Общаясь с заводскими людьми, с отзывчивыми, добрыми заводскими девчатами, Феликс вспоминал рассказы отца и его друзей о годах войны, о фронте. Перед ним вставали такие вот, молодые и старые, одетые в те времена в гимнастерки, в шинели и ватники, мужчины и женщины, и совсем парнишки, совсем девчонки,– в землянках, в траншеях, в атаках, в походах, и ему до предела ясным становилось, почему они победили, почему выиграли войну. Если такая вот девчонка в ходе боя могла вытащить из-под огня на своей совсем не богатырской спине десяток раненых, если такой паренек мог с ходу броситься на амбразуру дота и собою перекрыть пулевой поток, то как же иначе? Как не победить? Многое становилось понятным Феликсу по мере того, как углублялся он в жизнь завода. Главное, что он понял, основа всего в стране – это они, беззаветные труженики, а не те путаники – и от искусства и от хозяйствования, голос которых, к сожалению, часто слышится чаще и громче, чем голос людей, честно, без шума и треска, делающих свое трудовое дело. Если бы заводской голос звучал почаще да погромче, путаникам не было бы такого простора.
– Ладно,– сказал он в конце этого очередного диспута в бытовке. – Не ручаюсь. Может быть, родственничек откажется от встречи. Но попробую ее устроить, поговорю с ним.
Был темный мартовский вечер, слегка морозило, падал снежок. Феликс не спеша шел от станции метро к своему дому. Обычно ходу здесь было минут семь-восемь, и он нарочно замедлял шаги, чтобы подышать воздухом, который уже нес в себе запахи весны.
Заблямкал колокол церковки на углу его улицы, распахнулась церковная дверь, и из нее вместе с клубами дымного парного воздуха, пахнувшего свечами, ладаном и потом, повалила толпа богомольцев и богомолок. Кончилась вечерняя служба.
Феликс разглядывал старушек, преградивших ему путь, шаркающих старичков. Внезапно чья-то рука коснулась его руки.
– Это вы? Удивительно! – Перед ним стояла зеленоглазая Ия. – Неужели тоже были в церкви?
– А как же! Это же наша придворная церквуха. Перед сном бью поклоны.
– Шутите. А я и в самом деле там была. – Она указала перчаткой на распахнутую дверь.
– На какой же предмет? Дабы отрешиться от действительности? – Феликс вспомнил иконы на стене ее комнаты.
– Нет, напротив… Чего мы тут стоим, мешаем движению. Может быть, пройдемся? У вас есть время?
– Некоторое.
– Ах, да, я должна бы не забывать: вы рано встаете. Ну, несколько минуток.– Они завернули за угол.– Да, так я говорю,– продолжала Ия, – совсем, говорю, напротив. Не для отрешения от действительности хочется зайти сюда иной раз, а чтобы лучше понять ее, действительность. Почему, зачем идут люди в церковь? Неужели в наше время, время такого развития наук, можно всерьез верить в бога, в некое высшее начало? Да еще и в такое, по образу и подобию которого создан человек. С ногами, руками, с бородой, в кем-то сшитых одеждах. Прихожу вот сюда и что вижу? Бьют перед, иконами поклоны, истово осеняют себя крестом, шепчут слова молитв.
– Все?
– Конечно, не все. Иные просто стоят, как овцы, без всякой мысли в глазах.
Они шли и шли, шли по набережной реки Москвы, мимо Кремлевской стены, по Каменному мосту– и оказались в конце концов перед воротами того дома, в котором, как запомнилось Феликсу, жила Ия.
– По чашечке кофе? – предложила она. – Он не был вам тогда очень противным? Я же придумала, что умею его как-то особенно готовить. Еще и по-турецки. А делаю, как и все: тяп-ляп, и готово.
– Значит, солгали? А утверждали, что всегда говорите только правду, потому что лгать хлопотно.
– А разве не хлопотно? Вот теперь я должна крутиться, объяснять вам, почему тогда сделала так, зачем прихвастнула. Выдумаю чушь, вы ей все равно не поверите… А в общем-то и это я солгала: что никогда не лгу. Бывает, что не солгать просто нельзя. Кстати, все искусство – тоже ведь ложь. Но хорошо, красиво преподнесенная.
