Афинские убийства, или Пещера идей - Хосе Сомоса 5 стр.


– Да, конечно, люди есть разные, но все мы выбираем свои действия, какими бы абсурдными они ни казались, путем внутреннего логического диалога. Во время суда Сократ мог бы избежать обвинительного приговора, но избрал цикуту, ибо разумом знал, что это для него лучше. И это действительно было так, ибо таким образом он выполнил законы Афин, которые так защищал всю свою жизнь. Платон с друзьями пытались разубедить его, но он убедил их своими аргументами. Когда человек познал пользу добродетели, он никогда не изберет порок. Поэтому я думаю, что гетера солгала нам… В противном случае, – прибавил он, и Гераклесу послышалась горечь в его голосе, – мне придется предположить, что Трамах лишь притворялся, что постигает мои учения…

– А что ты думаешь о гетере?

– Это странная и опасная женщина, – содрогнулся Диагор. – Ее лицо… этот взгляд… Я заглянул ей в глаза и увидел ужасные вещи…

В его видении она была далеко от него и делала что-то несуразное: к примеру, плясала на заснеженных вершинах Парнаса, прикрывшись лишь короткой шкуркой олененка; ее тело двигалось бездумно, почти безвольно, как цветок в руках девы, скользящей по краю опасных ущелий.

В его видении она могла поджечь волосы и стегать холодный воздух этим опасным хлыстом; или закинуть пылающую голову назад так, что кость гортани прорезала мышцы шеи, словно стебель лилии; или кричать, будто прося о помощи, призывая олененогого Бромия; или запеть быстрый пеан в ночной орейхасии – беспрерывном ритуальном танце, который заводят женщины на горных вершинах в зимние месяцы. Известно, что многие из них безвозвратно погибают от холода и изнеможения; известно также, хотя ни один мужчина никогда этого не видел, что во время таких плясок п руках женщины держат опасных змей с молниеносным ядом и красиво свивают их хвосты, как юная дева свивает руками венок из белых лилий; говорят еще, хотя наверняка этого никто не знает, что в эти опасные ночи быстрых барабанов женщины превращаются в нагие силуэты, отсвечивающие кровью от виноградного сока и света костров, и оставляют на снегу поспешные, быстрые следы босых ног, как раненная охотником добыча, не слыша крика о помощи своего благоразумия, которое, подобно стройной деве в белых одеяниях, напрасно молит прекратить обряды. "На помощь!" – взывает голосок, но напрасно, ибо опасность в глазах танцовщиц – сверкающая лилия, растущая на другом берегу реки: никто из них не избежит искушения ринуться вплавь, и не думая просить о помощи, и стремительно плыть, пока руки не коснутся цветка и не поднимут его. "Осторожно: вокруг опасность", – взывает голос, но лилия слишком прекрасна, и юная дева не слышит его.

Все это было в его видении, и он принял это на веру.

– Странные вещи видишь ты во взглядах людей, Диагор, – добродушно усмехнулся Гераклсс. – Уверен, что наша гетера иногда танцует в Лснейских процессиях, но, честно говоря, считать, что она вместе с менадами бьется в экстазе в честь Диониса, исполняя опасные обряды, которые и сохранились-то, наверное, только в каких-нибудь фракийских земледельческих племенах в далеких пустынных горах Эллады, – это слишком. Боюсь, что взор твоего воображения острее взгляда Линкея…

– Я поведал тебе о том, что я видел очами разума, – возразил Диагор, – которые способны видеть чистую Идею. Не отвергай их так быстро, Гераклес. Я уже пояснил тебе, что мы – приверженцы разума, но считаем, что есть нечто превыше его, чистая Идея, свет, пред которым все мы, живые существа и вещи, населяющие мир, являемся лишь смутными тенями. И иногда лишь миф, сказка, поэзия или сон помогают нам описать ее.

– Пусть будет по-твоему, но я не вижу в твоих Идеях пользы, Диагор. Я доверяю тому, что могу увидеть своими глазами и проверить собственной логикой.

– И что увидел в этой девушке ты?

– Немного, – скромно ответил Гераклес. – Увидел только, что она нам лгала. – Диагор резко остановился и оглянулся на Разгадывателя, который мягко, слегка виновато улыбнулся, как ребенок, которого бранят за опасную выходку. – Я расставил ей ловушку: завел речь об отце Трамаха. Ты же знаешь, Мерагра приговорили к смертной казни много лет назад, обвинив его в сотрудничестве с Тридцатью…

– Знаю. Тяжелый был суд, как в деле победителей при Аргинусах, ибо Мерагру одному пришлось заплатить за провинности многих. – Диагор вздохнул. – Трамах никогда не хотел говорить со мной о своем отце.

