46
В этой последней части постоянно повторяются слова "глаза" и "следить", которые соотносятся со стихами, которые автор вкладывает в уста Хора: "За тобой следят". Таким образом, эйдезис в этой главе двойной: с одной стороны, продолжаются подвиги Геракла и образ стимфальских птиц; с другой – речь идет о "Переводчике" и "следящих глазах". Что это значит? "Переводчик" должен за чем-то "следить"? Кто-то "следит" за "Переводчиком"? Завтра меня примет у себя Аристид, эрудированный товарищ Монтала.
47
На этом кончается пятая глава. Я закончил переводить се после разговора с профессором Аристидом. Аристид – добродушный, сердечный человек с широкими жестами и скупой улыбкой. Так же, как Понсика из книги, он, кажется, больше говорит руками, чем лицом, наложив на его черты железную маску дисциплины. Пожалуй, его глаза… чуть не сказал: "следящие глаза"… (эйдезис уже проник и в мои мысли)… так вот, его глаза, пожалуй, были единственным подвижным и человеческим элементом на пустоши полных черт лица и черной, по-восточному заостренной бородки. Он принял меня в просторной гостиной. Улыбнувшись, он произнес: "Добро пожаловать", – и указал на один из стоявших перед столом стульев. Я начал с рассказа о книге. Аристид слыхом не слыхал ни о какой "Пещере идей" анонимного автора, написанной в конце Пелопоннесской войны. Тема его также заинтересовала. Но он покончил с обоими вопросами расплывчатым жестом, как бы показывая мне, что, если этой книгой заинтересовался Монтал, она "стоящая".
Когда я упомянул об эйдезисе, он принял сосредоточенный вид.
– Это любопытно, – сказал он, – но Монтал посвятил последние годы жизни изучению эйдетических текстов: сделал немало переводов и подготовил окончательную версию для издания нескольких оригиналов. Я бы даже сказал, что эйдезис стал его навязчивой идеей. Да-да, я знаком с учеными, затратившими целую жизнь на то, чтобы найти окончательную разгадку эйдетического произведения. Уверяю тебя, это – ужаснейший в литературе яд. – Он почесал ухо. – И не думай, что я преувеличиваю: когда я переводил некоторые книги, мне самому невольно снились раскрытые мною образы. И иногда они играют с тобой скверные шутки. Помню трактат об астрономии Алкея Киридонского, где на все лады повторялось слово "красный" почти всегда в сопровождении других двух: "голова" и "женщина". Ну вот, я начал грезить прекрасной рыжеволосой женщиной… Ее лицо… я видел даже его… не давало мне покоя… – Он поморщился. – В конце концов из другой случайно попавшей в мои руки книги я узнал, что бывшую любовницу автора несправедливо осудили на смерть – бедняга скрыл в эйдезисе образ ее казни. Представь себе, как я был поражен… Мое прекрасное рыжеволосое видение… вдруг превратилось в истекающую кровью только что срубленную голову… – Он поднял брови и взглянул на меня, как бы приглашая разделить свое разочарование. – Писательство – странная вещь, друг мой. По-моему, это самое странное и ужасное из человеческих занятий. – И, снова скупо улыбнувшись, добавил: – На втором месте стоит чтение.
– Но как же Монтал…
– Да, да. Его одержимость эйдезисом зашла гораздо дальше. Он считал, что эйдетические тексты могли бы стать неопровержимым доказательством платоновской теории идей. Думаю, ты с ней знаком…
– Конечно, – ответил я. – Все ее знают. Платон утверждал, что идеи существуют независимо от наших мыслен. Он говорил, что они – реальны, даже более реальны, чем живые существа и предметы.
Похоже, ему не очень понравилось мое изложение платоновских трудов, но его маленькая толстенькая головка согласно кивнула.
