Пение птиц в положении лёжа - Ирина Дудина 16 стр.


Мы не успеваем вырвать у него бутылку из рук, он делает сильный длинный глоток. Глаза его вылезают из орбит. Он замирает и сиреневеет на глазах. Лёня не выдерживает этого ужаса. Он выхватывает бутылку из закостеневших рук Ахапкина и выливает решительно содержимое в раковину. Со дна бутылки стекают последние коричневые вязкие капли.

- Что это было? - спрашиваю я своих друзей.

- Не надо это знать тебе, - отвечают они.

Наконец Ахапкин и Лёня находят огромную длинную бутыль самогона и тут же выпивают её жадно. Лёня делает несколько шагов, как бы чтобы сделать обмер для будущей стены. Внезапно он синеет и падает на пол. Глаза его глубоко запали, нос заострился, как у больного голубя.

Ахапкин впадает в бешеную суетливость.

- Так, быстро, слушай, сердце работает ли у него? Расстегни рубашку, дыхание рот в рот! Не реагирует? Расстегнуть ширинку, помассируй член, может, тогда оживёт быстрее! Можно и ртом! Давай, давай, не мне же это делать!

Лёня неожиданно улыбается синими губами.

- Да он, блин, прикидывается! Ну его в баню! Давай уберём с дороги, чтобы не мешался под ногами!

Лёня спит у меня в углу три дня, на устах его витает синяя счастливая улыбка.

Через месяц перепланировка сделана. Совершенно бесплатно. И сколько кайфа было!

Позолоченная сеть гамака

Позолоченная сеть гамака, заплутавшая в нестарых, но корявых, покрытых голубоватой плесенью, яблонях. Расплавленное солнце, сверлящее дыры во тьме листвы. Покорные соблазнители - яблоки, глазком вниз. Светящиеся точки насекомых, оживляющих летний воздух. На подоконнике лежит труп крылатого муравья. Он на боку, лапы вытянуты, но усики расставлены твёрдо. Грушевидная головка, хоботком вниз, ни о чём уже не думает. Вместо неё думаю я. Нам равно хорошо было бы здесь…

Ещё о приятном

Приятно, когда ты дружишь с женщиной, у которой милый муж, с которым можно задушевно пообщаться, нестрогих правил и который с тобой не переспал. Даже если общались с ним за кулисами от жены. Ничем не омрачённая дружба с семьёй - что может быть приятнее.

Ещё об ужасном

Ужасно внезапно попасть на вечеринку к одноклассникам, большинство из которых не видела лет пятнадцать. При ярком искусственном освещении. В трезвом виде.

Это шок, который трудно пережить. Ужасный удар времени по лицу, по талии и ниже пояса. Время, прошедшееся жестоким утюгом по цепочке людей, ничем не связанных особо, кроме разве что даты в паспорте. Некая прихоть судьбы, бросившая в одну пригоршню кучку попавшихся ей под руку детей, вынужденных всю жизнь потом быть свидетелями, зеркалами друг другу и соперниками по бегу на дистанцию длиною в жизнь. Слипшиеся зачем-то навсегда, без всякой любви и симпатии в начале, в середине и в конце. Носители медицинской тайны.

Ещё ужаснее по прихоти судьбы и собственному слабоволию (а может, наоборот, от избытка крепкой воли, сумевшей превозмочь поверхностное, а может, и истинное "не хочу") - попасть в школу, в которой не была счастлива ни минуты и, уходя из которой после официальных церемоний, думала, что расстаёшься навсегда.

С любопытством и содроганием переступить нелюбимый порог, с содроганием и ужасом ожидать возможной встречи с нелюбимыми учителями. Нет, не то чтобы они обижали тебя, но были где-то за гранью твоего существования. Нет, не то чтобы тебя обуревала злорадная жажда узнать о них, как об умерших. Хотя, узнав о недавней кончине одного из них, оказавшейся, как выяснилось впоследствии, мнимой, вздыхаешь с невольным облегчением (боже, что за жизнь такая, что ни смерть, ни жизнь другого не радуют тебя).

