- Хальт... Хальт...
- Тихо, черт! Иди сюда...
Осторожно ступая, я сделал несколько шагов, и холодная вода залилась в сапоги, ледяными объятиями охватив мои ноги.
- Как там у оврага, тихо? - прежде всего поинтересовался Холин.
- Тихо.
- Вот видишь, а ты боялась! - прошептал он, довольный. - Садись с кормы, - взяв у меня автомат, скомандовал он и, как только я влез в лодку, принялся грести, забирая против течения.
Усевшись на корме, я стянул сапоги и вылил из них воду.
Снег валил мохнатыми хлопьями и таял, чуть коснувшись реки. С левого берега снова дали трассу. Она прошла прямо над нами; надо было поворачивать, а Холин продолжал гнать лодку вверх по течению.
- Ты куда? - спросил я, не понимая.
Не отвечая, он энергично работал веслами.
- Куда мы плывем?
- На вот, погрейся! - Оставив весла, он сунул мне в руки маленькую плоскую фляжечку. Закоченевшими пальцами, с трудом свинтив колпачок, я глотнул - водка приятным жаром обожгла мне горло, внутри сделалось тепло, но дрожь попрежнему била меня.
- Пей до дна! - прошептал Холин, чуть двигая веслами.
- А ты?
- Я выпью на берегу. Угостишь?
Я глотнул еще и, с сожалением убедившись, что во фляжечке ничего нет, сунул ее в карман.
- А вдруг он еще не прошел? - неожиданно сказал Холин. - Вдруг лежит, выжидает... Как бы я хотел быть сейчас с ним!..
И мне стало ясно, почему мы не возвращаемся. Мы находились против оврага, чтобы "случ-чего" снова высадиться на вражеском берегу и прийти на помощь мальчишке. А оттуда, из темноты, то и дело сыпали по реке длинными очередями. У меня мурашки бегали по телу, когда пули свистели и шлепали по воде рядом с лодкой. В такой мгле, за широкой завесой мокрого снега обнаружить нас было, наверно, невозможно, но это чертовски неприятно - находиться под обстрелом на воде, на открытом месте, где не зароешься в землю и нет ничего, за чем можно было бы укрыться. Холин же, подбадривая, шептал:
- От таких глупых пуль может сгинуть только дурак или трус! Учти!..
Катасонов был не дурак и не трус. Я в этом не сомневался, но Холину ничего не сказал.
- А фельдшерица у тебя ничего! - немного погодя вспомнил он, очевидно желая как-то меня отвлечь.
- Ни-че-го, - выбивая дробь зубами, согласился я, менее всего думая о фельдшерице; мне представилась теплая землянка медпункта и печка. Чудесная чугунная печка!..
С левого, бесконечно желанного берега еще три раза давали трассу. Она звала нас вернуться, а мы все болтались на воде ближе к правому берегу.
- Ну, вроде прошел, - наконец сказал Холин и, задев меня вальком, сильным движением весел повернул лодку.
Он удивительно ориентировался и выдерживал направление в темноте. Мы подплыли неподалеку от большого пулеметного окопа на правом фланге моего батальона, где находился командир взвода охранения.
Нас ожидали и сразу окликнули тихо, но властно: "Стой! Кто идет?.." Я назвал пароль - меня узнали по голосу, и через мгновение мы ступили на берег.
Я был совершенно измучен и, хотя выпил грамм двести водки, по-прежнему дрожал и еле передвигал закоченевшими ногами. Стараясь не стучать зубами, я приказал вытащить и замаскировать лодку, и мы двинулись по берегу, сопровождаемые командиром отделения Зуевым, моим любимцем, несколько развязным, но бесшабашной смелости сержантом. Он шел впереди.
- Товарищ старший лейтенант, а "язык" где же? - оборачиваясь, вдруг весело спросил он.
- Какой язык?
- Так, говорят, вы за "языком" отправились.
Шедший сзади Холин, оттолкнув меня, шагнул к Зуеву.
- Язык у тебя во рту! Вник?! - сказал он резко, отчетливо выговаривая каждое слово. Мне показалось, что он опустил свою увесистую руку на плечо Зуеву, а может, даже взял его за ворот: этот Холин был слишком прям и вспыльчив - он мог так сделать. - Язык у тебя во рту! - угрожающе повторил он. - И держи его за зубами! Тебе же лучше будет!.. А теперь возвращайтесь на пост!..
