Translit - Клюев Евгений Васильевич 16 стр.


Так, Кит не хотела становиться героиней его романов – или что он там пишет, этот сумасшедший русский, на своем никому не понятном здесь языке. Кит не нравилась сама идея – быть героиней романа… то есть иметь дополнительную какую-то жизнь, ей неподконтрольную. Кит привыкла отвечать за себя, а тут поди разберись, что происходит с ней… да еще и на чужом языке! Поди разберись, что она говорит, что делает, как ведет себя в разных ситуациях – она-то понимала: и говорит, и делает, и ведет себя в романе она обязательно по-другому, обязательно не так, как здесь. Потому что не бывает абсолютных подобий. Потому что все мы бесподобны.

"Мне и одной жизни за глаза, – призналась она как-то. – Понять бы, что с этой, уже имеющейся, делать".

Но он только улыбался и редко что-нибудь говорил в ответ: он всегда улыбается и редко что-нибудь говорит в ответ. Это у него "со времен акцента". Выражение "времена акцента" было его собственным, а упаси Боже, не Кит: Кит акцент не мешал, она перестала слышать его фонетику на второй месяц знакомства, и ей казалось странным, что он так стремится избавиться от акцента. Странным и неестественным: сорокадвухлетняя жизнь в другой стране не может не оставлять следов – и не должна не оставлять следов. А потом, если ты все равно так и так до конца становиться датчанином не желаешь – для чего тебе датский без акцента?

Однажды он коротко объяснил ей: из упрямства. И добавил: стыдно быть иностранцем. Стыдно? Иностранцем быть не стыдно – иностранцем быть… смело! Вслух она, конечно, возражать не стала: глупо, если она, не-иностранка, будет ему, иностранцу, возражать… Кому из них двоих лучше знать? Конечно, ему… Сама Кит про иностранность ничего не понимала – до встречи с ним она вообще на эту тему не думала. А когда подумала, то… то и получилось, что он прав: иностранность – это язык, язык – и ничего больше. У самой Кит родных языков было два: один материнский, другой отцовский. Датский и шведский. Когда родители развелись, Кит долго после этого жила сразу в двух странах: в каждой понемножку и в каждой охотно, потому что ни у кого из родителей так никогда и не появилось новой семьи. В Дании Кит была датчанкой, в Швеции – шведкой, а иностранкой, понятно – ни там, ни там. И потом, приезжая в другие страны, иностранкой не была тоже: была датской туристкой, которая скоро уедет.

Он попытался как-то сопоставить русское слово "иностранец" с датским "udlænding", получилось интересно – Кит до сих пор помнила. Как же там у него было – что-то с направлением взгляда… У русских взгляд, дескать, направлен вовне, для них "иностранец" – тот, кто в иной стране живет, за пределами этой, а у датчан взгляд направлен внутрь: для датчан "иностранец" – тот, кто в Дании живет, из другой страны сюда – прибыв. И якобы русские все время стремятся сократить расстояние между русским и иностранцем, а датчане, наоборот – увеличить. Правда, после, когда Кит все это ему напомнила, он сказал, что ничего такого не говорил… может, и не говорил, но себя иностранцем не по-русски видел, а по-датски: я, стало быть, иностранец, живущий в Дании… не столько, значит, потому, что прибыл оттуда, сколько потому, что не уезжаю отсюда. При том, что как к иностранцу здесь к нему никто, кроме него самого, и не относился!

Первоначально, когда она еще слышала его акцент, акцент этот казался ей невероятно милым: эдакие синкопки, внезапно подчеркивающие не те слова, которые важны, а те, которых обычно и не замечаешь. Головокружительное ощущение, правда… как будто находишься не в самом высказывании, а по соседству с ним – хоть и на маленьком расстоянии, но уже становятся различимыми всякие забавные вещи… Например, сильный удар на "не", когда лучше обойтись без удара: "Не хочешь кофе?" От кофе Кит не отказывалась никогда, кто бы и где бы ни предлагал, она и по дому постоянно ходила с полунаполненной и всегда давно остывшей чашкой, но, услышав его "Не хочешь кофе?" – спешила ответить: нет-нет-спасибо-нет, со всею силою отрицая самую возможность заподозрить ее в пристрастии к кофе.