– Вот именно. Ясинтра сказала, что Трамах с ней почти не говорил, но она хорошо знала, что его отец погиб в бесчестье…

– Нет, она просто знала, что он погиб.

– Вовсе нет! Я уже объяснял тебе, Диагор, что разгадываю только то, что могу увидеть, а я вижу то, что мне говорят, так же хорошо, как вижу сейчас факелы на городских воротах. Все, что мы делаем или говорим, – это текст, который можно прочесть и истолковать. Помнишь ее точные слова? Она не сказала: "Его отец погиб", она сказала: "У него не было отца". Так обычно говорят, отрицая существование человека, о котором не хотят вспоминать… Именно так сказал бы о нем Трамах. И спрашивается: если Трамах рассказывал этой гетере из Пирея об отце (а о нем он не хотел говорить даже с тобой), что еще он мог рассказать ей, о чем ты не знаешь?

– Так, значит, гетера лжет.

– Думаю, да.

– Значит, я тоже был прав, утверждая, что она нам лгала. – Диагор заметно подчеркнул свои слова.

– Да, но…

– Убедился, Гераклес? Очи разума также видят Истину, хотя и другими путями.

– К сожалению, я не согласен, – возразил Гераклес, – потому что ты говорил об отношениях Трамаха с гетерой, а я думаю, что это – единственное, о чем она не солгала.

Пройдя несколько тихих поспешных шагов, Диагор сказал:

– Твои слова, Разгадыватель загадок, – быстрые опасные стрелы, вонзившиеся в мою грудь. Я готов был поклясться богами, что Трамах полностью доверял мне…

– О, Диагор, – покачал головой Гераклес, – ты должен оставить свое благородное представление о людях. Ты закрылся в Академии, обучаешь других математике и музыке, ты напоминаешь мне златоволосую деву с белолилейной душой, прекрасную и доверчивую, ни разу не выходившую из гинекея, которая при виде мужчины закричала бы: "На помощь, на помощь, я в опасности".

– Не надоело тебе смеяться надо мной? – с горечью отозвался философ.

– Это не насмешка, а сочувствие! Но перейдем к интересующей нас теме: не могу понять, почему Ясинтра сбежала, услышав, что мы ищем ее…

– Думаю, причин много. Но вот что я не понимаю: как ты узнал, что она спряталась в туннеле…

– А где же ей спрятаться? Она действительно бежала от нас, но она знала, что мы никогда не настигнем ее, потому что она молода и ловка, а мы стары и неповоротливы… Прежде всего я имею в виду себя. – Он быстро поднял толстую руку, вовремя прервав возражение Диагора. – Поэтому я решил, что бежать ей далеко не нужно, достаточно будет спрятаться… А где можно укрыться лучше, чем в темноте того туннеля, так близко от дома? Но… почему она бежала? Ее профессия состоит именно в том, чтобы не бежать ни одного мужчины…

– Наверное, на ее совести не одно преступление. Ты будешь смеяться надо мной, Разгадыватель, но никогда еще я не видел такой странной женщины. Меня до сих пор бросает в дрожь от воспоминания о ее взгляде… Что это?

Гераклес посмотрел туда, куда указывал его спутник. Процессия с факелами тянулась по улицам рядом с городскими воротами. Идущие в ней были в масках и несли тамбурины. Один из стражников остановился и заговорил с ними.

– Начинаются Ленейские празднества, – сказал Гераклес. – Уже пора.

Диагор осуждающе покачал головой:

– Как скоры они всегда на развлечения.

Они вошли в ворота, назвав стражникам свои имена, и направились в глубь Города. Диагор сказал:

– Что будем делать теперь?

– Отдыхать, Зевса ради. Ноги у меня гудят. Мое тело создано, чтобы катиться с места на место, как шар, а не опираться на ноги. Завтра мы поговорим с Анфисом и Эвнием. Вернее, ты поговоришь, а я послушаю.

– О чем мне их спрашивать?

– Дай мне подумать. Увидимся завтра, добрый мой Диагор. Я пошлю тебе раба с запиской. Расслабься, дай отдохнуть телу и разуму. И да не лишит тебя беспокойство сладкого сна: помни, что ты нанял лучшего Разгадывателя загадок во всей Элладе…

4

Город готовился к Ленеям, зимним праздникам в честь Диониса.