– Что вы, что вы, Ия! – запротестовал Феликс.– Это уж совсем…
– Абсолютно точно – ложь. Хотя все жрецы искусства очень громко выражают свою верноподданность правде, но изо всех сил клеймят именно ее, правду. "Фотография!" – кричат они в таком случае. Ну, а что может быть правдивее фотографии? Нет, тут дело темное, и трудно понять, почему в одних случаях заведомую ложь называют правдой, а в других подлинную правду объявляют ложью. Так как же насчет кофе?
Они зашли во двор, поднялись по лестнице, в руках Ии зазвенели ключи. Снова была эта неуютная, угрюмая комната со столом и стульями, у которых ножовкой укоротили ножки, с провалившейся до пола тахтой. Только на этот раз Феликс более внимательно всмотрелся в иконы Ии, пока она готовила кофе. Одна из икон, большая, почерневшая, старая, была поделена ее мастером на несколько клеток, в каждой из которых мастер разрабатывал особый сюжет. Кого-то жгли, пытали, возносили на небо.
– Что-то вроде чистилища,– сказала Ия, видя, что Феликс засмотрелся на икону.– Подарил мне один поклонник… Он сказал, что я принадлежу к такому типу женщин, – продолжала она, защелкивая дверь комнаты на французский замок,– которые должны обретаться в мире нездешнем – в скитах и монастырских кельях, среди икон и лампад.
– И что ваши пальцы должны пахнуть ладаном?
– Примерно. Вам сколько кусков сахара?
– Сам положу, спасибо.
– Боитесь моих пальцев? Не любите запаха ладана? – Она с вызовом положила свою руку на его руку и смотрела прямо в его глаза с усмешливой смелостью. – Вы, может быть, святой?
– Да, святой,– не без резкости ответил Феликс, раздражаясь от того, что незримый, но отчетливый верх над ним берет в разговоре эта излишне смелая особа.
– Святой! Как чудесно! – сказала она.– И вы навсегда отрешились от грешного мира?
– Ни от чего я не отрешался. Просто звук защелкиваемого замка я принимаю за то, что оно и есть на деле, – за знак того, что дверь заперта, а не как сигнал сбрасывать верхнее и исподнее. – Феликс не узнавал себя – он явно хамил.
– Слушайте,– Ия сняла свою руку с его руки, – а вы мне нравитесь все больше. Я очень хотела встретиться со святым, но на моем пути попа дались только грешники. А грешники так заурядны, так стандартны, будто вырабатываются на конвейере. Заранее знаешь, что и как каждый из них сделает, что скажет, как поведет себя, как будет на то или иное реагировать. Святые же, хотя их и малевали по строгим канонам соответствующих икономазных школ и весьма по виду единообразны, в сущности своей непознаваемы. Что такой скажет, как поступит – никогда не угадаешь, нет. А я вам какой кажусь – грешной, безгрешной? Понятной, непонятной?
– Грехов ваших не знаю. Но что касается непонятности, то не очень-то вы понятны. Скорее, просто непонятны. Если, конечно, и это все вы не играете. Сейчас многие начитались разного алогичного, потустороннего и осваивают стиль жизни не столько земной, сколько надземный. "Друг мой, – декламируют, – я очень и очень болен". Больным сейчас быть моднее и интеллектуальней, чем здоровым. При том формулируется это так: "Тот, кто постоянно ясен, тот, по-моему, просто глуп". Для замутнения разума годятся, как видите, строки даже тех поэтов, которых диспутанты терпеть не могут. Все годится. От одного я слышал и такое высказывание: "Обратите внимание, какие у нас девушки в последние годы стали пикантные, изящные и привлекательные. Тоже последствие ликвидации культа личности. Тогда они ели слишком много картошки: ничего другого не было – и злоупотребляли физкультурой".
– Позвольте, позвольте! – Ия встала из-за стола.– Кто же вам та кое сказал?
– Один парнишка. Имеет ли это значение?