Я с отвращением и любопытством оглядывала, как будто впервые, огромные сводчатые потолки, загнутые кишкообразные коридоры, раскрашенные убогой мармеладкой - зелёный низ, белый верх, с поблёскивающим сахарком ламп. Я ничего не помнила. Удивительно - ни-че-го! А ведь мне было 15–16 лет тогда, и бывала я в этих стенах каждый день. Память вытолкнула все подробности, оставив общее ощущение гнетущей тоски и напряжённой скуки. Что-то проклюнулось в вялых мозгах лишь при попадании в наиболее часто посещаемый класс физики. Чем же занята я была в те годы, что почти ничего извне не запало в мою память? Сексуальное созревание и пристальное всматривание внутрь себя? Одноклассников, я, впрочем, всех помнила… Атомы и пустота… Я и люди вокруг. Всё остальное - ничего не значащая, хотя удивительно мерзкая и тоскливая декорация. Достоевский был прав.

Размышление о пейзаже

Я смотрю на эту Вуоксу странного такого радостного цвета, это тёмное, томное голубое, коричневые тени волн, это небо, такое безобразно нагло торжествующее - нет, не мужик, напрасно торжествуя, на дровнях обновлял свой путь, - это небо напрасно торжествует, голубое до визга, в красных брызгах несъеденной рябины на деревьях. Январское солнце купается низко в Вуоксе, птицы какие-то купаются в Вуоксе и всё время норовят пролететь мимо солнечной огненной кляксы и плюхнуться возле солнечной огненной кляксы - какие-то странные зимующие гуси, жилистые и страшно морозостойкие, плавающие в дымящейся от мороза воде - выродки какие-то, йоги птичьи, зимородки, все сами как из огня - столько в них дюжести, так энергично они преодолевают запредельный холод, в котором всё цепенеет - всё цепенеет, но не они, они только сатанеют и обэнергиваются, будто внутри них ток и кипяток, преодолевающий зябь. Я смотрю и цепенею от красоты, от этих розоватых облачков, сосен, заснеженных сахарно. Меня уже нет. Я отдалась. Пейзаж, материя вязкая, засосала меня и похитила. Так бы и сидела, вмораживаясь в обломки снежинок.

Странная я какая-то с детства. У меня есть болезнь такая, отклонение от нормы - пейзаж для меня как музыка. Как у композитора откуда-то из пространства что-то прёт, смена мажоров и миноров, сплетения и расхождения мелодий, стакатто и легатто всякие, дребезжание ударных и глубокий обморок арфы, - так и меня прёт от пейзажа. Каждое передвижение больно бьёт по нервам. Один шаг - и минор затушёванного тенями леса, другой шаг - безумный кайф солнечной поляны. А эта лепка сугробов, рябины свежевыпавшего снега! Эта мёртвая, внечеловеческая красота завораживает и похищает. На хрен люди…

Я думаю: откуда, откуда в русской советской литературе такие великолепные природоведы? Ведь нигде такого не встретишь. Никто из писателей других стран так смачно не описывает какие-нибудь рефлезии под дождём и баобабы при луне, или пургу из перелетающих фламинго… Никто не сравнится с Паустовским, или Бианки, или Пришвиным, или Сладковым. Их ненавижу я. Ненавижу чувственные пейзажи. Ненавижу мастеров зимнего пейзажа, мастеров-маринистов, Рылова, Крылова, Куинджи, Лидию Бродскую и Левитана-праотца, всех ненавижу. Их засосала материя. Их прельстило мёртвое. Они погрязли в бесконечной этой прелести. А ведь люди кругом.

Легко любить пейзаж. Любить пейзаж - это низший вид любви. Художники с их любовью к видимому - ставленники низших бесов.

Легко понять пейзажистов, выпивших природную жисть до дна в эпоху Сталина. Повернуться задом к социальным ужасам, лицом к природе, зарыться в её пышные сиськи лицом. Ма-мма! Ма-мма! И ничего и никого не видеть, ничего и никого не слышать, кроме шелеста губ Природы. Да. Приятно. Но немужественно как-то.

Нет, не буду любить пейзаж!