Как только Зуев остался в нескольких шагах позади, Холин объявил строго и нарочито громко:
- Трепачи у тебя в батальоне, Гальцев! А это в нашем деле самая страшная вещь...
В темноте он взял меня под руку и, сжав ее у локтя, насмешливо прошептал:
- А ты тоже штучка! Бросил батальон, а сам на тот берег за "языком"! Охотничек!
* * *
В землянке, живо растопив печку дополнительными минометными зарядами, мы разделись догола и растерлись полотенцем.
Переодевшись в сухое белье, Холин накинул поверх шинель, уселся к столу и, разложив перед собой карту, сосредоточенно рассматривал ее. Очутившись в землянке, он сразу как-то сник, вид у него был усталый и озабоченный.
Я подал на стол банку тушенки, сало, котелок с солеными огурцами, хлеб, ряженку и флягу с водкой.
- Эх, если бы знать, что сейчас с ним! - воскликнул вдруг Холин, поднимаясь. - И в чем там дело?
- Что такое?
- Этот патруль - на том берегу - должен был пройти на полчаса позже. Понимаешь?.. Значит, или немцы сменили режим охранения, или мы что-то напутали. А мальчишка в любом случае может поплатиться жизнью. У нас же все было рассчитано по минутам.
- Но ведь он прошел. Мы сколько выжидали - не меньше часа, - и все было тихо.
- Что - прошел? - спросил Холин с раздражением. - Если хочешь знать, ему нужно пройти более пятидесяти километров. Из них около двадцати он должен сделать до рассвета. И на каждом шагу можно напороться. А сколько всяких случайностей!.. Ну ладно, разговорами не поможешь!.. - Он убрал карту со стола. - Давай!
Я налил водки в две кружки.
- Чокаться не будем, - взяв одну, предупредил Холин.
Подняв кружки, мы сидели несколько мгновений в безмолвии.
- Эх, Катасоныч, Катасоныч... - вздохнул Холин, насупившись, и срывающимся голосом проговорил: - Тебе-то что! А мне он жизнь спас...
Он выпил залпом и, нюхая кусок черного хлеба, потребовал:
- Еще!
Выпив сам, я налил по второму разу: себе немного, а ему до краев. Взяв кружку, он повернулся к нарам, где стоял чемодан с вещами мальчика, и негромко произнес:
- За то, чтоб ты вернулся и больше не уходил. За твое будущее!
Мы чокнулись и, выпив, принялись закусывать. Несомненно, в эту минуту мы оба думали о мальчике. Печка, став по бокам и сверху оранжево-красной, дышала жаром. Мы вернулись и сидим в тепле и в безопасности. А он где-то во вражеском расположении крадется сквозь снег и мглу бок о бок со смертью...
Я никогда не испытывал особой любви к детям, но этот мальчишка - хотя я встречался с ним всего лишь два раза - был мне так близок и дорог, что я не мог без щемящего сердце волнения думать о нем.
Пить я больше не стал. Холин же без всяких тостов молча хватил третью кружку. Вскоре он опьянел и сидел сумрачный, угрюмо посматривая на меня покрасневшими, возбужденными глазами.
- Третий год воюешь?.. - спросил он, закуривая. - И я третий... А в глаза смерти - как Иван! - мы, может, и не заглядывали... За тобой батальон, полк, целая армия... А он один! - внезапно раздражаясь, выкрикнул Холин. - Ребенок!.. И ты ему еще ножа вонючего пожалел!..
8
"Пожалел!.." Нет, я не мог, не имел права отдать кому бы то ни было этот нож, единственную память о погибшем друге, единственно уцелевшую его личную вещь.
Но слово я сдержал. В дивизионной артмастерской был слесарь-умелец, пожилой сержант с Урала. Весной он выточил рукоятку Котькиного ножа, теперь я попросил его изготовить точно такую же и поставить на новенькую десантную финку, которую я ему передал. Я не только просил, я привез ему ящичек трофейных слесарных инструментов - тисочки, сверла, зубила, - мне они были не нужны, он же им обрадовался, как ребенок.
Рукоятку он сделал на совесть - финки можно было различить, пожалуй, лишь по зазубринкам на Котькиной и выгравированным на шишечке ее рукоятки инициалам "К. X.". Я уже представлял себе, как обрадуется мальчишка, заимев настоящий десантный нож с такой красивой рукояткой; я понимал его: я ведь и сам не так давно был подростком.
Эту новую финку я носил на ремне, рассчитывая при первой же встрече с Холиным или с подполковником Грязновым передать им: глупо было бы полагать, что мне самому доведется встретиться с Иваном. Где-то он теперь? - я и представить себе не мог, не раз вспоминая его.