– Имеет! -Ия поспешно рылась в бумагах, набросанных на подоконнике.– Вот! – Она выхватила из пачки газету, развернула ее, стала ли стать страницы. – Слушайте… Я перевожу с французского. Слушайте! "Не даром же в Германии говорят о "медхенвундер" – немецком "девичьем чуде", которое приятно изменило внешность девушки. Она все меньше по ходит на мускулистую валькирию, которую так ценили нацисты и сходство с которой объяснялось злоупотреблением картофелем и спортом". Это статья французского журналиста о неонацизме в ФРГ. Как вам она нравится? То, что говорят о немках, ваш парнишка приложил к нашим девчонкам, да еще и культ личности приплел. Кто он такой? Может быть, я его знаю?
– Неважно, кто, и не думаю, что он вам известен.– Феликс уклонился от ответа. В мыслях перед ним возникло постоянно ухмыляющееся лицо того белобрысика, с которым Феликс учился в школе,– веснушчатое круглое лицо Генки Зародова. Папенькин и маменькин сынок этот все еще учится и учится, переходя из одного московского института в другой. Благо, папаша с мамашей против затянувшегося его студенчества, очевидно, ничего не имеют. Папаша – кандидат каких-то наук, доцент, имеет множество полезных знакомых, и те выставленного из одного института его сыночка непременно через некоторое время внедряют в другой.
Феликс не видел смысла в том, чтобы рассказывать Ие о недоучке, выболтавшем ему эту чушь о вреде картошки и физкультуры для девиц. Тем более, что Феликсу важнее было другое. Его поразило волнение Ии, ее негодование по поводу такого высказывания. Это было у нее уже не потусторонним, не заиконным, а самым что ни на есть здешним, земным. Ия искренне негодовала, искренне возмущалась. Феликс смотрел на нее и думал: "Какая же она на самом деле?"
– А это можно понять, лишь узнав всю мою жизнь, – оказала она с усмешкой.– По отдельным деталям вы ничего не определите, дорогой товарищ инженер.
– Вы читаете мысли на расстоянии? Телепатия? – Феликс уди вился.
– У святых их мысли на лице. Читаю по вашему лицу. Сопоставив, как вам кажется, несопоставимое, вы в раздумье: какая же она на самом деле, эта экстравагантная женщина? Неправда? Не так?
– Так. Правда.
– Что ж, будет время, и особенно желание, все узнаете. А сейчас давайте-ка я вас провожу до ворот. Я совсем не хочу, чтобы вы завтра проспали, опоздали бы на завод, прокляли меня и на том бы наше колючее знакомство окончилось.
Они попрощались у ворот. Феликс долго ловил такси и домой явился так поздно, как давно уже не бывало. Встретила его Раиса Алексеевна.
– Папа тоже не спит,– сказала она.– Ну что же это такое, Фелька! – совсем как в детстве принялась она его упрекать.– Ты же знаешь, мы волнуемся. Где тебя носит? Был с Нонной, все было хорошо, спокойно. Начинаются эти холостяцкие блуждания. Не жилось ему с такой чудес ной девочкой. Мучаешь ты нас. Думали, взрослым стал. А ты еще мальчишка…
Он ел холодную котлету, улыбался. Действительно, все как в детстве. По-прежнему родители не спят, ждут его среди ночи, волнуются. До каких же это будет пор? Всегда, что ли?
– Хорошие вы у меня ребята, – сказал он, отпивая чай из стакана. – Вы мне вполне подходите, хотя в молодости и злоупотребляли картошкой и напрасно так рьяно занимались физкультурой. Да, скажи, пожалуйста, кто они такие, родители того Генки Зародова, с которым я учился в школе? Ты же знаешь их. Мне это было ни к чему, не выяснял.
– Зародовы-то? Она… Ну что тебе сказать? Ничего особенного. Всегда о нарядах хлопотала, и все они у нее были как на корове седло. Дорогие, шикарные, а не по ней, поэтому и без эффекта. А он… Он, говорят, голова. Но словом "голова", как наш отец считает, еще не все сказано.
И та голова – тоже ведь голова, которая к тому только и предназначена, чтобы человеку было на чем носить шапку. Какова голова у Зародова, не знаю. У отца завтра спросишь. Сейчас его лучше не беспокой. А зачем это тебе понадобилось? Не у них ли был?
– Да нет, просто разговор шел о Генке, ну и вспомнили – а кто его родители, отчего он такой, болтающийся и болтающий.
