– Нет, нет! На женскую красоту я, за свою долгую жизнь, насмотрелся, так что этим меня удивить трудно. Увидел я совершенно иное – полное, абсолютное совпадение её сути и моей. Как говорят, две половинки одного целого. И она смотрела так, будто имела свой собственный "третий глаз". Смотрела внимательно, пронизывающе, понимая то же самое, что понял и я… Конечно, Алексей все сразу заметил, и ему это, естественно, не понравилось. Но, что мы могли поделать? Уж и так держали себя в руках, чтобы не опускаться до пошлого адюльтера. Только после смерти Алексея я пришел к ней, все рассказал о себе, о своей семье, и предложил уехать со мной. Но она отказалась. И, знаете, (вот ведь странно все-таки устроены наши мозги), своим отказом Валентина только подтвердила то, что я в ней увидел. Кто угодно мог согласиться, но не она. "Я, – говорит, – Семушка, всю жизнь цветы выращиваю и знаю – переставь иной цветок с окна на окно, и он зачахнет. Только там и цветет, где пророс и окреп. Лучше ты ко мне приезжай, если сможешь. А не сможешь…, ну, что ж, я тебя и так никогда не забуду…".
На вокзале я ограничился тем, что проводил Довгера до камеры хранения и подождал, пока он забирал свой багаж, состоящий всего из одной дорожной сумки, да и то, кажется, полупустой. Соломон Ильич уложил в неё коробку с дневником, зачем-то похлопал себя по карманам, осмотрелся и развел руками.
– Ну что, Саша, давайте прощаться. Там, на перроне, это всегда как-то глупо. Стоят, молчат, или, ещё того хуже, смотрят друг на друга через окно. Вам подобные места посещать противопоказано, особенно теперь.
– Как хотите, – сказал я. – Счастливо доехать, Соломон Ильич.
– Спасибо.
Мы неловко помолчали, кивнули друг другу и разошлись.
На привокзальной площади, запруженной маршрутками и встречающее-провожающей толпой, сновали таксисты и частники, высматривая особо нагруженных пассажиров. Нагловатого вида молодые люди воровато шныряли глазами по сторонам, и, нервно куря, подходили друг к другу с каким-то коротким сообщением, а затем, сплюнув, как по команде, снова расходились. Обширная дама, тяжело дыша, неслась к дверям вокзала, волоча одной рукой гигантский баул, а другой – девочку лет восьми. Не будь вокруг защитной сферы, она бы проутюжила меня, как танк. А так лишь отскочила, словно стукнулась лбом, и ядовито прошипела: "Господи! Встанут вечно…"
Откуда-то сбоку сильно пахнуло мочой и спиртным, и я поспешил уйти.
Куда же мне теперь?
Домой не хотелось – что там делать? Ходить по улицам тоже не выход – опять привяжется какое-нибудь быдло. А даже если не привяжется, то и на улицах особых дел не было. Уж не вернуться ли на кладбище?
И тут вдруг словно обожгло, а не пойти ли мне к дому Екатерины? Взглянуть на неё по-новому, может, и не стоило так переживать из-за её отказа? Сказал же Довгер – на близких, иной раз, пристально лучше не смотреть. А я посмотрю, не побоюсь, мне терять нечего.
Сказано – сделано!
Идти, конечно, не близко, но ведь и спешить особенно не надо, время ещё есть.
Я задумался, прикидывая маршрут, которым лучше пойти, как вдруг заметил неподалеку страстно целующуюся парочку. Собственно говоря, внимание обратил не столько на них, сколько на замшелую старуху, которая крутилась возле, поливая целующихся бранью и матом. Те, естественно, на старуху внимания не обращали, чем приводили её в полнейшее неистовство.
И эта картина показушной любви на фоне выходящей из берегов злобы, немедленно отозвалась во мне сильнейшим раздражением.
– Совсем стыд потеряли, сволочи! – визжала старуха, – Лижутся у всех на виду, как (нецензурно), ещё бы прямо тут (нецензурно, нецензурно) разлеглись!
Визг старухи разбудил заснувший, было, гнев.
