Маленькая Луна. Мы, народ - Столяров Андрей Михайлович 10 стр.


Однако, пока все обстояло благополучно. Танец "хрустальных былинок" в аквариуме продолжался. Они по-прежнему циркулировали от дна к поверхности: распадались, соединялись, искрились, как новогодняя изморозь. Горицвет откровенно сиял и потирал руки. Он считал, что ими получены очень важные результаты. Если ранее они продемонстрировали возможность самопроизвольного возникновения неких "химических организованностей", неких замкнутых "циклов", способных существовать неопределенно долгое время, что впрочем уже было известно: смотри соответствующие работы Клейтера и Манциховского, то теперь они показали, что подобные "циклы" могут при определенных условиях трансформироваться в устойчивую биохимическую среду. Тот же "котел", но только более высокого уровня. Самоподдерживающиеся "облака", "органические локальности", не имеющие четких границ, возникновение которых предсказывал Виттор Шиманис, действительно могут существовать. Природа, видимо, шла именно этим путем.

Арик и сам думал примерно так же. Это был давний, длящийся уже больше столетия спор между эволюционистами и креационистами. Первые полагали, что жизнь зародилась как результат геохимической эволюции: за счет естественного развития базисной планетной "хемиосферы". То есть, это закономерный природный процесс. Вторые же рассматривали ее как акт мистического творения: "искра" в косную, неживую материю была привнесена извне. Теперь эволюционизм получал достаточно убедительное экспериментальное подтверждение, и мировоззренческие последствия этого могли быть весьма велики. Горицвет не зря потирал руки. Правда, следовало еще доказать, что образовавшаяся среда, суспензия "ниточек", вспыхивающих сотнями искр, имеет именно биохимическую природу, что это не дубликат "химических организованностей" Манциховского, что это самостоятельное ранее неизвестное науке явление. И вот здесь возникали прежние трудности. Теми же методами хроматографии, то есть выпаривая образцы и "разгоняя" их на пластинках силикагеля, они, разумеется, могли показать, что некоторые биохимические компоненты в среде несомненно присутствуют: наличествуют там какие-то полисахариды, фрагменты высших спиртов, некие азотистые основания. Однако далее продвинуться было нельзя: требовался профессиональный химик, владеющий специальными методами анализа. А где же такого взять? Тем более, что платить ему за работу они, естественно, не могли.

Одно время он даже рассчитывал привлечь к делу Миту. В конце концов, не зря же она специализируется именно по биохимии. Но нет: здесь нужен был настоящий профессионал. То, чем Мита владела, он вполне мог сделать и сам. К тому же Мита и так уже была на пределе. Глаза у нее непрерывно слипались, щеки подсохли, став будто в пятнышках стеарина. Она просто таяла, вычерпывая из себя жизнь. Нечего было и думать повесить на нее что-то еще.

И все-таки это был результат. Как выразился Горицвет, тут хватит, вероятно, не на одну диссертацию. Во всяком случае, статью они написали очень солидную и подали уже не в "Вестник", который, если уж честно, никто не читал, а в "Проблемы эволюции и онтогенеза". Издание по всем параметрам гораздо более представительное. Бизон без возражений написал им короткое рекомендательное письмо. Правда, Горицвет опять выступал как соавтор. Ну и бог с ним, главное, что дело идет.

Серьезные неприятности обнаружили себя только месяцев через шесть. Выяснилось, что аспирантура, которая была ему почти официально обещана, к сожалению, именно в этом году полностью исключена: планы сверстаны, ставок нет, по крайней мере до осени ничего не предвидится. Оставить его на кафедре практически невозможно.