– Это совсем другое дело, Феликс. Родители – одно, дети часто очень не похожи на родителей.
Феликс отправился спать, но еще долго ворочался, не мог уснуть. Все думал об Ие: кто же она на самом деле; думал он и о Генке: почему сказанное о западных немцах, о нацистах Генка перенес на советскую почву? Болтовня ради красного словца или же водится тот с кем-то таким, кто вот так сто раз говорит одно и то же, повторяет и повторяет злобное, клеветническое, чтобы слушающему человеку показалось, что он уже и сам это видит и что это так и есть на самом деле?
10
– Отец, ты бы не смог уделить мне некоторое время для серьезного разговора?
Было воскресенье, все позавтракали, в квартире стояла мирная тишина. Любительница цветов, Раиса Алексеевна поливала из пластмассовой голубой лейки свои "китайские розы", лимонные деревца, жасмины и столетники, Сергей Антропович сидел в кресле возле окна, за которым еще несколько лет назад открывался чудесный вид на Москву-реку и на голубые заречные московские дали; ныне, загородив все это, совсем не на должном месте, перед окнами, поднялось многоэтажное, до самого неба, угрюмое здание-ящик; говорят, что там телефонный узел или нечто ему подобное, которое вполне бы можно было сооружать на любом пустыре, не уродуя вид набережной.
– Почему же,– отозвался он на вопрос Феликса, снял очки, уложил их в кожаный футлярчик, двинулся в кресле. – Давай потолкуем. Что у тебя там?
– Скажи, но только с полной откровенностью: как ты относишься нашей нынешней молодежи?
– По-моему, ты это знаешь.
– Нет, мне важны точные формулировки, а не общие контуры. Точно – как и почему – так. – Феликс взял стул, сел напротив отца.
– В общем-то все вроде бы и на месте,– подумав, заговорил Сер гей Антропович.– Вы образованные, кое-что знаете, развиты, остры. Многие из нас, старших, в вашем возрасте еле ворочали языками, а среди вас уйма Цицеронов. Все, значит, хорошо и вместе с тем тревожно, Феликс, очень тревожно.
– Отчего? Почему?
Сергей Антропович шевельнул рукой груду свежих газет у себя на коленях.
– В мире-то, дружок, натянуто, как струна, вот-вот загудит. На нас идут таким походом, какой, может быть, пострашнее походов тех четырнадцати государств, которые кинулись на Советскую республику в девятнадцатом году.
– И ты думаешь – что? Что в случае чего мы не выдержим, не вы стоим, драпанем в кусты?
– Не в этом дело, совсем не в этом. Одни, может быть, и драпанут, и непременно драпанут, другие, нисколько не сомневаюсь, встанут грудью и пойдут в бой. Дело в другом. В том, что вы беспечны, вы слишком поверили сиренам миролюбия – и зарубежным и нашим, отечественным. Эмблемой вашей стал библейский голубь с пальмовой ветвью в клюве. Кто только вам его подсунул вместо серпа и молота? Голубь – это же из библии, из так называемого "священного писания", он не из марксизма, Феликс. Слишком уж вы доверчивы…
– Отец, я надеюсь, что, когда ты говоришь "вы", то не имеешь в виду меня лично. Давай условимся.
– Давай. Так вот, видишь газеты? Хоть и скупенько, меленькими буковками, но они чуть ли не ежедневно поминают в последнее время новую фашистскую партию в ФРГ, так называемую "национально-демократическую". Это грозная опасность. Сколько лет подряд я говорил, ты это слышал, конечно, что ни о какой новой мировой войне можно не думать до тех пор, пока в Западной Германии не возродится и не придет к власти фашизм, пусть в иных, в сверхиных одеждах, в новых, но все тот же старый, кровавый фашизм – зверское порождение судорог империализма. Так я считал и так считаю. И вот семена проросли – фашизм не только дает побеги, но он, подобно бамбуку, растет по метру в день.