Я и раньше с трудом выносил шумные скандалы, а уж орущих по-базарному теток ненавидел всей душой. От нестерпимого истеричного крика по всей спине словно проросли острые шипы, как у какого-то чудища из фантастического фильма ужасов.
– Рот закрой! – громко приказал я, чувствуя приближение приступа.
Старуха услышала, резво повернулась ко мне, явно радуясь, что сейчас состоится милый её сердцу диалог, и, угрожающе тряся сумкой, завизжала ещё громче:
– А ты (нецензурно) чего лезешь?! Я заслуженный человек! Я имею право! А вас всех…, – и дальше сплошь нецензурно.
Волна гнева радостно взметнувшись, подтолкнула меня, и я пошел на старуху, ещё толком не зная, что сделаю, но, уже испытывая облегчение от того, что подчиняюсь этой волне. Застоявшаяся благость вдруг показалась неудобной, больной и совершенно ненужной. В двух шагах от нас стояла благочинная супружеская пара, которая презрительно морщилась на все происходящее, но при этом совершенно не замечала, с каким интересом слушал старухины словесные выверты их десятилетний отпрыск.
– Идиоты! – процедил я на ходу.
Но тут старуха, словно осознав, что не на того напоролась, шустро юркнула в противоположную от меня сторону и растворилась в вечерних сумерках. (Поразительно, как все-таки эти гнусные скандалисты умеют распознавать, с кем лучше не связываться! Не иначе и у них "третий глаз работает на полную катушку).
Я замер. Гнев, оставшийся без объекта, глухо рыкнул и повернул меня к переставшей целоваться парочке.
– Извините, – неизвестно зачем пискнула девушка, – мы нарочно не хотели делать по её… Совсем достала…
Парень предпочел отмолчаться, но смотрел с вызовом – хорохорился перед подружкой, хотя явно побаивался.
– Вам что, чувств своих не жалко? – спросил я сиплым от злобы голосом. – Не знаете, как их верней опошлить? Испортили себе прекрасные мгновения, ради дешевой показухи. Дома этим надо заниматься, дома! Или там, где никто не видит! А если сейчас весь этот мир взорвется к чертовой матери, что вам останется? Слюнявый поцелуй назло старухе-матершиннице?! Может, ещё скажете после всего этого, что у вас любовь…
От парня ощутимо потянуло словом "придурок", но девушка, кажется, поняла. Стыд разлился по её лицу тусклым малиновым свечением. Совсем сопливая. Похоже, любит этого дурня, определенно любит и во всем его слушается. А вот он – как-то вяло. Наверное, скоро бросит её…
Я развернулся и пошел прочь.
– Правильно, правильно, так с ними и надо, – одобрил мои действия благочинный отец семейства, неизвестно, правда, кого имея в виду.
– А сам чего молчал? – огрызнулся я.
Нет, определенно, на улицах делать нечего!
Может, и к Екатерине не ходить? А то увижу в ней что-нибудь такое, от чего вообще выйду из себя, и тогда – пиши пропало! Конец! Замкнется моя злобная сфера, и буду я, как в котле, вариться в собственном гневе, пока опять кого-нибудь не убью. Эх, сейчас бы снова запустить руки в землю и получить от неё, как Антей, живительной силы. Но здесь, в городе – я это хорошо ощущал – земля слишком придушена. Ей самой требуется помощь. Асфальт, вбитые и вкопанные сваи домов, столбы, железные ограждения, решетки, колеса машин, тяжеленные бетонные кольца труб, выложенные в глубоких прорытых тоннелях, словно просыпанная в рану соль. Всего этого слишком много против одной пары понимающих рук.
Нужно в лес, или опять сбежать на кладбище.
Но ноги сами несли к дому Екатерины.
Светящееся табло на здании центрального телеграфа показало время – половина седьмого. Вот теперь уже надо поторопиться. Если она не пошла по магазинам, то вот-вот должна вернуться домой. И я, затаившись где-нибудь во дворе, смогу без помех "рассмотреть" свою бывшую возлюбленную… (Боже мой, слог-то каков!)…
Я стоял на переходе, в двух шагах от дома Екатерины, когда увидел её, выходящую из автобуса.