– Нам дают всего одно место раз в три года, – сумрачно объяснил Бизон, пригласив его к себе в кабинет. – Я тут пытался договориться с кем-нибудь взаимообразно: зачислить вас, скажем, на анатомию, но чтобы работали, конечно, у нас. Потом мы им как-нибудь отдадим. Ничего не выходит: у всех в этом году положение трудное. Не знаю, что вам сказать… М-да… случаются в жизни такие нелепости… – Чувствовалось, что ему от этого разговора не по себе. Он еще больше набычился, до плеч втянул массивную голову. Впрочем, тут же опомнился, выпрямился, величественно тряхнул космами и, поглядев на Арика как будто издалека, предложил устроить его в очень приличную лабораторию. – К самому Навроцкому, если эта фамилия вам о чем-нибудь говорит. Навроцкий, знаете ли, это школа… Правда, у него доктора наук сидят на ставках младших научных сотрудников, однако, если я попрошу, место технического работника, скорее всего, найдется. Подумайте, – сказал он, вероятно, не чувствуя энтузиазма.

– Хорошо, я подумаю, – ответил Арик.

– Учтите: скоро распределение…

Ничем не утешил и Горицвет, к которому он немедленно обратился. Горицвет был, кажется, искренне удручен этим тупиковым раскладом, объяснил, в свою очередь, что пытался кое-что предпринять, разговаривал кое с кем, ничего конкретного не добился. Ты же знаешь нашу систему: ставка может образоваться, только если кто-нибудь уволится или умрет. Не дай бог, конечно…

Он быстро-быстро почесал нос.

– Что же мне делать? – сдавленным голосом спросил Арик.

– Ну, подожди-подожди, вдруг как-нибудь утрясется…

Это была просто чудовищная несправедливость. Почему именно с ним? Почему именно в этом году все так неудачно сложилось? Не в прошлом, не в позапрошлом, не в будущем, не через несколько лет? Или все-таки с Митой была допущена непростительная ошибка?.. О лаборатории Навроцкого он, разумеется, слышал. Это была, наверное, одна из лучших медико-биологических лабораторий страны. В очереди туда стояли по три – по четыре года, и при других обстоятельствах он почел бы за счастье оказаться в числе избранников. Но ведь Навроцкий не даст ему продолжить эксперимент. У Навроцкого свое направление, связанное с изучением ранних стадий эмбриогенеза. Вот к чему-нибудь такому его скорее всего и привинтят. Посадят, например, подсчитывать по стадиям активность ферментов. Благо он эту методику изучил. И что тогда? Тогда здесь все постепенно протухнет. Хуже того – окончательно и бесповоротно достанется Горицвету. Через пару лет никто уже и не вспомнит, с чего все начиналось. Да и зачем вспоминать? Это – жизнь, она, как ластик, стирает любые избыточные подробности.

Из кабинета Бизона он вышел в полном отчаянии. У него ныло сердце и самым позорным образом щипало под веками. Он был рад, что может укрыться ото всех в своем закутке. Знакомая обстановка действовала на него успокаивающе. Посапывал компенсатор, нагнетающий внутрь восстановленного колпака смесь сернистых газов, пощелкивали реле, поддерживающие в заданных пределах температуру, журчала вода, текущая в раковину из "обратимого холодильника". А в центральном аквариуме, подсвеченном с двух сторон овальными, с рукоятями, как половинки груши, рефлекторами, белел туманом раствор, как раз в последние дни приобретший большую, чем раньше, прозрачность. Даже без оптики были заметны в толще его сотни танцующих искорок. Они вспыхивали то рубиновыми, то синими, то зелеными волосинками, на мгновение угасали и снова вспыхивали, уже немного переместившись. Словно бесшумный новогодний буран неистовствовал за стеклом. Количество странных "ниточек" продолжало расти. Процесс еще не закончился, можно было ожидать новых открытий. Неужели со всем этим придется расстаться?

