Маленькая Луна. Мы, народ - Столяров Андрей Михайлович 18 стр.


Зарождались в толпе беспорядочные течения. Арика от "Астории" перетащило на другую сторону площади… Ой!… – он подхватил, чтоб не упала, какую-то девушку. Ему сразу же подозвали, предложили кофе в мятом стаканчике. Оказалось, что это ребята из фирмы, продающей и ремонтирующей компьютеры. Вот, примчались: может быть, нужна техника, факсы. А вы откуда? Ну, университет, можно не сомневаться, весь выступит против этих чучундр. Кстати, как там у вас, на факультете, с компьютерами?.. Закричали ура-а-а!.. – процокали вдоль собора опереточные казаки. Что-то сдвинулось, переместилось – в просвете колышущихся людей он увидел Регину. До нее было, наверное, метров семьдесят. Арик, как был, со стаканчиком кофе в руках, начал судорожно проталкиваться сквозь толпу. Опомнился – бросил стаканчик под ноги. Регины уже исчезла, однако по Герцена, удаляясь от площади, двигалась большая компания. Да вот же она! Компания куда-то свернула. Он бежал, задыхаясь, как будто в гору, по вздымающемуся асфальту. За поворотом никакой компании не оказалось. Что за бред? Впрочем, в переулке, тающем от жары, не было вообще ни одного человека. Так же и на бульваре, где обвисали разморенные тополя – ни одного человека, ни единой живой души. А когда, уже перейдя с бега на шаг, он вышел к площади, на другой стороне которой вздымались толстые, будто в крепости, из багрового кирпича стены Новой Голландии, то увидел картину и вовсе не укладывающуюся в сознание: замершие у тротуара машины, трамвай, где не было ни водителя, ни пассажиров, пустые просветы улиц, набережную в дымке солнечной тишины. И опять-таки – нигде ни одного человека. Воздух казался настоем, безжалостно растворившим людей. Вкус его от этого был горьковат. Арик чувствовал, что с каждым вдохом тоже переходит в призрачное состояние. Опомнился он только на середине моста, когда увидел на другом берегу Невы скапливающийся у светофора транспорт. Кстати, и на площади машины тоже задвигались. Что это было? Никакое разумное объяснение тут не годилось. Арик и не пытался ничего себе объяснять. Тем более, что когда он вернулся на кафедру и задернул шторы (митинги митингами, а с фазово-контрастной подсветкой при солнце – никак), то мгновенно заметил, что "колокольчики", продолжающие кружение, светятся, как фонарики, изнутри слабым зеленоватым сиянием. Было оно очень нежное, трепетное, кажется немного пульсирующее, еле дышащее, таинственное, как у глубоководных медуз, разумеется, при солнечном свете совершенно не различимое, но сейчас – проступающее откуда-то, будто слабое эхо. Что бы это могло означать? Арик так и присел на корточки перед затененным аквариумом. Он, как недавно на площади, боялся вздохнуть. Казалось, только мигни, и это необыкновенное зрелище рассеется без следа.

Оснований для тревоги было более чем достаточно. Декорации менялись с такой быстротой, как будто прокручивали мультфильм. Еще во вторник ситуация была не слишком определенной, а уже в среду, после какой-то невнятной ночной попытки штурма Белого дома, в результате которой, однако, погибли несколько человек, всем стало понятно, что путч провалился. Утром в том же здании Белого дома открылась сессия Верховного Совета РСФСР, далее кабинет министров СССР официально заявил о своей непричастности к перевороту, днем по телевидению показали пресс-конференцию с осуждением ГКЧП, а ближе к вечеру стало известно, что заговорщики, видимо признав поражение, вылетели в Форос на поклон к Горбачеву.

Сам Михаил Сергеевич возвратился в Москву на следующий день и, спустившись по трапу президентского самолета – домашний, улыбчивый, в уютной вязаной кофточке, в которой, вероятно, провел весь путч, совершенно непохожий на Генерального секретаря – заявил, что вернулся в другую страну.

Все как-то сразу утихомирилось. Исчезли с улиц войска, о передвижении дивизий никто более не помышлял. И когда в пятницу, ранним утром, до него наконец дозвонилась Мита, с первых дней августа находившаяся вместе с Тотошей в Крыму, и срывающимся голосом начала спрашивать, что там у них происходит, то Арик с чистой совестью заверил ее, что – ничего особенного. Так, были некоторые пертурбации, теперь уже все позади. Не волнуйтесь, отдыхайте спокойно, я вас через три дня встречу.

В общем, походило на оперетту: выскочили на сцену злодеи с приклеенными усами, порычали немного, поразмахивали жестяными кинжалами, а как только появился благородный главный герой, сгинули за кулисами.