Она выделялась в толпе каким-то особенным ореолом – ореолом очень знакомого человека. Как всегда, без головного убора, в одном коротеньком осеннем пальто, на которое, по случаю холодной погоды, намотала вязаный шарф… Господи, как же мне были знакомы все эти её ухищрения! Полное неприятие какого-либо меха, (натуральный она не любила из-за жалости к животным, а искусственный – из-за презрения ко всему искусственному), и особая нелюбовь к длиннополой одежде, (только грязь по маршруткам собирать). Этот шарф Екатерина связала сама на толстенных спицах, чтобы было быстрее, а по унылому серому пальто вышила шерстяными нитками какие-то цветочки и веточки. На мой взгляд, все это получилось довольно небрежно – шарф больше походил на рыболовную сеть, а вышивка на пунктирные линии. Но она уверяла, что в этом-то весь шик – "хэнд мэйд – и упорно не желала признаваться в том, что ей просто не хватало усидчивости.
Екатерина перебежала дорогу, опять же, как всегда, не доходя до перехода и не дожидаясь, когда загорится зеленый свет. Боже мой, вечно она спешит! Сколько раз говорил – ходи по правилам. Как ребенок, ей богу! Рада, что осталась без сурового "взрослого" присмотра…
Порыв ветра взметнул её волосы и швырнул их на лицо, но она даже рук из карманов не вынула, только встряхнула головой. "А голову-то мыть пора", – отметил я машинально…
Толпа, наконец, двинулась по переходу. Пошел и я, не сводя глаз с Екатерины, как капитан корабля, плывущего на маяк. Двинулся, перебирая в уме, словно лоцию, миллионы её привычек – как она реагирует на ту или иную ситуацию, что при этом говорит, что делает, как ест мороженное, как уговаривает пойти с ней в кино, а потом убеждает, что фильм мы, все же, посмотрели неплохой, ведь было же в нем и это хорошо, и то неплохо…
Вот она добралась до подъезда. Сейчас начнет чертыхаться, потому что комбинация цифр на двери для одной руки совершенно непригодна. Так и есть! Уже в который раз она пытается вывернуть пальцы самым противоестественным образом, и каждый раз ничего не выходит. Вот отдернула руку, затрясла ей, а потом принялась рассматривать ногти. Все ясно – сломала. Господи, как же она всегда переживала из-за этого…
Наконец, Екатерина сунула сумку подмышку, нажала кодовый номер двумя руками и, через мгновение, дверь с грохотом за ней захлопнулась. Но я все равно продолжал стоять и смотреть. Что мне закрытая дверь? Не так уж и сложно было представить себе, как Екатерина поднимается по лестнице, рассматривая сломанный ноготь, потом роется в сумочке, отыскивая ключи среди чудовищного скопища, как нужных, так и ненужных вещёй, а потом проклинает вечно заедающий замок… Но вот загорелся свет в её окнах.
Наконец-то ты дома, дорогая!
Прости, что так и не подошел. Прости, что вообще пришел "смотреть" на тебя. Но я за это, кажется, и поплатился. Прав, миллион раз прав Довгер – опасно смотреть на близких слишком глубоко. И вовсе не потому, что можно увидеть какие-то неприглядные стороны другого. Пристальный взгляд, как бумеранг, обязательно вернется, и тогда, держись умник, увидишь сам себя, причем, в самом что ни на есть истинном свете!