Он вдруг действительно успокоился. Он знал, что без загадочного цветного искрения, без непредсказуемого эксперимента, без тайны, сквозящей из темноты, уже не сможет существовать. Жизнь, лишенная этого измерения, утратит смысл. О расставании не могло быть и речи. Он не уйдет отсюда ни за что, ни за что!.. И еще он каким-то образом знал – нет, не знал, а был в этом абсолютно уверен – что на самом деле расставаться ему ни с чем не придется. Ведь предназначение его никуда не исчезло. Как бы сумбурно ни свивались вокруг вихри событий, как бы ни громоздились препятствия, скрывающие собой горизонт, звоны таинственных сфер все равно продолжали звучать, неведомое все равно околдовывало, жизнь, подсвеченная идеей, все равно превращалась в судьбу. Не надо прежде времени паниковать. Не надо отчаиваться, как будто преставление уже завершилось. Еще ничто не завершено. Выход обязательно будет найден.

На другой день, с утра он пошел в ректорат, где начальственную тишину приемной оберегали кожаные диваны и кресла, и, дождавшись Замойкиса, явившегося, между прочим, только в начале первого, безрадостно сообщил ему, что – все, Викентий, кранты, аспирантура у меня накрылась. Четыре года работы – кошке под хвост. Что же теперь мне, будущему выпускнику, прикажете делать? На улицу, брать свободное распределение, младшим лаборантом куда-нибудь, учителем в школу? Видишь, какой расклад.

– Да знаю я, знаю, – с тоскливой досадой сказал Замойкис. – Тут из министерства, понимаешь, свалилось очередное распоряжение об экономии средств. Все на ушах стоят. Нет, чтобы подождать до следующего учебного года. Ну, не повезло, как говорится, попал под трактор.

Он сильно сморщился, будто пытаясь стянуть лицо в одну точку, дважды напряженно моргнул, побарабанил пальцами по стопке картонных папок. Поинтересовался, не поднимая глаз: – А что Береника ваша, скажи, на пенсию не собирается? – Тут же безнадежно махнул рукой. – Нет, эта будет вкалывать до последнего… А Горицвет, извини, если в курсе, еще не решил отъехать?

– Куда отъехать?

– Куда-куда? Куда они отъезжают? – Добавил через секунду, которая приобрела неожиданный смысл. – Это для всех было бы идеальным выходом…

Он опять тихо, в задумчивости побарабанил кончиками пальцев по папкам, опять дважды моргнул, точно фиксируя в памяти некий принципиальный момент, снова выдержал паузу, во время которой был слышен шум транспорта с набережной, и затем без видимой связи с предшествующей темой беседы стал приветливо, с интересом расспрашивать, как вообще обстоят дела? Что у вас на кафедре происходит новенького? Как ведется работа и нет ли жалоб на снабжение оборудованием, реактивами? Почему Бизон, хотя его заранее известили, не явился на последний Ученый совет? Закончена ли инвентаризация, сроки которой, кстати, уже давно истекли? Пожаловался: видишь, чем теперь приходится заниматься? Вскользь заметил, что неприятностей в последнее время вообще слишком много. Вот, например, образовалась у нас кое-где такая порочная практика, когда куратор, призванный, как ты понимаешь, воспитывать и направлять молодежь, без зазрения совести ставит на студенческой работе свою фамилию. Тревожная, надо признаться, практика, незаконная – позорная, несовместимая с нашими мировоззренческими идеалами. Недавно поступили с факультетов кое-какие сигналы. Мы, разумеется, их без внимания не оставляем, принимаются меры…

Замойкис намертво замолчал.

Как будто пророс внутри себя древесиной, поглощающей звук.

Постукивали со стены стрелки часов.

Жизнь испарялась, становясь светом и тишиной.

От напряжения, от накатов крови шуршало в ушах.

Наконец Арик выдавил из себя:

– Я бы не хотел никакого скандала…

Точно это сказал кто-то другой.

И тогда Замойкис, подтянув кверху губу, будто волк, обнажил крепкие белые зубы.