– Да… – замялся он. – Монтал считал, что, если какой-нибудь эйдетический текст приводит всех читателей к одной и той же скрытой идее, то есть если все мы в состоянии найти одну и ту же окончательную разгадку, это доказывает, что идеи существуют сами по себе. Его мысль, хоть и кажется незрелой, совсем небезосновательна: если все могут найти в этой комнате стол, один и тот же стол, значит, этот стол существует. Кроме того, и именно это больше всего интересовало Монтала, если такое согласие между читателями возможно, это доказало бы также, что мир рационален, а значит, прекрасен и справедлив.
– Я не очень-то понял последнюю мысль, – сказал я.
– Это следствие всего предыдущего: если все мы видим одну и ту же идею в эйдетическом тексте – идеи существуют, а если идеи существуют – мир рационален, таков, каким мыслили его Платон и большинство древних греков; а рациональный мир, созданный по нашим мыслям и идеалам, это не что иное, как мир добра, красоты и справедливости!
– Значит, – изумленно пробормотал я, – для Монтала эйдетический текст – это настоящий ключ к бытию.
– Что-то в этом роде. – Аристид вздохнул и поглядел на свои аккуратные ноготки. – Нет нужды говорить, что он так и не нашел искомого доказательства. Возможно, именно отчаяние и стало главной причиной его болезни…
– Болезни?
Он невероятно ловко приподнял бровь.
– Монтал сошел с ума. Он провел последние годы жизни дома, взаперти. Все мы знали, что он болен и никого не принимает, так что дали ему спокойно доживать свои дни. И однажды обнаружили его истерзанное зверями тело… в ближайшем лесу… Наверняка он бесцельно бродил там в очередном припадке безумия и в конце концов потерял сознание и… – Его голос понемногу затихал, будто самим тоном он хотел изобразить (эйдетически?) печальный конец своего друга. Наконец он завершил одной, еле различимой человеческим ухом фразой: – Что за ужасная смерть…
– Его руки были изранены? – глупо спросил я.
48
"Грязна, много исправлений и пятен, неразборчивых и несохранившихся фраз" – так пишет Монтал о рукописи шестой главы.
49
"Такое впечатление, что фразы здесь намеренно вульгарны. Проза утратила лиризм предыдущих глав: появилась сатира, пустые комические насмешки, язвительность, отвращение. Этот стиль – будто отбросы оригинала, мусор, выброшенный в эту главу", – утверждает Монтал, и я с ним полностью согласен. Могу прибавить, что, на мой взгляд, образы "грязи" и "мусора" предвещают нам, что скрытый здесь подвиг – очищение Авгиевых конюшен, где герою приходится вычищать от навоза конюшни царя Элиды. Более или менее то же самое пришлось сделать и Монталу: "Я очистил текст от испорченных фраз и отшлифовал некоторые выражения; результат не блестящий, но по крайней мере более чистый".
50
С этого места текст утрачен. Как пишет Монтал: "Из-за неожиданного огромного овального темно-коричневого пятна смазаны тридцать линий. Какая жалость! Речь Трисиппа утрачена для потомков!.."
51
Я мог бы помочь тебе, Гераклес, но как сказать тебе все, что я знаю? Откуда тебе знать при всем твоем уме, что это подсказка не для тебя, а для меня, для читателя эйдетического произведения, в которой ты сам, герой, являешься всего лишь еще одной подсказкой? Теперь я знаю, твое присутствие – тоже эйдезис! Ты здесь, потому что автор решил поместить тебя сюда, как лилия, которую загадочный убийца помещает в руке своей жертвы, чтобы более ясно показать читателю идею подвигов Геракла, одну из путеводных нитей книги. Таким образом, подвиги Геракла, дева с лилией (с просьбой о "помощи" и предупреждением об "опасности") и Переводчик – все они упомянуты в последних абзацах – образуют пока главные эйдетические образы. Что они могут значить?