– А ты не преувеличиваешь, папа? Ведь они там, эти "национальные демократы", имеют в ландтагах каких-то два-три процента. Ты же ничего не говоришь об итальянских фашистах. А те-то на последних выборах в парламент имели не два-три, а целых пять процентов голосов! Они факельные шествия устраивают в Риме. Они…
– Итальянский фашизм – итальянским, а немецкий – немецким. И тот плох и этот. Но немецкий – главная опасность для человечества. Опыт уже показал это. А что касается процентов, скоропреходящей цифирью никогда не самоослепляйся. Что ты знаешь о гитлеризме?
– Как что? Многое знаю… Знаю, что…
– Я понимаю, ты можешь рассказать мне о том, как нацисты шли к власти и как распорядились ею. Да, ты об этом читал, верно. До сих пор валит дым от головешек затеянной нацистами мировой войны. Двадцать с лишним лет прошло. Но нет, я не о таком, общеизвестном. Я о ростках. А ростки вот каковы. "Национал-социалистическая немецкая рабочая партия", НСДАП, была гигантской машиной. А с чего она начиналась? С того, что Антон Дрекслер… кстати, действительно рабочий, слесарь… сколотил шаечку завсегдатаев одной из мюнхенских пивных. Вместе с ним было только шесть человек. Обрати внимание на эту цифирьку. Шесть! Назывались они "Германской рабочей партией". Появился еще один малый и примкнул к тем шестерым. Это был Адольф Гитлер. Ему выдали "партийный" билет за номером семь. Семь! А через десять лет на билетах новых членов НСДАП стояли миллионные номера. А еще через десять лет гитлеровцы покрыли землю Европы миллионами, десятками миллионов трупов, претворяя в жизнь "партийную программу" Гитлера. Сегодня они вновь маршируют под своим красным знаменем, Феликс, в центре которого белый круг. В это белое пятно осталось лишь вписать черную свастику. А программа та же, та же, за исключением мелких тактических разночтений.
– И ты думаешь?…
– Я обязан думать. Если бы мы об угрозе со стороны немецкого фашизма не думали, начиная с первой половины тридцатых годов, итог второй мировой войны мог бы быть совсем иным. Причем думали все – от Политбюро партии, от Сталина до пионерского отряда, до октябренка, не уповая на кого-то одного, главного, единолично обо всем думающего. На до задуматься и сегодня. Западная Германия полна реваншистами и националистами. Резервы для роста неонацистской партии там обширные. Приберут эти молодцы к рукам своим власть, им лишь бы зацепиться за бундестаг, и загудят горны новой войны. А вы, ребятки, беспечничаете. Все силенки свои сосредоточили на удовольствиях, на развлечениях, то есть на потреблении. Пафос потребления! Это, конечно, мило, приятно. Развлекайтесь. Мы тоже не только, как говорится, завинчивали что-то железное. Тоже не были монахами: вас-то вот народили сколько. Но беспечности у нас, Феликс, говорю тебе, не было: и днем, и ночью, и в будни, и в .праздники готовились, готовились к тому, что на нас рано или поздно нападут, учились воевать, отстаивать свою власть, свой строй, свое настоящее и ваше будущее.
– И все равно напали на вас внезапно, все равно, как всюду пишется, Сталин не подготовился к войне, растерялся.
– Я понимаю, что ты сознательно обостряешь разговор и подливаешь масла в огонь спора, Феликс. Ты ведь неглупый, ты умный. И ты не можешь не понимать, что если бы было действительно так, как вот ты сказал, то есть как ты где-то вычитал, мы бы с тобой не сидели сегодня у окошечка с газетками в руках. Твой отец и твоя мать были бы сожжены в одном из стационарных крематориев, предназначенных для планомерного истребления советских людей. А ты, мой друг, с твоими товарищами, пока бы у вас были силенки, работали бы на немцев, как восточные рабы. Не повторяй, Феликс, сознательной клеветы одних и обывательских пошлостей других. Было сделано наиглавнейшее: к войне, к выпуску самого современного оружия в массовых масштабах была подготовлена наша промышленность, и необыкновенную прочность приобрело производящее хлеб сельское хозяйство -оттого, что было оно полностью коллективизировано. И не было никакой "пятой колонны", оттого что был своевременно ликвидирован кулак и разгромлены все виды оппозиции в партии. Вот это было главное, чего никто не прозевал, Феликс.
– Значит?…