"Слушай, а как ты собираешься жить?" "Исключительно будущим, как указал святой Манфред". "Я серьезно. Ты собираешься выяснять, кто его отец, ты собираешься создавать семью?" "Знаешь, семья как-то сама образовалась без моего собирания". Ханна пожала плечами. "Я думаю, что все будет хорошо, у меня есть сбережения, я могу работать дома, чувствую себя я хорошо". "А ты говорила потенциальным папашам о ребенке?" "Нет. Многое пришлось бы объяснять, а я этого не люблю. Они друг с другом знакомы, но не в таком статусе. Я переписываюсь с обоими. Кто-то обязательно отпадет, не у каждого достаточно крепкие челюсти, чтобы постоянно держаться за ветку. Или я отпаду, как грушка, которая налилась и упала на землю".
"Ты их любишь?" – наивно-растерянно спросила я. "Похоже, что да, по крайней мере, я влюблена, такое состояние, когда все слова хочешь проверять осязанием, даже то, как он учился на медицинском. Это, наверное, потому, что я очень плохо их знаю. Что тебе еще сказать? Рон прекрасно играет в ватерполо, Бора так улыбается, что сразу начинаешь думать о том, как он целуется". "А когда Рон плывет – сразу начинаешь думать, как он обнимается?" "Размах его ручищ поражает!" Я улыбнулась. "А я трусиха. Я не могу так быстро влюбляться, я никогда не вижу в улыбке поцелуя. Никогда". "Да нет. Ты очень смелая в мыслях, тебе стоит однажды их отпустить, вот и все. Но ты держишь их на подтяжках. В конце концов, ты дочь своего отца". "И внучка своего деда. Ты знаешь, они против того, чтобы мне помог дядя Артур". "Конечно, они против. Таким людям, как дядя Артур, успешность прощают лишь тогда, когда они, например, становятся импотентами и об этом узнают поголовно все. В таком случае отношения к нему изменилось бы быстро. Они бы ринулись к нему в гости со штруделями, пластинками с его любимой музыкой, с собственными бедами и даже с деньгами. Люди – не фрукты. В красивых наливных, ярких и здоровых людях всегда приятно находить червячка. Это тебе не абрикос, который выбрасываешь. Людей прижимаешь к сердцу. Ты же сама это знаешь".
Зазвонил телефон, я вздрогнула, Ханна посмотрела, кто звонит. Брови ее поднялись на целый сантиметр выше, как два месяца в ночном небе. Так темнеет у Ханны на душе. "Наташа?" Я утвердительно кивнула и приняла звонок. "Привет. Да. Прочитала его письма. Жутко. Даже нарциссы начали вонять стариковским бельем, пришлось вынести их вместе с вазой на балкон, иначе бы меня вытошнило".
"Итак, ты общаешься с Наташей?" "Как-то так вышло, хотела, чтобы меня поддержал Дерек, а поддержала Наташа. Она действительно старается мне помочь, ну… это естественно, наверное, помощь человека в венце жертвы человеку в венце палача". "Дерек не может никого поддерживать, он протестный элемент. А с какой такой стати Наташа – жертва? Ты наклюкалась жалостина?" "Я имею в виду то, что она из Польши, поэтому ее деда вполне мог убить мой дед". "Правда? Интересная логика, жаль, что я не применила ее, когда меня ограбил парнишка из России. Надо было ему все отдать, потому что мой дед мог убить его деда , а не вызывать полицию. Может, ты тогда простишь ей то, что она у тебя отбила Дерека, а? Ничего, что это хуже, чем отбить почки. По крайней мере, у тебя были такие глубокие темные круги под глазами, выразительнее, чем у любого пиелонефритчика. Ты уже не помнишь, как ты чувствовала себя тогда, попустило? Ты простила эту сучку, играешь в цивилизованные отношения?"