А дни были горячие: дивизии нашей армии форсировали Днепр и, как сообщалось в сводках Информбюро, "вели успешные бои по расширению плацдарма на правом берегу...".
Финкой я почти не пользовался; правда, однажды в рукопашной схватке я пустил ее в ход, и, если бы не она, толстый, грузный ефрейтор из Гамбурга, наверное, рассадил бы мне лопаткой голову.
Немцы сопротивлялись отчаянно. После восьми дней тяжелых наступательных боев мы получили приказ занять оборону, и тут-то в начале ноября, в ясный холодный день, перед самым праздником, я встретился с подполковником Грязновым.
Среднего роста, с крупной, посаженной на плотное туловище головой, в шинели и в шапке-ушанке, он расхаживал вдоль обочины большака, чуть волоча правую ногу - она была перебита еще в финскую кампанию. Я узнал его издалека, сразу как вышел на опушку рощи, где располагались остатки моего батальона. "Моего" - я мог теперь говорить так со всем основанием: перед форсированием меня утвердили в должности командира батальона.
В роще, где мы расположились, было тихо, поседевшие от инея листья покрывали землю, пахло пометом и конской мочой. На этом участке входил в прорыв гвардейский казачий корпус, и в роще казаки делали привал. Запахи лошади и коровы с детских лет ассоциируются у меня с запахом парного молока и горячего, только вынутого из печки хлеба. Вот и сейчас мне вспомнилась родная деревня, где в детстве каждое лето я живал у бабки, маленькой, сухонькой, без меры любившей меня старушки. Все это было вроде недавно, но представлялось мне теперь далеким-далеким и неповторимым, как и все довоенное...
Воспоминания детства кончились, как только я вышел на опушку. Большак был забит немецкими машинами, сожженными, подбитыми и просто брошенными; убитые немцы в различных позах валялись на дороге, в кюветах; серые бугорки трупов виднелись повсюду на изрытом траншеями поле. На дороге, метрах в пятидесяти от подполковника Грязнова, его шофер и лейтенант-переводчик возились в кузове немецкого штабного бронетранспортера. Еще четверо - я не мог разобрать их званий - лазали в траншеях по ту сторону большака. Подполковник что-то им кричал - из-за ветра я не расслышал что.
При моем приближении Грязнов обернул ко мне изрытое оспинами, смуглое, мясистое лицо и грубоватым голосом воскликнул, не то удивляясь, не то обрадованно:
- Ты жив, Гальцев?!
- Жив! А куда я денусь? - улыбнулся я. - Здравия желаю!
- Здравствуй! Если жив, здравствуй!
Я пожал протянутую мне руку, оглянулся и, убедившись, что, кроме Грязнова, меня никто не услышит, обратился:
- Товарищ подполковник, разрешите узнать: что Иван, вернулся?
- Иван?.. Какой Иван?
- Ну мальчик, Бондарев.
- А тебе-то что, вернулся он или нет? - недовольно спросил Грязнов и, нахмурясь, посмотрел на меня черными хитроватыми глазами.
- Я все-таки переправлял его, понимаете...
- Мало ли кто кого переправлял! Каждый должен знать то, что ему положено. Это закон для армии, а для разведки в особенности!
- Но я для дела ведь спрашиваю. Не по службе, личное... У меня к вам просьба. Я обещал ему подарить... - Расстегнув шинель, я снял с ремня нож и протянул подполковнику. - Прошу, передайте. Как он хотел иметь его, вы бы только знали!
- Знаю, Гальцев, знаю, - вздохнул подполковник и, взяв финку, осмотрел ее. - Ничего. Но бывают лучше. У него этих ножей с десяток, не меньше. Целый сундучок собрал... Что поделаешь - страсть! Возраст такой. Известное дело - мальчишка!.. Что ж... если увижу, передам...
- Так он что... не вернулся? - в волнении проговорил я.
- Был. И ушел... Сам ушел...
- Как же так?
Подполковник насупился и помолчал, устремив свой взгляд куда-то вдаль. Затем низким, глуховатым басом тихо сказал:
- Его отправляли в училище, и он было согласился. Утром должны были оформить документы, а ночью он ушел... И винить его не могу: я его понимаю. Это долго объяснять, да и не к чему тебе...