Примерно так же на это смотрел и Грегори. Он примчался в Петербург из Москвы, где как раз в эти беспокойные дни должна была проходить какая-то конференция. Ну, ясное дело, все расписание побоку – позвонил из гостиницы, предложил, если удобно, увидеться. На Невском проспекте, куда они вышли из вестибюля, Грегори непрерывно оглядывался и, как лошадь, втягивал воздух расширенными ноздрями.

Пояснил:

– Воздух свободы, коллега…

Тут же начал распространяться о том, как им удивительно повезло. Если бы на месте ваших Йанайефф, Крутшкофф и других находились бы люди решительные, которые не боялись бы жестких действий, жертв, поверьте, было бы значительно больше. Они совершили главную ошибку всех провалившихся мятежей: не начали стрелять в первые же минуты переворота. Ничто так не способствует успеху силовой акции, как стрельба. Она сразу же расставляет акценты и демонстрирует серьезность намерений: запугивает тех, кто слаб, притягивает тех, кто жаждет оказаться на стороне победителя. Не стоит недооценивать привлекательность силы. Нет, дорогой друг и коллега, вам исключительно повезло. История распорядилась так, что в решающий час, когда определялась судьба страны, оппозиция выставила людей, не способных ни на что, кроме маразматического спектакля. Путч провалился не потому, что его не поддержала армия, а потому, что телевидение крупным планом показало дрожащие руки нового президента. Вот когда решился исход борьбы… И, кстати, не ждите от будущего ничего хорошего. Эйфория победы быстро пройдет, а все проблемы, которые стояли перед страной, так и останутся. Более того, появится множество новых – таких, которые пока предвидеть нельзя. Вас, коллега, ждут трудные времена…

Грегори в этот раз был совершенно другой. Не осталось и тени от прежней сдержанности, скупых манер, приглушенного осторожного голоса. Он теперь напоминал туриста на развалинах Колизея: то и дело останавливался, крутил щетинистой головой, щелкал фотоаппаратом. Ничто его не смущало. У портика Руска он вдруг вступил в разговор с милиционерами, влекущими в отделение пьяного: Арик, испытывая неловкость, был вынужден переводить, в переулке, выходящем к Сенной, купил пионерский галстук с девизом "Всегда готов!" – тут же его повязал, поднял в восторге кверху большой палец, а в грязноватом кафе, куда они втиснулись, чтобы перекусить, не обращая внимания на окружающих, завел разговор о том, что Арику все-таки следует перебираться в Штаты.

– Законы революции, мой друг, везде одинаковы. Сначала –хаос и экономическая разруха, вплоть до удручающей нищеты, и лишь потом – очень медленное, постепенное налаживание нормальной жизни. Вам этого не избежать. Поверьте, коллега, в ближайшие десять-пятнадцать лет вашей стране будет не до науки…

Беседовали они по-английски, держались особняком, однако Грегори говорил таким громким голосом, что на них оборачивались. Арик все время чувствовал себя неудобно. К тому же его раздражали покровительственные интонации, проскакивавшие у Грегори. Тот как будто поучал наивного провинциала, как надо жить. На самом деле этого, быть может, и не было, но почему-то в присутствии Грегори ему становилось стыдно за Петербург – за потрескавшийся асфальт, щели которого были забиты окурками, за обрывки газет, картона, веревок, разбросанные по тротуару, за обшарпанные стены домов, за мусорные бачки, которые кто-то выволок прямо под окна кафе. За то, что чашки им дали с желтыми сколами по краям, а ложечки – из грязноватого алюминия в паутине царапин.

Впрочем, все изменилось, как только они поднялись на кафедру. Сотрудников, к счастью, не было. По длинному тускловатому коридору они проследовали без помех. И вот едва Арик открыл двери в лабораторию, едва Грегори, протиснувшись внутрь, увидел коацерваты, парящие в толще воды, как стало понятно, что ничего больше не требуется: спала с глаз пелена, заговорили камни, истина воссияла, свет ее проник в самое сердце.

Грегори даже стащил очки – круглые, без оправы, делавшие его похожим на немецкого генерала. У него даже выдвинулась вперед крепкая костяная челюсть.

– Что это такое?.. Мой бог!..

Картина и в самом деле приковывала внимание. Свечения "колокольчиков" в ярких августовских лучах, пробивающихся из окна, естественно, видно не было. Однако оно присутствовало и придавало коацерватам сказочную невесомость. Казалось, "колокольчики" были сделаны из дымчатого хрусталя: они всплывали и погружались, как будто связанные между собой невидимой нитью. Причем, глотнув воздуха, начинали поблескивать, точно высеребренные изнутри, а, коснувшись "крахмального дна", чуть угасали, зато становились прозрачными. От этого невозможно было оторвать глаз.