Их общие знакомые говорят сейчас, что акцент, которого давным-давно не различает Кит, у него, конечно, немножко слышен (слава Богу, думает Кит), но на фоне безукоризненной грамматики и непомерного словарного запаса создает странное впечатление: что человек просто придуривается. Причем придуривается неточно: культивируя не какой-то определенный акцент, а акцент вообще. Нераспознаваемый. Ну или иногда распознаваемый: как немецкий. Кит, конечно, никогда не передает ему оценок других, но у нее самой он то и дело спрашивает про свой акцент: вот дался же ему акцент! Какое-то просто болезненное желание потерять речевую индивидуальность, патологическое стремление к "чистому" датскому… к стерильному почти – паническая боязнь, что в нем распознают иностранца. Да никто же не слышит твоего акцента, есть он или нет, пробует увещевать она, но он только повторяет: мне, дескать, безразлично, слышат акцент или нет – мне важно, чтобы его не было. А между тем говорят, что акцент – вне зависимости от того, слышат или не слышат его Кит и другие, – останется навсегда: освоение языка в позднем возрасте, ничего не поделаешь… но ведь и незачем делать! Будь Кит иностранкой – в этой ли стране, в другой – она бы уж свой акцент берегла, никогда бы не потеряла. Одно время Кит пыталась представить себя иностранкой и начинала перед зеркалом говорить по-датски с акцентом, было здорово! Странно, что никогда раньше не догадывалась попробовать: ужасно увлекательное занятие… Потом вдруг испугалась, прекратила: показалось, что это не она, Кит, с акцентом говорит, а та, другая, в зеркале. И будто бы даже не Кит вообще, просто жуть.

Потом ей внезапно стало казаться, что акцент – у всех. В Дании это, кстати, неудивительно: тут и правда у всех акцент, выдающий происхождение. На "королевском датском" только королева и говорит – у остальных датский с призвуками… призвуками места рождения. Во-первых, датский Зеландии, датский Фюна и датский Ютландии: они, как правило, слышатся отчетливо. Сюда же – борнхольмский датский и другие островные, они все тоже различимы на слух. Дальше начинается деление на подгруппы: например, в составе ютского датского – восточно-ютский, южно-ютский… последний – так просто головоломка, Кит, например, почти не понимает южно-ютского! Но даже и в южно-ютском – свои подгруппы, или под подгруппы… южно-ютский Сёндерборга и южно-ютский Обенро – они разные весьма.

Теперь Кит постоянно инспектировала звучавший вокруг нее датский и – не слышала датского: не было датского языка как просто-датского – обязательно не просто-датский, а откуда-то-датский. Плюс, конечно, датский как иностранный: немецкий датский, английский датский, арабский датский, турецкий датский, славянский датский… и другие еще.

"Вот и люби после этого родной язык, – думала она, – родной язык, которого нет!"

Разумеется, акцент – тот ли, другой ли – был и у нее самой… родилась же она где-нибудь! Она родилась в Копенгагене. "Очень некрасивый диалект, копенгагенский", – сразу же сказал ей знакомый, спрошенный о том, слышен ли и у нее диалект. Знакомый происходил из Орхуса и был известным пижоном от языка, считавшим, что на подлинном датском только в Орхусе и говорят. Правда, на сей счет у Кит были большие сомнения – не по причине какого-то особого отношения к орхусскому датскому, а по причине особого с некоторых пор отношения к подлинности. В этой области, оказывается, подлинности не существовало… как насчет других областей?

"Я брежу", – сказала себе Кит, обнаружив вдруг акцент в лае соседской собаки, до того, вроде, лаявшей без акцента… А уж потом Кит слышала акцент у всех и всего: даже у капающей из крана воды. Подлинности же – безакцентности, то есть, – не было нигде. Вот, разве, в Орхусе… но что ей за дело до Орхуса! Да и Ютландия сама по себе – дело темное.