– Зачем нам скандал? Увидишь: никакого скандала не будет…

Все обошлось действительно без скандала. Под диктовку Замойкиса он написал заявление, начинавшееся словами "Считаю своим долгом обратить Ваше внимание на следующий факт", и далее заработала невидимая машина. Через неделю стало известно, что Горицвета вызывали на комиссию в ректорат, а еще через две – что он увольняется с кафедры по собственному желанию. От самого Арика больше ничего не потребовалось. На комиссию его, к счастью, не пригласили, никаких дополнительных действий ему совершать не пришлось. Удалось избежать даже мучительных объяснений, которых он опасался. Вернувшись с комиссии, Горицвет просто перестал его замечать: отворачивался, обходил в коридоре, будто неодушевленный предмет, а потом, по прошествии месяца, и вовсе исчез, словно сдуло его порывом ветра. Правда, ощущался теперь вокруг легкий холод. То и дело он чувствовал на себе внимательные осторожные взгляды. Его изучали, будто редкое, и, вероятно, опасное насекомое: удивительный вид, интересный, но может при случае укусить. У девочек в деканате от любопытства расширялись глаза, Береника здоровалась с ним подчеркнуто официально, называя по имени-отчеству, Бизон смотрел равнодушным, ничего не выражающим взором, а на скромную вечеринку, связанную с очередной годовщиной кафедры, его не позвали.

Та же Береника потом сочла необходимым сказать, что формально никакой вечеринки и не было.

– Борис Александрович собрал ненадолго сотрудников, чтобы напомнить об этой дате. Вас в тот момент, к сожалению, найти не смогли…

Его это, впрочем, не беспокоило. Ну, не пригласили, подумаешь, больше сил останется для работы. У него к тому времени вышли еще две довольно объемных статьи, обе посвященные принципам устойчивого неравновесия, на очередной межвузовской конференции, организованной, кстати, Замойкисом, он сделал обширный доклад о спонтанных биохимических трансформациях, влекущих за собою метаморфоз, а в университетской газете, куда периодически писал Костя Бучагин, появилась заметка, где Арик был назван "одним из наших самых талантливых молодых ученых". Это искупало все странные взгляды, которые на него бросали, всю настоящую и будущую неприязнь. Диплом он защитил при гробовом молчании кафедры, выпускные экзамены по философии и специальности сдал без каких-либо затруднений, характеристика у него была такая, что не подкопаешься, а поскольку он уже три года числился на кафедре лаборантом, перевод на ставку сотрудника был осуществлен просто приказом.

По наследству ему досталась восьмиметровая комната Горицвета. Он сам, потратив почти неделю, выскреб оттуда накопившуюся за долгие десятилетия грязь, покрасил стены и потолок светлой водоэмульсионной краской, трижды, чтоб уж наверняка, протер щеткой затоптанный тусклый линолеум. Комната в результате засверкала, как новенькая. По левую руку он разместил холодильник и два металлических термостата, а по правую, где ему смонтировали стеллажи, был со всеми предосторожностями водружен прямоугольный аквариум. Поблескивали колбочки и мензурки в эмалевом лабораторном шкафчике, шипел аэратор, выталкивая из себя пузырьки сжатого воздуха, красная стрелка таймера весело перескакивала с одного деления на другое. Все шло именно так, как было спланировано.

Настроение ему не мог испортить даже Бизон, заглянувший через несколько дней, чтобы оценить обстановку.

Бизон по обыкновению мрачновато пожевал губы, зыркнул туда-сюда, обозревая это неожиданное великолепие, еле слышно, как будто через силу, обронил: Поздравляю, – и ушел, тяжело ступая, по направлению к своему кабинету.

Даже это не произвело на него впечатления.

Арик только пожал плечами.

В конце концов, что Бизон мог ему сделать?