Служители астиномов разбрасывали на Панафинейской дороге сотни цветов, чтобы украсить улицу, но бурное шествие зверей и людей превращало мозаичное многоцветье в истерзанное месиво из лепестков. Предварительно расставив на статуи Героям Эпонимам мраморные таблички с объявлениями, прямо на улице устраивали состязания в пении и танцах, хотя голоса певцов обычно резали слух, а танцоры в основном передвигались неуклюжими резкими прыжками и не слушались гобоев. Поскольку архонты не хотели гневить народ, уличные зрелища не запретили, хоть и смотрели на них с неодобрением, и юноши из разных демов состязались в театральных представлениях низкого пошиба, а на многих площадях собирались толпы, чтобы поглазеть на жестокие любительские пантомимы на темы древних мифов. Театр Диониса Элевтерия открывал двери новым и уже заслуженным авторам главным образом комедий (великие трагедии оставляли на Дионисии), настолько напичканных грубыми непристойностями, что смотреть их, как правило, приходили только мужчины. Повсюду, особенно на Агоре и во внутреннем квартале Керамика, с утра до ночи громоздились шум, крики, хохот, винные одры и толпы народа.

Так как Город гордился своей терпимостью, подчеркивая свое отличие от варваров и даже от других греческих городов, у рабов тоже были свои праздники, хоть и более скромные и тихие: они ели и пили лучше, чем в другие времена года, устраивали танцы, а в более знатных домах иногда им даже позволяли ходить в театр, где они могли посмотреть на самих себя в представлении ряженых актеров, которые в облике рабов насмехались над народом грубыми шутками.

Но главным занятием во время праздников были религиозные обряды, и в процессиях всегда присутствовало двойное мистическое и дикое начало Диониса Вакха: жрицы размахивали на улицах грубыми деревянными фаллосами, танцовщицы заводили разнузданные пляски, подражая религиозному экстазу менад или вакханок – помешанных женщин, в которых верили афиняне, ни разу их не видев, а маски мужчин изображали тройную метаморфозу бога, воплотившегося в Змею, Льва и Быка, и ряженые временами сопровождали ее крайне непристойными жестами.

Возвышаясь над всем этим оглушительным неистовством, Акрополь, Верхний Город, был окружен покоем и целомудрием.

В то утро – день стоял солнечный и холодный – труппа грубых фиванских артистов получила разрешение веселить народ перед зданием Стоя Пойкиле. Один из них, довольно пожилой, орудовал одновременно несколькими ножами, но часто ошибался, и ножи падали на землю, резко отзываясь металлическим звоном; другой, огромный и почти обнаженный, пожирал огонь двух факелов, а потом свирепо выдыхал его через нос; все остальные играли на потрепанных беотийских инструментах. После первого выступления они переоделись, чтобы представить поэтический фарс о Тесее и Минотавре. Великан-огнеглотатель, изображавший Минотавра, наклонял голову, как бы готовясь поднять кого-то на рога, и в шутку пугал зрителей, собравшихся вокруг колонн Стой. Вдруг легендарное чудовище вытащило из дорожной сумки сломанный шлем и на глазах у всех нахлобучило его на голову. Все присутствующие узнали его: это был шлем спартанского гоплита. В этот момент старик с ножами, представлявший Тесея, бросился на зверя и повалил его градом ударов – простая пародия, но публика прекрасно поняла ее значение. Кто-то крикнул: "Свободу Фивам!", и актеры подхватили дикий крик, пока старик победоносно возвышался над поверженной маской зверя. Все более волнуясь, толпа смешалась, и актеры, опасаясь стражников, прервали пантомиму. Но буйное настроение уже завладело толпой: люди выкрикивали антиспартанские лозунги, кто-то предвещал немедленное освобождение Фив, стонущих под спартанским игом уже много лет, другие скандировали имя генерала Пелопида, о котором ходили слухи, что после падения Фив он нашел убежище в Афинах, и звали его Освободителем. Поднялась буйная суматоха, где на равных правах царили старая ненависть к Спарте и веселая, хмельная, праздничная кутерьма. Вмешались стражники, но, убедившись, что крики были направлены против Спарты, а не против Афин, они не проявили излишнего рвения в наведении порядка.