"Ханна, я знаю, что это выглядит дико". "Нет, не дико. Иначе бы это меня завораживало. Это выглядит нездорово, я этого боюсь. Что ей от тебя нужно?" "Она хочет помочь. Вот завтра пойду в суд. Там будет слушаться одно дело в отношении поляков, Наташа хочет познакомить меня с человеком из Украины, у него здесь гостиничный бизнес, и он может помочь с визами и информацией". "Сейчас нет проблем с визами. Берешь билет и отправляешься, если тебе так уж приспичило туда ехать. "Железный занавес" оказался марлей с очень редким плетением". Я вздохнула. "А еще она договорилась с Францем, что я к нему наведаюсь – поговорить на историческую тематику". "Это тот самый Франц, который написал, что у Манфреда член, как хвост жертвенной ящерицы? Классный чувак, я бы с удовольствием с ним познакомилась". Если бы я не пила вино, я бы захлебнулась слюной, но вино высушило гортань, поэтому я смешно забухыкала туберкулезным кашлем. "Он не писал такого!" "Что-то похожее писал. А что, он языкастый, как все геи, вполне в его стиле".
"Слушай, а я могу своим сказать, что ты беременная?" "Можешь, я не собираюсь это скрывать. Слушай, я, наверное, пойду, я опять проголодалась. Ничего, если я оставлю у тебя свой чемодан?" "Ничего. Свертку умершего деда будет веселее. Поболтает с чемоданом беременной подруги. Символизм!" Ханна исчезла.
Только я взялась за ее чемодан, как раздался звонок. "Ага! Дома нет свежих трусов?" – прокричала я и открыла дверь. На меня с легким удивлением смотрел мой отец. "Вообще есть, и к тому же разной степени свежести". "Привет. Я думала, что это Ханна вернулась, она приехала с отдыха, съела все харчи, которые завалялись в моем холодильнике, и побежала домой". "А это твой старый отец. В отличие от твоих подруг, он принес вино, крекеры и сыр". "Мне повезло, я верю в законы физики. Если в одном месте убудет, тогда в другом обязательно прибудет". Отец вошел. "Слушай, мне нравится, что ты вспомнила о своей физической сущности". "В смысле?" "Будем разливать?" "А как же".
Отец неторопливо направился на кухню, он приучил себя не спешить, верней, переучил, потому что по природе своей был неугомонным и порывистым. "Когда человек в мантии или в сутане суетится, это выглядит как в саркастическом мультике или так, будто мальчишки обмениваются тумаками в палатке". "Я хочу, чтобы ты была счастлива. А вот физики как раз любят счастье больше, чем гуманитарии. Гуманитарии смакуют несчастье, граничные состояния, потому что эти состояния никогда не похожи друг на друга, их интересно рассматривать под разными углами. Физики отдают предпочтение счастью. Оно понятно и логично".
Я взяла бокал. "Что-то мне подсказывает, что эта речь касается моего отношения к деду и прошлому, верно?" "Принимается". Отец улыбнулся и пригубил вино. Он всегда щурил глаза, когда пробовал новый сорт вина. С таким же прищуром он, наверное, смотрит и на новую женщину. "Ты меня должен понять, если не как отец, то как адвокат". Отец развернулся ко мне чуть сильнее, так он концентрировал внимание. "Я хочу чувствовать наш род у себя за спиной. Настоящий род, такой, как он есть. Чтобы было на что опереться, когда покачнешься". Отец покачал в воздухе бокалом. "Лучше не покачиваться. А для этого нужно сохранять внутреннее равновесие и верить в законность счастья". "Ты знаешь, я не могу не покачиваться. Я не могу не колебаться. У меня никогда нет внутреннего равновесия". "Марта, доченька, не преувеличивай. Ты не метроном, не церковные колокола и не хромоножка". Я закрыла ладонями глаза, когда он так настроен – не о чем говорить, лучше сменить тему, хотя он, как искусная балерина, крутнулся – и спустя миг уже в исходной позиции.
"Ханна беременна". "Кхм. Ты Манфреду еще не говорила?" "Зачем это знать Манфреду? Разве он давал обет быть крестным отцом у детей Ханны? Думаю, на этот раз у него ничего не выйдет, малыш Ханны – мусульманин". У меня есть одна ужасная черта, от которой я никак не могу избавиться: когда мне нечем бросить вызов отцу, я использую для этого своих друзей.