52
Я прерываю перевод, но продолжаю писать: таким образом, что бы ни случилось, о моем положении узнают. В двух словах: кто-то проник ко мне в дом. Расскажу, что случилось вначале (пишу я очень быстро, пожалуй, сумбурно). Сейчас ночь, и я собирался начать перевод последней части этой главы, как вдруг услышал легкий шорох, необычный для моего одинокого дома. Я не придал ему особого значения и начал переводить: написал два предложения и тут снова услышал мерный повторяющийся шорох, как будто шаги. Моим первым порывом было проверить прихожую и кухню, потому что шорох доносился оттуда, но потом я подумал, что должен записать все, что происходит, потому что…
Снова шорох!
Я только что вернулся из моего обхода: никого не было, и ничего необычного я не заметил. Не думаю, что меня обворовали. Парадная дверь не взломана. Правда, выходящая во двор дверь кухни была открыта, но возможно, я сам не закрыл ее, не помню. Я обследовал все закоулки, различая в темноте знакомые очертания моей мебели (я не хотел дать гостю возможность увидеть, где я, и не зажигал свет). Я пошел в прихожую и на кухню, в библиотеку и в спальню. Несколько раз спросил:
– Кто тут?
Потом, немного успокоившись, зажег несколько ламп и убедился в том, что только что написал: кажется, все это – ложная тревога. Сейчас я снова за столом, и сердце мое понемногу успокаивается. Я думаю: простая случайность. Но с другой стороны, вчера вечером кто-то следил за мной из-за деревьев в саду, а сегодня… Вор? Не думаю, хотя все возможно. Однако вор в первую очередь крадет, а не следит за своими жертвами. Быть может, он готовит решающий удар. Его ожидает сюрприз (мне смешно даже думать об этом): за исключением нескольких старинных манускриптов, в моем доме ничего ценного нет. Этим, думается, я похож на Монтала… Этим и не только этим…
Я думаю о Монтале. В последние дни я навел справки. Вообще-то можно сказать, что его чрезмерное одиночество не такое уж странное: со мной происходит то же самое. Оба мы избрали для себя жизнь за городом и просторные дома, очерченные квадратами внутреннего и наружного двориков, как в древнегреческих усадьбах олинфских или трезенских богачей. И оба мы отдались страсти перевода текстов, завещанных нам Элладой. Мы не насладились (или на настрадались) любовью женщины, у нас не было детей, а наши друзья (к примеру, Аристид в его случае; Елена, с очевидной разницей, в моем) были по большей части товарищами по работе. У меня возникают вопросы: что могло случиться с Монталом в последние годы жизни? Аристид сказал мне, что он страстно желал доказать платоновскую теорию идей посредством эйдетического текста… Возможно, в "Пещере" есть то самое доказательство, которое он искал, и это свело его с ума? И почему, будучи знатоком эйдезиса, он не пишет о нем в своем издании "Пещеры"?
Хотя я не очень понимаю почему, я все больше уверен, что ответ на эти вопросы кроется в тексте. Я должен продолжать перевод.
Прошу у читателя прощения за это отступление. Снова начинаю с фразы: "В темноте какой-то голос спросил".
53
Не могу дальше переводить. Руки трясутся.