5

Теперь можно было двигаться дальше. К тому времени он уже выработал для себя определенный рабочий режим. Он вставал по звонку будильника ежедневно без четверти шесть и, пока умывался и чистил зубы, повторял намеченную на сегодня порцию английского языка. К сожалению, без английского было не обойтись. Хочешь – не хочешь, а основная масса литературы существовала именно на английском. Эту ситуацию следовало принимать как данность. И потому с упорством, доходящим до фанатизма, он называл по-английски каждую вещь, которую только видел в квартире, – каждый предмет, каждое непроизвольно всплывающее в сознании слово. Любое действие, совершенное им, немедленно прогонялось по всем грамматическим временам, любая фраза трансформировалось во все формы, которые только можно было создать. Он безостановочно бормотал про себя: "Я чищу зубы. Я уже почистил зубы. Я не буду чистить зубы сегодня"… Высказывания ветвились, накапливая подробности, наращивали длину, прокатывались через различные варианты, и постепенно сливались в текст, который затем можно было использовать. Одновременно он раз в неделю делал маленькие тематические словарики: по двадцать – тридцать, не больше, опорных слов и, просыпаясь, даже еще не вставая с постели, хватал листочек и, как попугай, затверживал очередной раздел. Он называл этот вид обучения "английский на кухне". Метод был очень мощный и позволял без особых хлопот увеличивать словарный запас.

От завтрака по утрам он уже давно отказался. Выяснилось, что всю первую половину суток он вполне может не есть. На нем это никак не сказывалось. Чувство легкого голода если и появлялось, то нисколько не мешало ему работать. Зато это экономило ежедневно минут тридцать-сорок драгоценного времени, тем более – утреннего, когда голова работает лучше всего. Он лишь заваривал себе чашечку кофе с минимальным количеством сахара и выпивал ее медленными глотками, обозначая тем самым начало рабочего дня. Ведь не сам завтрак важен, важен включающий настроение ритуал.

На кафедру он теперь ходил только пешком. Во-первых, выяснилось, что это немного быстрее, чем в переполненном страшноватом троллейбусе, которого еще приходится минут двадцать ждать. Толкаться в очереди, втискиваться, трястись было невыносимо. А во-вторых, пока он энергичным шагом двигался к Стрелке, где был расположен университет, пока последовательно пересекал Фонтанку, канал Грибоедова. Мойку, Неву, пока шествовал по невозмутимой Менделеевской линии, у него образовывались как раз полчаса, чтобы спланировать предстоящий день. Он уже однозначно усвоил: с утра не спланируешь – время уйдет сквозь пальцы, рассеется, расползется так, что потом не понять будет – куда. К тому же на него хорошо действовал утренний городской пейзаж. Черные толпы людей, спешащие распределиться по учреждениям, бледное небо, на фоне которого постепенно становились заметными очертания крыш, неожиданная водная даль, открывающаяся с моста, приводили его в состояние, близкое к вдохновению: ему дано нечто, дающееся далеко не каждому, он им выделен, он причастен к самой сущности мироздания, в нем, как в точке, где когда-то зародилась Вселенная, сопрягаются и образуют единство самые разные силы: мерцание звезд, течение времени, сердцебиение человека. Он не просто зван в этот мир, он им избран. Он вхож туда, куда более не проникнет никто. Он знает то, чего не знают другие, и это тайное знание возвышает его надо всем. Необыкновенное ощущение. В такие минуты он был готов горы свернуть.

В лабораторию он являлся ровно к семи: снимал куртку, натягивал белый халат, свидетельствующий о его новом статусе, подворачивал рукава, чтобы не мешали работать, и после этого твердой рукой запирал комнату изнутри. Нечего, знаете ли, заглядывать "на минутку". Если кому-нибудь в самом деле необходимо – пускай стучит. Он понимал, разумеется, что подобным действием усиливает к себе неприязнь, но лучше уж так, чем тратить целые дни на пустопорожние разговоры. Работал он обычно без перерыва, часов до двенадцати. Это было, как он убедился на опыте, самое продуктивное время. Затем быстро завтракал, пока в столовую еще не хлынул поток посетителей, и дальше – снова работа, как правило, уже до самого вечера. К девяти часам, если ничего не задерживало, он возвращался домой, и за время, оставшееся до сна, успевал пролистать пару-тройку реферативных журналов.

Назад Дальше