"Ты хочешь, чтобы я вышел из себя. Тренируйся на китайских фейерверках, они не всякий раз срабатывают". "А тебе это нравится?" "Меня это не касается. Ты прекрасно знаешь, что я не люблю теологических дискуссий. Но если тебе хочется знать, что я думаю по этому поводу, могу тебе сказать, что правоверные от католиков, на мой взгляд, отличаются тем, что правоверного в Эдеме ждут десять девственниц, готовых для него на все, а католика – десять распутниц. Но есть и то, что их объединяет: эти девицы должны быть несовершеннолетними. Видишь, большинство жаждет попасть в Рай и распутно поджидает возможности нарушить уголовный кодекс. Разве не смешно?" "Все это касается только мужчин". Отец подмигнул мне. "Но ведь Ханна ждет мальчика? Мы же о нем? Вообще-то, я очень рад за Ханну. А вот за тебя – нет". "Ты тоже считаешь, что мне лучше найти кого-то, кто затрахал бы меня до упаду?" "Ты сама сказала, что тебе нужно на что-то опереться. Может, попробуешь?" "На костыли, например? Для этого нужно сломать ноги. Займусь этим с утреца". Отец вздохнул. Поцеловал мне руку. "Просто подумай не о том, как защитить спину, а о том, как сделать свое внутреннее наполнение таким прочным, чтобы ничего не могло покачнуться. Просто подумай".
Отец ушел. А я вернулась к чемодану Ханны. Я положила в стиралку несколько ее белых вещей. Потому что знаю: она долго их не будет стирать, большая часть ее вещей – яркие, и белые одежки, как измученные, но привыкшие к процедурам пациенты, терпеливо будут ждать своей очереди. Кое-кто не дождется и умрет. Когда стираешь белые вещи, иногда кажется, будто это чайки заглядывают в иллюминатор самолета. Как говорил маленький Манфред, когда его ругали за грязные руки: "Но ведь внутри ж я чистый! Разве не это главное?" Сейчас у него чистые руки. Часто даже стерильные. В какой-то момент мы теряем главное, то, что безошибочно узнаем в детстве, оно выскальзывает из рук, как жертвенный хвост ящерицы. Надо готовиться к встрече с Францем.
Глава девятая
Суды я не люблю. Мне кажется, что стены там превращаются в человеческие поры, будто приближенная объективом фотографа кожа, чаще всего проблемная. Ближе к носу – кожа, кожа, поры, поры, прыщи, фурункулы, лопнувшие капилляры. Я чувствую этот смрад пропотелости, и мне это очень неприятно. Это как чувствовать испуг человека, который делает все, чтобы ты этот испуг не почувствовал. И ты врешь, что не чувствуешь, и он – врет.
Суды любит мой отец. Оно и не удивительно. Он умеет упиваться пафосом. Когда человек упивается пафосом, ему не нужно присматриваться к реальности, видеть эту кожу, эти поры. Нужно сказать, отец умеет это делать элегантно, в этом даже есть нечто гурманское. В суде у него такой вид, будто он пришел слушать органную музыку. В общем-то, почти все судьи и адвокаты очень не любят шума и не повышают голос в компаниях, еще бы, они привыкли к тому, что говорят в относительной (а часто и полнейшей) тишине, никто не прерывает их речи и все вынуждены слушать. Отец всегда говорит ровным и спокойным тоном, который можно сравнить с морским штилем. Поэтому любая ирония или насмешки из его уст звучат еще обиднее. И он об этом знает.
Мне же всегда было неловко смотреть на судейские мантии, все-таки суд – светское заведение, к чему эта игра в церковь, зачем приближать себя к Вечному Суду, это опасные игры, и судьи часто забываются. А если суд не церковь (хотя, если у государственного органа могут быть собственные устремления и амбиции, то суд к этому очень стремится, жаждет), тогда это театр.