Со мной именно так и произошло. Как раз в тот момент, когда я мысленно прощался с уютным светом Екатерининых окон, вдруг словно ударило – а ты-то сам, что из себя представляешь? Ты-то сам до сих пор, как смотрел на людей? Только через призму собственного "я". Все их поступки, образ мыслей и даже внешний вид определялись мною по той шкале ценностей, которую я сам для себя вывел, и которую, естественно, считал единственно правильной. Все, что не укладывалось в это Прокрустово ложе, было беспощадно осмеяно, презираемо и ненавидимо. При этом для себя самого, в качестве негативного, внушаемого чувства, я оставил только ненависть. Пожалуйста, ненавидьте меня, сколько хотите! Почему нет? Чувство сильное, достойное, тем более, что возникает оно, разумеется, от зависти. Но презирать, и, уж конечно, осмеивать меня никто не имел права. Не доросли! И вся моя "шкала ценностей" была, по сути, всего лишь мензуркой с уровнями хорошего отношения ко мне – такому правильному и единственно знающему, как надо жить. Меня понимают, и я понимаю в ответ; мною восхищаются… ну, тут ещё можно подумать, но, в принципе, почему бы и не восхититься тоже. Боюсь, и любовь к Екатерине тоже была лишь зеркальным отражением её любви ко мне. Тогда понятно, почему за столько лет хождения сюда, в этот дом, я ни разу не подумал о том, что вечно заедающий замок на её двери можно починить. Ни разу не удосужился признать, что поганый фильм, который мы только что посмотрели, имеет кое-какие достоинства. Зачем? Пусть Екатерина, затащившая меня на сеанс, старается и убеждает, что время и деньги потрачены не зря. А я – человек честный и прямой – поганый фильм называю поганым, и не вижу причин отступать от СВОЕЙ точки зрения…
Господи, да только ли в этом я грешен?!
Шаг за шагом, перебирая в уме отношения с Екатериной, я вдруг увидел себя совершенно по-новому – будто со стороны. Самовлюбленный, упертый болван, неизвестно на каком основании взявший себе право отделять зерна от плевел, нужное от ненужного, и, при этом, считающий свой суд высшим!
А Екатерина? Она-то, каким меня видела? Неужели, её собственный "третий глаз" смог рассмотреть приятные стороны в том, кто, словно вампир, "питался" её любовью, совершенно не задумываясь, чем же "питается" она сама?
Да ей в ножки за это нужно поклониться!
Но нет, как только "питательная" любовь исчахла, Прокрустово ложе моей шкалы ценностей клацнуло и безжалостно срезало разочаровавшуюся Екатерину вон!
И вот теперь, весь такой правильный, я стою под окнами женщины, любившей меня так давно, разлюбившей совсем недавно, и с ужасом ощущаю, как закостенелое сознание, медленно, но верно, поворачивается, самого меня отправляя в ненужное.
Господи! Какая это боль, отдирать себя истинного от того наносного, ложного, который налип сверху! Ложь, (пусть даже во имя спасения), притворство, лицемерие – все это вросло, пустило корни и отдиралось с кровью! Но я изворачивался, выбирался, как змея из старой шкуры, покаянный, смиренный, готовый любить…
И тогда впервые, неясным, размытым призраком, возникла передо мной идея, как можно завершить всю эту историю.
Глава восьмая. Исход.
Нужное от ненужного
Ровно через неделю я пришел к Валентине Георгиевне и совершенно спокойно постучал в дверь, почти не ощущая жжения от ядовитой рыжей краски, которой эту дверь покрасили лет сто назад.
– Хорошо, что вы живете в старом доме, – сказал вместо приветствия и шагнул через порог, широко улыбаясь.
– Сашенька! – всплеснула руками Паневина. – Да вас не узнать! Улыбаетесь, взор ясный, даже румянец на щеках появился. С вами что-то произошло, да?
– Нет. Просто я, по вашему совету, перебрал всю свою жизнь. Знаете, как стакан пшена – черное в одну сторону, белое в другую. Не скажу, чего получилось больше – стыдно. Но в целом, вышло, вроде, неплохо.
Валентина Георгиевна с сочувствием посмотрела на меня.
– Бедненький. Тяжело вам пришлось?
Я вздохнул.
– Да как сказать. Когда все позади, кажется, что не так уж и страшно было.
Паневина понимающе прикрыла глаза, а я, вспомнив прошедшую неделю, подумал: "Страшно было, дорогая Валентина Георгиевна, очень страшно. И теперь я так спокоен и весел вовсе не потому, что все уже позади, а потому, что принято, наконец, решение…"
– А я вас искала в эти дни, – сказала Паневина, отвлекая меня от мыслей. – Соломон Ильич вам посылку прислал. Передал с одним человеком прямо из Москвы. Пишет, хорошо, что там теперь все можно достать… Подождите, я сейчас принесу.