Во время этой бурной неразберихи лишь один человек стоял неподвижно, не проявляя к суматохе никакого интереса, не замечая, казалось, криков толпы: он был высок и худ, поверх туники на нем был одет простой серый плащ; кожа его была бледна, а лысина блестела, так что он был скорее похож на полихромную статую, украшающую вход в Стою. К этому человеку спокойными шагами подошел другой, дородный и низкий, полная противоположность первому, с толстой шеей, на которой красовалась сужавшаяся к макушке голова. Приветствие было кратким, как будто оба они ждали встречи, и пока толпа растекалась, а крики, перешедшие теперь в грязные оскорбления, стихали, оба мужчины удалились с площади по одной из узких улочек, ведущих с Агоры. – Разгневанная чернь оскорбляет спартанцев в честь Диониса, – с презрением произнес Диагор, неуклюже приноравливая свою порывистую походку к тяжелой поступи Гераклеса. – Они путают опьянение со свободой, празднество с политикой. Какое нам дело до судьбы Фив или любого другого города, если мы доказали уже, что нам плевать даже на сами Афины?

Гераклес Понтор, который как добрый афинянин обычно участвовал в бурных спорах в Народном собрании, будучи скромным любителем политики, заметил:

– Наша рана кровоточит, Диагор. На самом деле наше стремление к свободе Фив от спартанского ига свидетельствует о том, как важны для нас Афины. Да, мы проиграли войну, но мы не прощаем оскорблений.

– А почему же мы проиграли? Из-за нашей абсурдной демократической системы! Если бы мы позволили править лучшим, а не всему народу, сейчас мы уже создали бы империю…

– По мне, лучше маленькое собрание, где можно кричать, чем огромная империя, где придется помалкивать, – сказал Гераклес, пожалев вдруг, что рядом нет никакого писца, потому что, на его взгляд, афоризм вышел отменный.

– Отчего же тебе помалкивать? Если ты – один из лучших, ты сможешь говорить, а если нет, почему бы тебе сперва не добиться права быть среди них?

– Потому что я не хочу быть одним из лучших, но хочу говорить.

– Но речь не о том, чего хочется тебе, Гераклес, а о том, что лучше для Города. Кому доверил бы ты, к примеру, управление судном? Большинству матросов пли тому, кому более всех ведомо искусство мореплавания?

– Конечно, ему, – сказал Гераклес. И помолчав, прибавил: – Но лишь в том случае, если мне было бы дозволено говорить во время плавания.

– Говорить! Говорить! – вышел из себя Диагор. – К чему тебе твое право голоса, если ты почти им не пользуешься?

– Не забывай, что право говорить заключается еще и в праве молчать, когда хочется. И позволь мне воспользоваться этим правом и прекратить наш разговор, потому что больше всего на свете я не люблю зря тратить время, и хотя я толком не знаю, что это значит, спор с философом о политике очень похож на пустую трату времени. Ты получил мою записку без задержки?

– Да, и должен сказать тебе, что сегодня утром у Анфиса и Эвния нет занятий в Академии, так что мы найдем их в гимнасии Колонов. Но, Зевса ради, я думал, ты придешь пораньше. Я жду тебя в Стое с тех пор, как открыли рынок, а уже почти полдень.

– Я встал с рассветом, но у меня не было времени прийти к тебе: я кое-что разведывал.

– Для моего расследования? – оживился Диагор.

– Нет, для моего. – Гераклес остановился перед тележкой продавца сладких смокв. – Не забывай, Диагор, работа – моя, хоть и платишь за нее ты. Я расследую не причину предполагаемого страха твоего ученика, а загадку, которую заметил в его останках. Почем смоквы?

– И что же ты узнал? Расскажи мне!

– По правде говоря, немного, – признался Гераклес. – На одной из табличек на статуе Героям Эпонимам написано, что Народное собрание приняло вчера решение устроить волчью облаву на Ликабетте. Ты знал об этом?

– Нет, но мне кажется, решение правильное. Жаль только, что, чтобы принять его, понадобилась смерть Трамаха.

– Еще я видел список новых солдат. Похоже, Анфиса уже призывают…

– Да, это так, – подтвердил Диагор. – Он только что достиг возраста эфеба. Кстати, если ты не ускоришь шаг, они уйдут из гимнасия раньше, чем мы придем…

Гераклес кивнул, но не ускорил свой размеренный и неуклюжий шаг.

– Да, еще: в то утро никто не видел, как Трамах уходил на охоту, – сказал он.

– Откуда ты знаешь?

Назад Дальше