Думать в направлении "подлинности нет и не было нигде" оказалось не очень, мягко говоря, ободряюще. Мир не-подлинности, хайдеггеровский мир, переставал быть ей дорог, а что еще хуже – в нем и вообще не обнаруживалось места для Кит. В смысле – для внутренней Кит, ибо Кит внешняя занимала в неподлинном этом мире даже слишком много места.

Почему? Потому что с квартирой ей не повезло. Или нет, с квартирой-то как раз более чем повезло – не повезло с соседями. Хотя и с соседями повезло: сильно симпатичные люди, не надо наговаривать, а вот с чем действительно не повезло – это с профессией. Профессия была – пианистка. Из-за этой профессии ей пришлось съехать с хорошей квартиры и чуть не поссориться с хорошими соседями… квартира-то за ней, конечно, осталась, кто ж от такой отказывается: огромная, в центре и практически задаром, но пришлось, значит, все равно съехать и снять другую – маленькую и плохую, почти на чердаке. Отныне музицировать по месту жительства можно было вволю, а вот жить по месту музицирования – не очень… Но музицировать для Кит важнее, чем жить.

В хорошую свою квартиру она, конечно, тоже наведывалась: как минимум раз в неделю – цветы полить, с почтой разобраться, да и вообще… сделать вид, что она там живет. Хотя зачем уж так-то – "сделать вид"? Кит ведь жила и там: когда по два дня, когда по три, когда по целой неделе.

Впрочем, сказать честно, она не знала точно, где живет: ей казалось, будто она… да мало ли что казалось! Отпирая дверь в хорошую квартиру и отпихивая туфелькой гору реклам, нападавшую на пол прихожей через прорезь для почты в двери, Кит обычно приветствовала хозяйку: говорила что-нибудь типа здравствуй-как-живешь… и хозяйка отвечала – как. Например: хорошо живу, спасибо. Разговаривала она с хозяйкой и когда появлялась в плохой квартире – там ей тоже, конечно, отвечали. И ничего удивительного: в каждой из квартир обитало по одной штуке Кит, об этом свидетельствовали всякие личные-вещи типа мебели, книг, одежды-обуви, зубной щетки, наконец… Она наизусть знала привычки владелицы каждой квартиры – при том, что это были две разные Кит. Одна, из хорошей квартиры – лентяйка и бездельница: достаточно пальцем по любой поверхности провести… пыль, пыль, пыль. Кстати, он, иногда появляясь в этой квартире, и вместе с ней, и один, обожал рисовать по пыльным поверхностям: выберет поверхность побольше – скажем, крышку рояля – и выводит себе что-то… Кит, если успевала, фотографировала: быстрые, легкие рисунки, дунь – и нет больше! Она еще и потому не спешила вытирать пыль: пусть рисунки поживут – хоть до следующего раза… и еще до следующего, и еще. Рисунки, покрываясь новой пылью, могли бы постепенно исчезнуть и сами собой: под более толстым слоем новой пыли – словно поселок на краю пустыни, медленно заносимый песком. Но дать его рисункам исчезнуть таким образом было бы бесконечно печально, так что Кит скрепя сердце бралась за четырехцветную (красный, желтый, синий, зеленый) – только за четырехцветную и ни в коем случае не за другую – метелку, чтобы собрать под ее волоски натюрморты, пейзажи, портреты… А потом, открыв окно (ах, Кит, Кит… управдома на тебя нет!) – осторожно вытряхнуть на город пропитанные его художествами пылинки, чтобы те добавили бытия натюрмортам, пейзажам и портретам жизни.

Скоро поверхности опять покроются пылью – и он, придя к ней, снова нарисует что-нибудь точной своей, безумной своей рукой, а она тайком сфотографирует это – и сохранит.

– Ты бы хоть иногда рояль отпирала, – поддразнивал он, – не то ведь возомнит себя мольбертом, что тогда?