Да, да, суд – это действительно театр, где у каждого есть своя роль. Помощники судей – суфлеры. Первый состав, второй состав. Режиссер, осветитель, стенограф-сценограф, конферанс ведет секретарь или судебный распорядитель. Классический репертуар, почти без каких-либо экспериментов. Первая инстанция – репетиционная база для апелляции, апелляция – для кассации, ну, а дальше уже Бог застыл в ожидании с дирижерской палочкой, перебирая старые партитуры… У участников суда тоже были свои композиторы, но уже никто не пишет ничего нового. Конечно, адвокаты на меня накинутся (судей в этом смысле не пробьешь), кому же приятно слышать, что ты формальная фигурка. Наверное, и отец возмутился бы такому ходу моих мыслей. "Каждое дело неповторимо, каждый человек – уникален". Скорее всего ведущие актеры Королевского театра ответили бы мне приблизительно так же. "Гамлет – уникальная роль!" А чем слабее роль Обвиняемого? Трагизм? Еще какой! Или Потерпевшего? Или Защитника, который взял на себя роль Иисуса? "Накажи меня, я уже наказан, и отстрадал за все, и не трогай моих агнцев".
Мой бывший, Оскар, боготворил свои адвокатские речи. Он часто записывал себя на диктофон, чтобы слышать голос. Чтобы работать над интонациями, разве это не актерство? Разве это не борьба за лучшую роль? Например, сменить на посту моего отца. Когда-нибудь, не сейчас. Как в свое время Шона Коннери. Именно здесь записываются на Джеймсов Бондов.
По немецким традициям, суд проходил под липами, городской, поселковый Gerichtslinde. Под липами же устраивались народные гулянья. Я ведь говорю – театр! Когда мне очень уж хочется досадить отцу, я напоминаю ему об этом. ЛИПОВЫЙ СУД! Тогда он так назывался. Но, смею вас уверить, он был справедливее. Нынешний суд липовей, чем тогдашний.
Суд, в который меня притащила Наташа, был не таким, как тот, где работал мой отец. Намного проще. Напоминал скорее школьные кабинеты. Наташа в сером деловом костюме выглядела непривычно. Она протянула мне свою узкую ладонь, на внешней стороне которой сквозь загар то ли соль проступила, то ли кожа начала лущиться, из-за этого ладонь Наташи напомнила мне засоленную рыбу. И я боялась пожать протянутую мне руку, чтобы не сдавить ей жабры. Она ведь дышит ладонями. Я теряю рассудок. Наташа меня обняла. Прижала мои жабры на лопатках. Задыхаешься не тогда, когда тебя крепко обнимают, а тогда, когда перекрывают тебе дыхание даже нежным прикосновением.
"Я рада, что ты пришла, посидишь на рассмотрении дела? Это не очень долго, потом я тебя познакомлю с одним человеком, пока что его нет, он придет позже". Я соглашаюсь. Показываю свою преподавательскую карточку секретарю. Он похож на учителя Гарри Поттера. И смотрит на меня так, будто сейчас превратит во что-то необычное. Но вместо этого он говорит, что очень рад тому, что представители юридического образования интересуются буднями судейской жизни. Он произносит это так серьезно, что я теряюсь и вместо адекватного ответа качаю головой, как детская игрушка, будто сама себя одобряю.
В зал вводят какого-то вонючего брюнета на длинных тонких ножках. Небольшого роста, патлатый, с головы до ног запакован в черную кожу. Выясняется, что он на вокзале третировал стареньких поляков, супружескую пару. Теперь я понимаю, что здесь делает Наташа. Она внимательно за всем наблюдает, руки ее спокойны, она держит себя в руках при помощи губ, сжала их так, чтобы ничего в организме не шевелилось. Я часто делаю так же.
Вонючий брюнет поведал полякам о том, что Берлин – это его город, и посоветовал им поскорее отсюда ушиваться, а чтобы было понятнее, ведь они иностранцы, ударил мужа и жену пару раз резиновой дубинкой. Когда рассказывают о его поведении, он что-то напевает, озирается, ищет благодарного зрителя. Если подобные твари пытаются встретиться со мной взглядом, я никогда им этого не позволяю, а потом начинаю сама на них смотреть – безразлично, сонно, главное – не выказывать никаких эмоций. Они ими подпитываются. Его спрашивают, как он может прокомментировать свои действия. Он отвечает, что его там вообще не было, все это выдумки. А если бы он встретил поляков – удрал бы. Он боится их, они же из лагеря победителей. Держится эта тварь очень нагло. Ну, может, и был, у него столько дел, всего и не припомнишь, но точно – не трогал. Так, размахивал руками, возможно, кого-то зацепил, песенку пел о Берлине, а что, разве нельзя? Он берлинец.