Он обратил ко мне крупное рябое лицо, суровое и задумчивое:
- Ненависть в нем не перекипела. И нет ему покоя... Может, еще вернется, а скорей всего, к партизанам уйдет... А ты о нем забудь и на будущее учти: о закордонниках спрашивать не следует. Чем меньше о них говорят и чем меньше людей о них знает, тем дольше они живут... Встретился ты с ним случайно, и знать тебе о нем - ты не обижайся - не положено! Так что впредь запомни: ничего не было, ты не знаешь никакого Бондарева, ничего не видел и не слышал. И никого ты не переправлял! А потому и спрашивать нечего. Вник?..
...И я больше не спрашивал. Да и спрашивать было некого. Холин вскоре погиб во время поиска: в предрассветной полутьме его разведгруппа напоролась на засаду немцев - пулеметной очередью Холину перебило ноги; приказав всем отходить, он залег и отстреливался до последнего, а когда его схватили, подорвал противотанковую гранату... Подполковник же Грязнов был переведен в другую армию, и больше я его не встречал.
Но забыть об Иване - как посоветовал мне подполковник - я, понятно, не мог. И, не раз вспоминая маленького разведчика, я никак не думал, что когда-нибудь встречу его или же узнаю что-либо о его судьбе.
9
В боях под Ковелем я был тяжело ранен и стал "ограниченно годным": меня разрешалось использовать лишь на нестроевых должностях в штабах соединений или же в службе тыла. Мне пришлось расстаться с батальоном и с родной дивизией. Последние полгода войны я работал переводчиком разведотдела корпуса на том же 1-м Белорусском фронте, но в другой армии.
Когда начались бои за Берлин, меня и еще двух офицеров командировали в одну из оперативных групп, созданных для захвата немецких архивов и документов.
Берлин капитулировал 2 мая в три часа дня. В эти исторические минуты наша опергруппа находилась в самом центре города, в полуразрушенном здании на Принц-Альбрехтштрассе, где совсем недавно располагалась "Гехайме-стаатс-полицай" - государственная тайная полиция.
Как и следовало ожидать, большинство документов немцы успели вывезти либо же уничтожили. Лишь в помещениях четвертого - верхнего - этажа были обнаружены невесть как уцелевшие шкафы с делами и огромная картотека. Об этом радостными криками из окон возвестили автоматчики, первыми ворвавшиеся в здание.
- Товарищ капитан, там во дворе в машине бумаги! - подбежав ко мне, доложил солдат, широкоплечий приземистый коротыш.
На огромном, усеянном камнями и обломками кирпичей дворе гестапо раньше помещался гараж на десятки, а может, на сотни автомашин; из них осталось несколько - поврежденных взрывами и неисправных. Я огляделся: бункер, трупы, воронки от бомб, в углу двора - саперы с миноискателем.
Невдалеке от ворот стоял высокий грузовик с газогенераторными колонками. Задний борт был откинут - в кузове изпод брезента виднелись труп офицера в черном эсэсовском мундире и увязанные в пачки толстые дела и папки.
Солдат неловко забрался в кузов и подтащил связки к самому краю. Я финкой взрезал эрзац-веревку.
Это были документы ГФП - тайной полевой полиции - группы армий "Центр"; относились они к зиме 1943/44 года. Докладные о карательных "акциях" и агентурных разработках, розыскные требования и ориентировки, копии различных донесений и спецсообщений, они повествовали о героизме и малодушии, о расстрелянных и о мстителях, о пойманных и неуловимых. Для меня эти документы представляли особый интерес: Мозырь и Петриков, Речица и Пинск - столь знакомые места Гомельщины и Полесья, где проходил наш фронт, - вставали передо мной.
В делах было немало учетных карточек - анкетных бланков с краткими установочными данными тех, кого искала, ловила и преследовала тайная полиция. К некоторым карточкам были приклеены фотографии.
- Кто это? - Стоя в кузове, солдат, наклонясь, тыкал толстым коротким пальцем и спрашивал меня: - Товарищ капитан, кто это?
Не отвечая, я в каком-то оцепенении листал бумаги, просматривал папку за папкой, не замечая мочившего нас дождя. Да, в этот величественный день нашей победы в Берлине моросил дождь, мелкий, холодный, и было пасмурно. Лишь под вечер небо очистилось от туч и сквозь дым проглянуло солнце.
После десятидневного грохота ожесточенных боев воцарилась тишина, кое-где нарушаемая автоматными очередями. В центре города полыхали пожары, и если на окраинах, где много садов, буйный запах сирени забивал все остальные, то здесь пахло гарью; черный дым стелился над руинами.