А она думала: хорошо бы! Хорошо бы, рояль возомнил себя мольбертом – и вообще забыл о том, что он рояль. Потому как… стоит ведь себе запертый (одно дело – крышу над головой давать кому попало, но совсем другое – давать кому попало барабанить по таким клавишам, подобного святотатства Кит не допустит) и, небось, терзается: почему же никто на мне не играет?

На самом деле у Кит просто не хватает больше духу отпереть рояль. В последний раз это случилось лет, пожалуй, десять назад – тогда она время от времени еще садилась за инструмент и что-нибудь вспоминала… сложные всякие вещи, в которых теперь нет надобности. Да и тогда уже надобности не было, но Кит сопротивлялась, держала себя в форме: а вдруг опять на сцену, пусть не прямо сейчас, пусть когда-нибудь… вдруг? Ну хорошо, необязательно соло, необязательно даже за рояль – она и сама понимала, что прошло для нее время подавать надежды, что давно пора было их оправдывать, – но ведь существует же на свете хороший какой-нибудь небольшой оркестр-не-оркестр… надежды-маленький-оркестрик, говорил он. Волшебные – жалко, что не ему самому принадлежащие – слова… принадлежащие, совсем постороннему какому-то человеку, к тому же со смертоносной для датского слуха фамилией.

В оркестрик, значит, и – па-а-аехали по всему миру играть расчудесную старенькую музыку!

Расчудесную старенькую музыку.

Старенькую музыку.

Музыку.

Кит навсегда закрыла рояль, когда ей начало казаться, что тот играет с акцентом – или нет, когда, сперва поставив себе диагноз "помешалась", она в конце концов все-таки определила настоящую причину акцента. Но сперва-то, конечно, думала, что помешалась, – не винить же было рояль во всех этих неуместных, да и вообще никчемных легато… ты-опять-залиговала-все-до-невыносимости, – обижалась Ибен, с которой Кит к рождественским праздникам согласилась тогда поиграть, стало быть, фортепианно-скрипичные дуэты. Как будто Кит не слышала этого сама! Грешила на акцент у рояля… Кстати, из поиграть-вместе так ничего и не получилось в тот раз.

Настоящая причина называлась "полиартрит", только Кит это позднее узнала, когда пришлось записаться к врачу и рассказать про боли в пальцах. Ну, и… отныне только преподавать всяким милым крошкам, жалея их до слез, но муча, ох и еще раз ох! Только не у рояля, конечно, а у пианино – тоже, кстати, неплохого… и уж, во всяком случае, не покрытого пылью, как рояль там, в хорошей ее квартире.

Впрочем, дело, конечно, было не только в пыльном рояле – в той, хорошей, квартире, вообще все было запущено: краны текли, двери не закрывались, лампочки не горели, холодильник то и дело выходил из строя, и содержимое приходилось выбрасывать в мусорный контейнер на улице. А потом… как-то все там скапливалось: свои и чужие тряпки, давно прочитанные книги и никогда не читаные газеты, коробки из-под… из-под разных разностей, пересохшие ручки и краски, сломанные карандаши, окаменевшие ластики, неосуществленные проекты, несбывшиеся мечты, неоправдавшиеся надежды – скапливалась, стало быть, вся эта милая рухлядь, на данный момент уже не имеющая смысла. И невозможно было что-нибудь упорядочить, выбросить, вычистить или хотя бы убрать с глаз долой: некуда убрать, шкафы переполнены, открой дверцу – и посыпятся на пол вот хоть и мечты, вот хоть и надежды.

Даже необязательно его с ней мечты и надежды – кого только, как сказано, не бывало в этой квартире, кто только не жил тут, причем иногда и не днями – месяцами, годами! Квартира Кит служила прибежищем для многих и многих, застигнутых судьбой на каком-нибудь опасном перекрестке жизни, когда все равно, в какую сторону идти, но лучше никуда не идти, лучше пересидеть где-нибудь, переждать незадавшийся день, вкривь и вкось пошедший месяц, сбившийся с пути год… другой, третий.

И каждый оставлял что-нибудь после себя: стайку квитанций, книгу, зонт, шарф, тапочки, пару-тройку грустных мыслей на рояле, горсть сомнений на подоконнике, одну-две слезы на туалетном столике.