И хорошо, что Грегори, замершему у аквариума, не нужно было ничего объяснять. Видимо, он как специалист сразу же ухватил суть явления. Во всяком случае не стал просить у Арика черновые протоколы эксперимента, не стал сравнивать фотографии, сверять цифры, мучить бессмысленными вопросами. Он лишь снова выдвинул челюсть, увенчанную костным бугром, и, придавив кромку губы желтыми, как у коровы, плотно посаженными зубами, с трудом повел головой, словно ему мешали жилы на шее.

– Я вас поздравляю, мой друг!.. Честное слово, клянусь, я ничего подобного не ожидал. Я даже представить себе не мог!.. Но теперь вы тем более обязаны опубликовать результаты. Вы просто не имеете права скрывать их от научной общественности. Хотя, мне кажется, что отчасти я ваши сомнения понимаю. Да-да, понимаю, не удивляйтесь, они мне очень близки. И потому хочу вас спросить: скажите, а вы не боитесь впустить в этот мир что-то чужое, что-то такое, что этому миру вовсе не принадлежит, с чем мы как люди, как человечество принципиально не сможем сосуществовать?.. Ну, вы догадываетесь, наверное, что я имею в виду?.. Знаете, я ведь получил в детстве довольно строгое религиозное воспитание. Странно, конечно, для человека, который выбрал своей специальностью экспериментальный эмбриогенез, однако понятия греха и греховности до сих пор вызывают во мне некий отклик… Вот, что значат воспоминания детства… Я не то чтобы, как мои предки лет сто назад, боюсь быть повергнут в геенну, но время от времени, знаете, прохватывает какой-то озноб. Думаешь иногда, а может быть, ладно, бог с ней, с наукой…

– Наука здесь не при чем, – сказал Арик. – Она ищет знания, вот и все. Если я сверну с этой дороги, по ней пойдет кто-то другой.

– Да-да, конечно, я говорил себе те же слова…

Грегори напряженно кивнул.

И вдруг обернулся к аквариуму, где "колокольчики" продолжали свой грациозный танец.

Брови его болезненно изогнулись.

– Пойдемте отсюда, коллега. Мне почему-то кажется, что оно на меня смотрит…

8

Через две недели от Грегори пришло письмо. В сухом академическом стиле, который сквозь английский язык чувствовался особенно ясно, Грегори, во-первых, еще раз поздравлял его "с выдающимся, не побоюсь этого слова, научным успехом: вы, дорогой друг, возможно, сделали то, что поставит вас в один ряд с такими знаменитыми исследователями как Гексли и Морган", а во-вторых, перейдя к конкретике, извещал, что после некоторых размышлений лично он, Грегори, решил прекратить свою собственную работу, связанную с этой тематикой. "Картина, которую вы продемонстрировали, писал он, окончательно убедила меня, что в данном случае мы имеем дело с чем-то, лежащим за пределами разума. Это ведь давняя проблема, мой друг. Детерминизм Лапласа (помните, мы с вами как-то о нем говорили) породил у нас когда-то иллюзию, что Вселенная исчислима: зная ее начальное состояние, зная законы, по которым она развивается, мы можем "вычислить" любую последующую ситуацию. На этом, как вы знаете, основывалось европейское просвещение, из этого вырос европейский рационализм, представленный современной наукой. Принцип неопределенности Гейзенберга ничего, в сущности, не изменил, он лишь ввел некоторые ограничения точности измерений. Источник самого бытия все равно оставался физическим. Он все равно находился по сю сторону нашего мира. Однако, если этот источник в действительности таковым не является, если основы жизни, как показывает, на мой взгляд, ваша работа, имеют метафизическую природу, то вся картина обретает совершенно иные параметры: меняется ракурс и, следовательно, оценка экзистенциальных координат. Тогда ограниченной становится уже вся наука, все воспроизводимое знание, все наши так называемые "устойчивые представления". В известном смысле тогда уже безразлично – ставить эксперимент или нет: результаты его будут представлять собой не открытие, а откровение… =

Мне вообще приходит в голову странная мысль, писал далее Грегори, что успешным подобный эксперимент мог быть только у вас в стране. Здесь в связи с распадом старой реальности, в связи с процессом, который вы почему-то называете "перестройкой", наличное бытие полностью истощилось и метафизика мира стала просачиваться непосредственно в жизнь. Вы просто подхватили то "нечто", которое уже проступило, возможно сконцентрировали его, придали ему наглядную бытийную форму. Это, конечно, только метафора, научного значения она не имеет, но выразить свою мысль точнее я пока не могу. Я могу лишь заметить, что до сих пор стихийную метафизику жизни овеществляла религия – отделяя время от вечности, конечное бытие от бесконечного небытия. В этом, наверное, и состояло ее высшее назначение. Что именно овеществляете вы, я гадать не берусь. Возможно, что-то, всплывающее из донных глубин мироздания. Возможно, ту темную силу его, с которой человеку справиться не дано"…