Она вышла в соседнюю комнату и, почти тотчас, вернулась, неся в руках аккуратный деревянный ящичек с крышкой.
– Здесь все натуральное, – гордо сообщила Паневина, поглаживая крышку. – Сема очень хотел, чтобы вы, как и дядя, вели записи, и обо все позаботился. Смотрите, какая прелесть!
Она бережно подняла крышку, приглашая меня полюбоваться содержимым. И, право слово, было чем! Кроме увесистой пачки настоящей рисовой бумаги, в ящике лежал деревянный резной держатель для перьев, коробка с самими перьями и набор фарфоровых чернильниц.
– Какие они чудесные, правда? – ворковала Паневина. – Вы, Саша, когда используете хоть одну, не выбрасывайте её, ладно. Я бы с удовольствием забрала…
– Я вам все потом отдам.
Забота Довгера растрогала. Вещи явно были очень и очень дорогие. Не удивлюсь, если старинные, хотя…
Я потрогал ящик и коснулся всего, что в нем лежало.
Нет, вещи новые. В них ещё сохранился испуг исходных материалов перед обработкой, но испуг не сильный – все-таки тут была ручная работа. Довгер действительно позаботился обо всем.
– Передайте Соломону Ильичу огромное спасибо, – сказал я. – Тронут. Очень тронут. Тем более, что его желание полностью совпало с моим.
– Так вы и сами собирались писать? – обрадовалась Паневина.
– Собрался, да. И вы, уж пожалуйста, не откажите в любезности, сохраните потом мои записи для него, ладно?
Лицо Валентины Георгиевны испуганно вытянулось.
– А вы сами, что же? – пробормотала она.
И вдруг, словно догадалась, всплеснула руками.
– Саша, что вы задумали?! О, Господи! Я же сразу поняла, что-то у вас случилось! Но, умоляю, не спешите! Не делайте ничего такого, что потом нельзя было бы поправить. Дождитесь Соломона Ильича, он поможет, если что-то не так!
Она замолчала, увидев широкую улыбку на моем лице.
– Валентина Георгиевна, я ничего ТАКОГО не задумал. Но, вы же понимаете, положение, в котором я оказался, не позволяет далеко загадывать.
– У вас участились приступы, да?
– Нет. Они не сильней, чем прежде, но все ведь может измениться, не так ли?
– Да. Наверное…
Мы посмотрели друг на друга.
Конечно же, она все поняла. Но, слава Богу, ничего не стала уточнять. Просто проводила до дверей и сказала на прощание:
– Как жаль, что я не могу обнять вас.
А потом поспешно закрыла дверь.
Спасибо, дорогая Валентина Георгиевна, за эти слезы, пролитые по мне. И очень хорошо, что я не стал вам ничего рассказывать. О чем говорить? О том, как во дворе Екатерининого дома неясный призрак подсказал мне выход? О том, как я смертельно испугался того, что выход этот единственный и попытался найти иной? Как ходил по улицам, смотрел на людей и учился их любить? Но из этого все равно ничего не вышло. Единственное, чего я достиг – это умения обращать ненависть на самого себя. Стоило увидеть человека, который чем-то раздражал или отталкивал, как тут же говорил себе: "А ты-то чем лучше?", и злость отступала. Но добрее от этого я не стал. Тем же вечером, когда стоял под окнами Екатерины, уже возвращаясь домой, снова впал в бешенство, увидев трех сопляков, матерившихся через каждое слово. Прошел мимо, а потом взбесился ещё больше, но теперь на самого себя, хотя, что я, в сущности, мог сделать? Читать им мораль? Воспитывать? Все это было глупо, пошло, и, самое главное, неэффективно. По моему нынешнему разумению, заткнуть эти матерящиеся глотки можно было только одним – убить. Но этого-то делать было, как раз, нельзя…
А что можно?!
Можно смотреть на милых забавных малышей и умиляться? Но куда деть мысли, которые возникают при взгляде на их родителей? Кого скопирует, став взрослой, эта прелестная девчушка в невесомых кудряшках? Свою мамашу – совсем ещё молодую, но уже ставшую теткой из-за неопрятности, вываленного живота и вульгарных манер…