Возвращаюсь к работе после двух мучительных дней. Не знаю, буду ли я продолжать, быть может, у меня не хватит духа. Но по крайней мере я смог вернуться к столу, сесть и просмотреть бумаги. Вчера, говоря с Еленой, я и не думал, что это возможно. С Еленой, должен признаться, все вышло случайно: накануне я попросил ее составить мне компанию – я был не в силах вынести ночное одиночество моего дома – и, хотя тогда я не захотел открывать ей тайные причины моей просьбы, она, наверное, заметила что-то в моих словах, потому что сразу же согласилась. Я старался не говорить о работе. Был любезен, вежлив и робок. Мое поведение не изменилось, даже когда мы занялись любовью. Я любил ее, втайне желая, чтобы она любила меня. Я касался ее тела под простыней, вдыхал острый запах наслаждения и слушал ее нарастающие стоны, но все это мне не помогало: я хотел – думаю, что хотел, – почувствовать в ней то. что она чувствовала по отношению ко мне. Я хотел – желал, – чтобы ее руки исследовали меня, ощутили меня, били в меня, как в преграду, придали мне форму во тьме… Но нет, не форму. Я хотел почувствовать себя простым сырьем, твердым остатком чего-то, что было там, занимало пространство, ощутить себя не силуэтом, а фигурой с определенными чертами и лицом. Я не хотел, чтобы она говорила со мной, не хотел слышать слова и тем более мое имя, никаких пустых фраз обо мне. Теперь я частично понимаю, что со мной было: возможно, всему причиной усталость от перевода, это ужасное ощущение пористости, будто бы мое существование вдруг почудилось мне гораздо более хрупким, чем текст, который я перевожу и который изливается через меня в верхней части этих страниц. Я подумал, что поэтому мне необходимо усилить эти примечания, каким-то образом уравновесить Атласову тяжесть верхнего текста. "Если бы я мог писать, – подумал я, не впервые, но с большим жаром, чем когда бы то ни было, – если бы я мог сотворить нечто свое…" Мои занятия с Еленой – ее тело, твердая грудь, мягкие мышцы, ее молодость – не очень-то помогли: быть может, благодаря им я только смог узнать себя (я испытывал насущную необходимость в ее теле, в этом зеркале, где я мог, не глядя, увидеть себя), но эта краткая встреча, это узнавание самого себя – анагнорисис – лишь помогло мне заснуть, а значит, снова исчезнуть. На следующий день, когда над холмами занималась заря, стоя у окна моей спальни нагишом, слушая шорох простыней и сонный голос моей обнаженной, лежащей в постели приятельницы, я решил все ей рассказать. Я начал спокойно, не сводя глаз с растущего на горизонте зарева:
– В этой книге есть я, Елена. Не знаю, как или почему, но это я. Автор описывает меня как статую, изваянную одним из героев, называя ее "Переводчик". Он сидит за столом и переводит то же, что и я. Все совпадает: глубокие залысины на висках, проплешины, тонкие уши с тяжелыми мочками, худые руки со вздувшимися венами… Это я. Я не решился переводить дальше; я бы не смог прочитать описание моего собственного лица…
Елена возмутилась. Села на кровати. Стала расспрашивать, обиделась. Все еще раздетый, я вышел из комнаты, прошел в гостиную и вернулся с бумагами с моим прерванным переводом. Дал их ей. Смешно: оба мы были наги – она сидела, я стоял, – но снова превратились в товарищей по работе; она по-учительски морщила лоб, а ее грудь, трепещущая, розовая, вздымалась при каждом вдохе; я молча ждал у окна, и мой нелепый член сжался от холода и тоски.
– Глупо… – сказала она, закончив читать. – Совершенно глупо…
Она снова начала возмущаться. Бранить меня. Сказала, что у меня появляется навязчивая идея, что описание слишком расплывчато, что оно может подойти к любому другому человеку. И добавила:
– А на кольце у статуи выгравирован круг. Круг! А не лебедь, как на твоем!..
Это было самое ужасное. И она уже поняла это.
– По-гречески круг – "кюклос", а лебедь – "кюкнос", ты же знаешь, – спокойно возразил я. – Они отличаются только одной буквой. Если эта "л", эта "ламбда", на самом деле – "н", "ню", сомнений нет: это я. – Я посмотрел на кольцо с силуэтом лебедя на среднем пальце моей левой руки, подарок отца, с которым я никогда не расстаюсь.