И в завершении Грегори подтверждал, что его предложение о сотрудничестве, несмотря ни на что, остается в силе. "Если вы, дорогой друг и коллега, решите продолжить вашу работу в центре Макгрейва, то официальное приглашение будет нами немедленно выслано. Можете не беспокоиться. Я гарантирую, что отношение к вам будет самое благожелательное"…

Арик, читая все это, лишь пожимал плечами. Теологические концепты Грегори не вызывали у него ничего, кроме недоумения. В конце концов, какая разница: является источник жизни физическим или метафизическим, лежит он в области квантовой неопределенности мира или в области трансцендентного? И то, и другое можно определить как "непознанное". И то, и другое представляет собой гносеологический вызов. Задача науки как раз и заключается в том, чтобы картографировать эту неопределенность, свести случайное к закономерному, превратить чудо в обыденность.

Честно говоря, его это не очень интересовало. Другое дело – конкретное проявление "непознанного" в виде циркулирующих коацерватов. Он чувствовал, что опять уперся в какой-то безнадежный тупик. Свечение, начавшееся незадолго до путча, прекратилось так же внезапно, как и началось. Никаких существенных изменений в функционирование "колеса" оно, по-видимому, не внесло. Во всяком случае большое фазово-контрастное исследование, которое он благодаря цейссовской аппаратуре смог предпринять, выявило внутри "колокольчиков" все те же, уже знакомые "теневые квазиструктуры": вязкие концентрации плотностей, не имеющие ни четкой локализации, ни четких границ, медленные плазматические потоки, образующие комковатые завихрения. Непонятно было даже за счет чего "колокольчики" сохраняют форму: граница сред, отделяющая внутреннее пространство от внешнего, имела тот же диффузный характер. Вероятно, прав был Микеша: размежевание их производилось на основе коллоида. Значит, подтверждалась догадка, что в коацерватах наличествует и особая конфигурация метаболизма, особый транспортный механизм для передачи ионов и функциональных химических групп. Вывод, который, конечно, имел далеко ведущие следствия.

Однако это было и все. В остальном же ситуация оставалась на прежнем уровне. Танец хрупких "колокольчиков" длился уже целых пять месяцев, и ничто пока не свидетельствовало о том, что они готовятся к следующей трансформации. Вращение "колеса" осуществлялось по-прежнему цикл за циклом – с той же периодичностью, с теми же фиксированными расстояниями между коацерватами. Устойчивыми оказались и их размеры – Арик множество раз, старательно все это замерял, надеясь, что хотя бы по колебаниям геометрических величин удастся диагностировать наличие внутренних изменений. Нет, колебания находились в пределах ошибки. Жизнь, по-видимому, опять исчерпала начальный негэнтропийный потенциал. В среде установилось очередное динамическое равновесие: "ледниковый период", межвременное биологическое оцепенение. Для дальнейшего продвижения необходим был новый толчок – такой же, какой имел место когда-то при отключении всей системы: тогда произошло образование "хрустальных ниточек", или по крайней мере такой, какой был при вводе "Бажены": "ниточки" тогда преобразовались в коацерваты. Однако, что требовалось сейчас – радиация, магнитный удар, резкая смена температуры? Или, быть может, воздействие не обязательно должно иметь специфические параметры: достаточно любого экстремума, чтобы система начала тотальную переплавку структур? Никто не мог ответить на этот вопрос. А главное, никакую идею нельзя было проверить экспериментально. В его распоряжении находился один-единственный аквариум с коацерватами и, разумеется, нельзя было подвергать его ни малейшему риску. Не дай бог, катастрофа – второй раз этим путем ему уже не пройти. Правда, и сидеть сложа руки тоже было опасно. Если, использовав соответствующий коэффициент, перевести "фазу коацерватов" в масштаб естественной эволюции, то пять месяцев – это ведь колоссальный, невообразимый по протяженности срок. Соответствует он, вероятно, целому геологическому периоду: наползанию ледников, оттепели, повышению уровня океана. И если в течение этого прямо-таки "космического" периода в структуре и функциях биоценоза ничего существенного не произошло, значит, жизнь не просто остановилась, чтобы после некоторого накопления сил тронуться дальше, она остановилась как факт, как явление, как самоподдерживающихся спонтанный процесс, как субстанция, порождающая движение косной материи. Внутренние ее резервы иссякли, далее – распад, деградация, предотвратить которую, видимо, не удастся.

Назад Дальше