Только не трогать, не трогать ничего, пусть!.. Пусть лежит где лежало: Кит-из-хорошей квартиры так и так плохая хозяйка.

А вот Кит-из-плохой-квартиры хозяйка хорошая: в плохой квартире всё на своих местах – бери и пользуйся. Причем дело даже не в чувстве порядка, якобы присущем хорошей-Кит-из-плохой-квартиры… хотя отчего же "якобы"? – дело в сугубо практической установке: не отвлекаться на бедлам, не тратить время на поиски.

В плохой квартире было чисто – не то чтобы образцово, а так, в меру, и ничего не текло, не качалось в разные стороны… даже не особенно и скрипело: половицы, там, стулья, дверцы шкафов, и в холодильнике всегда что-нибудь нашлось бы на случай приготовить ту или иную быструю чепуху вроде пиццы или лазаньи – поставить в микроволновку, вытащить да подать на стол. Даже посудомоечная машина имелась.

При всем при том он не то чтобы не любил приходить в гости к хорошей-Кит-из-плохой-квартиры… просто у них было заведено не в плохой квартире встречаться, а в хорошей, вот они и встречались в хорошей – если, конечно, не у него. Но в основном-то, ясное дело, у него, потому что жил он теперь недалеко от хорошей квартиры – даже присматривал иногда за ней хозяйским глазом… которого у него не было.

Что касается самой Кит, то какой – "самой"? Сама она странствовала из квартиры в квартиру – от одной Кит к другой, при том, что никакой третьей Кит – объединяющей двух этих чужих для нее женщин, не существовало. Выходя на улицу и отрываясь от своих жилищ, она утрачивала всякие опознавательные признаки обеих Кит, словно бы переставая быть и даже не вспоминая ни об одной из них, поскольку не было у нее общего ни с той, которая дуреха и неряха, ни с той, которая хозяюшка-хлопотушка. Обе они оставались за закрытыми дверями. Кит-из-хорошей-квартиры – до полудня разгуливать из комнаты в комнату в халате, с чашкой холодного кофе в руке, и так и не решиться в конце концов за что-нибудь взяться, а все думая, думая и думая пустые свои, легкие свои мысли, Кит-из-плохой-квартиры – суетиться с восьми утра в ожидании учеников, которые вот-вот начнут валить валом: терзать ее и без того истерзанное маленькое пианино, запинаться на каждом втором аккорде, безбожно фальшивить, просить об отсрочке с оплатой…

A-а, Бог с ним со всем: не надо никакой третьей Кит, и этих двух больше чем достаточно, свести бы их как-нибудь воедино – и забыть. Только вот свести их никогда не удастся, кому ж непонятно… Кит-из-хорошей-квартиры определенно сочтет ниже своего достоинства общаться с хозяюшкой-хлопотушкой, да и Кит-из-плохой-квартиры недорого даст за знакомство с дурехой и неряхой, непонятно на что живущей!

Она иногда говорила об этом с ним – он, как всегда, слушал вполуха, улыбался, чертил по роялю элегантные свои глупости и потом обязательно заявлял, что он ни с одной из этих двух Кит не знаком, а знаком как раз с третьей, и что черты этой третьей и, получалось, единственной для него Кит можно – если она сама в себе сомневается – увидеть хоть в каракулях на рояле, хоть в его писанине… изредка, Кит, не волнуйся! Но там-то, дескать, настоящая Кит и есть.

Тогда она снова и снова просила его не писать о ней – и он, конечно, обещал: обещать он умеет как никто другой.

Вот и только что, с парома, опять пообещал, что больше не будет, словно она не чувствовала: ничего уже не остановить.

Кит знала, что он пишет роман, в котором есть она. Ощущалось это так же, как когда смотришь в зеркало, где посторонняя женщина, один в один Кит, мучается с чужим языком, а Кит ей ничем помочь не может… вот как ощущалось, но узнавалось как – это трудно объяснить.

Назад Дальше