Но в тексте написано "кюклос", а не…
– Монтал пишет в одном из примечаний, что это слово неразборчиво. Он думает, что это "кюклос", но отмечает, что не уверен в четвертой букве. Понимаешь, Елена! В четвертой букве. – Я говорю спокойным, почти безразличным тоном. – Только от заурядного научного мнения Монтала об одной букве зависит, сойти ли мне с ума…
– Да это абсурд! – рассердилась она. – Что тебе делать… здесь, внутри? – Она стукнула по бумагам. – Эта книга написана тысячи лет назад!.. Как же?… – Она откинула простыню, скрывавшую ее длинные ноги. Пригладила рыжие волосы. Пошла к двери босая и нагая. – Идем. Я хочу прочесть оригинал. – Голос ее изменился: теперь она говорила твердо и решительно.
Я в ужасе просил ее не делать этого.
– Мы прочитаем текст Монтала вдвоем, – стоя в дверях, перебила она. – Мне все равно, захочешь ли ты потом продолжать перевод. Я хочу, чтобы ты выкинул эту глупость из головы.
Мы пошли в гостиную – босые, нагие. Я помню, что, идя за ней, мне глупо подумалось: "Мы хотим убедиться, что мы люди, материальные тела, плоть, органы, а не только герои или читатели… Сейчас мы узнаем. Мы хотим узнать". В гостиной было холодно, но в тот момент нам было все равно. Я был не в состоянии подойти вплотную – остановился за ней, не сводя глаз с ее блестящей выгнутой спины, мягко изогнутых позвонков, упругого валика ягодиц. Тишина. Помнится, я подумал: "Она читает мое лицо". Послышался ее стон. Я закрыл глаза. Она сказала:
– Ох.
Я почувствовал, как она подошла и обняла меня. Ее нежность меня ужаснула. Она сказала:
– Ох… ох…
Спрашивать я не хотел. Не хотел ничего знать. Я с силой прижался к ее теплому телу. И тогда услышал смех: мягкий, он все нарастал, зарождаясь в животе, как радостное присутствие иной жизни.
– Ох… ох… ох… – сказала она, смеясь.
Позже, намного позже, я прочел то, что прочла она, и понял, почему она смеялась.
Я решил продолжать перевод. Возвращаюсь к тексту со слов: "Но лица статуи он еще не видел".
54
На этом месте в тексте пропуск. Монтал утверждает, что следующие пять линий неразборчивы.
55
Я только что обнаружил удивительную вещь! Если не ошибаюсь – а думаю, я не ошибаюсь, – странные загадки, связанные с этой книгой, начинают приобретать определенный смысл… хотя, уж конечно, не менее странный и вызывающий у меня гораздо больше беспокойства. Мое открытие было, как это частенько бывает, совершенно случайным: сегодня ночью я просматривал последнюю часть шестой главы, перевод которой я еще не закончил, когда заметил, что края листов с досадным упрямством слипаются между собой (раньше такое уже было, но я просто не обращал на это внимание). Я рассмотрел их получше: на вид они были обычными, но соединявшая их жидкая смесь еще не просохла. Я нахмурился, все больше нервничая. Внимательно перелистал каждую страницу шестой главы и абсолютно точно убедился, что последние из них вклеены в книгу недавно. Мозг мой обуревали гипотезы. Я вернулся к тексту и обнаружил, что "новые" куски совпадают с подробным описанием статуи Менехма. Сердце мое сильно забилось. Что означает этот бред?
Я отложил выводы на потом и закончил перевод главы. Потом, взглянув на череду яблонь в темноте сада за окном (уже ночь), я вдруг вспомнил о человеке, который, кажется, следил за мной и убежал, когда я его заметил… и то, как на следующую ночь мне показалось, что кто-то входил в мой дом. Я вскочил. Лоб мой был влажен, а в висках все быстрее стучали молотки.
Вывод, кажется, ясен: кто-то заменил страницы текста Монтала на другие, точно такие же, на моем собственном столе, и было это недавно. Должно быть, это кто-то, кто знает меня, по крайней мере знает, как я выгляжу, потому что он смог ввести в описание статуи поразительные подробности. А с другой стороны, кто мог бы вырвать страницы оригинального произведения и заменить их своим собственным текстом с единственной целью помучить переводчика?