Приглашают потерпевшего, он неплохо говорит по-немецки, рассказывает о том, что они с женой живут в доме, за которым присматривает этот господин, и отношения всегда были ужасными, хотя они за все своевременно платят и ведут себя подобающим образом. Но вот случая на вокзале старичок не помнит, отводит глаза – красные, запуганные собственным плачем. То же самое рассказывает его жена, изможденная, уставшая женщина. Протокол составлен неудачно, побои зафиксированы не в тот же день, Кожаная тварь остается безнаказанной. Улыбается, напевает что-то, поглядывает по сторонам.
Обвинительница, шикарная длинноногая женщина, своей манерой произносить речь похожая на разрывную пулю, предупреждает его, что будет наблюдать за ним и когда-нибудь ему наверняка не поздоровится. Он подмигивает ей и говорит – ему льстит, что такая шикарная барышня будет наблюдать за ним. Суд заканчивается. Я говорю, что мне хочется вымыть руки. Такое со мной постоянно. Наташа протягивает влажную салфетку. Мы идем в судовую кофейню, Наташа говорит по-польски что-то утешительное супружеской паре. Я ничего не понимаю, но голос у нее ласковый и в то же время убедительный.
В кофейне к нам подходит приземистый господин. Обнимается с Наташей, здоровается со мной и супругами. "Это Орест, я хотела, чтобы ты с ним познакомилась". Я еще раз здороваюсь. "Знаешь, сеть отельчиков "fOR REST"?" Я действительно недавно видела такой отельчик. "Это отели Ореста, он украинец, вот устроит теперь Радмилу и Збигнева пожить у себя". Орест говорит, что приглашение мне в Украину действительно не нужно, но он может позвонить своим друзьям, чтобы они просчитали и упростили мой маршрут, помогли найти машину, встретили – если нужно. Я благодарю, потому что мне нужна поддержка в этом путешествии. Мы обмениваемся с Орестом координатами, он говорит, что все будет присылать мне по почте. Орест еще раз обнимается с Наташей, забирает польскую пару и исчезает.
"Ты давно с ним знакома?" "Когда-то я писала статью о его бизнесе. Знаешь, не так уж много иммигрантов добивается финансовых успехов. У него это вышло. Но он очень упрямый. Бывший украинский инженер стал собственником успешной сети отелей в Германии. Впечатляет?" "Впечатляет. Я бы не стала успешным собственником. Даже не знала бы, с чего начинать. Внешне он похож на баварца, наверно, это ему здесь играет на руку. Хотя не каждый подпустит к сердцу и кошельку баварца". Наташа смеется. "Да, вид у него хитрющий, он говорит, что человек, как кирпич, прежде чем ставить на него знак каче ства, он должен ощупать его со всех сторон, потому что он несет ответственность за свои штампы". "А ты?" "Иногда ставлю, но мои штампы – на польском, не каждый может их прочитать". "А что стоит на Дереке?" "Ничего. Я его просто люблю. И еще – очень хочу изменить его жизнь". "А что не так с его жизнью?" "Знаешь, я очень хочу, чтобы он отдавал что-то обществу". Я никогда бы не отважилась предлагать Дереку перемены, возможно, именно поэтому он сейчас не со мной. "Насколько я знаю, это не его жизненная позиция". "Вот именно. Я пыталась затащить его на эти процессы. Склонить к тому, чтобы он помогал людям, которым не от кого ждать помощи. Бескорыстно. От всего сердца. Но его сердце занято". "Тобой". "Нет. Больше собой. И ложным ощущением свободы. Хотя мне удалось немного втиснуться, мизинчиком". Она потягивается.