарядных, доносились веселые голоса, пение, звуки аккордеона. Пели о счастливой, чудесной, прекрасной жизни, о том, как вольно дышит человек, как безмерно он счастлив…

Неужто все так и захлебываются от счастья? 1967 г.

Академик Челышев

(Отрывок из повести)

Назад Дальше