Сборы в райсобес

Соседка Антонина собралась в райсобес. Леди с интеллектуальными и артистическими способностями, намного превосходящими способности многих окружающих, тем не менее совершенно не способна к добыванию денег в плотных весёлых объятиях трудового коллектива. Какая-то прореха в социализации сквозит. То ли у неё, то ли у социализации, к которой следует приобщаться члену общества. Единственный её источник доходов - это сбор справок, подтверждение инвалидности, вопль о малообеспеченности и всё из того же ряда. Собес - "содействие бесу социализма" - такая у меня расшифровка этого слова.

Антонина крутится перед зеркалом, которое висит в тёмной прихожей: "Подожди, я сейчас. Только оденусь. Вместе пойдём. Нам по пути до метро". - "Ну ладно, подожду", - соглашаюсь я опрометчиво. Жара. Июль.

Антонина убегает в угловую комнатку, через минуту выходит с ворохом одежд в руках - сама в трусах, без лифчика. Белая, как пожилая русалка. Тело как у осетрины. Свежее, упругое, чуть желтоватое от нежного жира. Спина и бока в складочку. Ноги - как у жирненькой пионерки лет 15, уже вступившей в половую зрелость. Антонина опять исчезает.

Выбегает в одном облике - длинной плиссированной юбке из шёлка: "Нет, что-то бабское. Слишком солидно". Выбегает в зелёных брючках цвета тропикано: "Жарко будет. Не то".

Выскакивает в коротеньком приталенном платье выше колен: "Ну как? Хорошо?" Я смотрю изумлённо. Голубые глаза её широко распахнуты - наивно так, мило. Стрелки накрашенных ресниц цветочно загнуты. Солнечные волосы так прекрасно гармонируют с белой свежей кожей, чуть розовой. Возраст и жировые складочки куда-то исчезают, шёлковое платьице озорной девчонки, еле сдерживающее напряжение в боках, кажется вполне уместным. Почему бы нет? Так мило! Так задорно! Озорная бабчонка в коротенькой юбчонке!

Антонина что-то замечает в моих глазах: "Нет, не то! Слишком коротко. Всё-таки в собес иду…"

Выбегает через минуту в чём-то новом, ещё не продемонстрированном. Комбинезон, переходящий плавно в комбидресс. Короткие шорты, розовые, с очаровательными бабочками - к ним сверху пришита футболка в обтяжку, с треугольным глубоким вырезом на спине, зелёная, с цветочками. Символ лета! Боже, как ей идут эти нежные сочетания и оттенки! Она просит помочь застегнуть молнию - от копчика до выреза на спине. Я с радостью подбегаю. С ужасом смотрю на предстоящую мне задачу. Комбинезончик явно не по размеру. Кажется - белую капроновую молнию не застегнуть ни за что. Не выдержит напора. Сломается ещё в начале пути. Антонина настойчиво требует: "Застёгивай!" - "Застегну-то застегну, - говорю я, вся вспотевшая от напряжения, стягивая её бока изо всех сил, даже чуть ли не нажимая коленом ей на зад, чтобы сбавить напряжение телес под молнией, - застегну-то застегну, а вдруг на улице разойдётся! Или, ещё хуже, - прямо в собесе!" - "Ничего, не разойдётся. Я в нём уже выходила. Сдавливай сильнее".

Наконец молния побеждена. Её приоткрытая в улыбчивом оскале пасть сомкнута. "Ну как?" - спрашивает экипированная красавица, отбежав на пару шагов назад, чтобы было видно её всю, с ног до головы.

Жирная девочка лет пятидесяти смотрит на меня широко распахнутыми голубыми глазами. Шорты чуть колеблются, подобно крыльям бабочек, над белыми пухлыми коленями. Такие же бабочки порхают вокруг плеч. Всё остальное плотно облегает сардельку тела. Попа сильно обтянута, между ногами - из-за обтянутости - видны все складочки и ложбинки. Инвалид и ветеран труда (можно догадаться с трёх раз какого) собралась выпрашивать пособие у чиновницы, строгой дамы примерно её же лет. Лето пришло к вам, грустная осень! Некоторые сомнения одолевают меня, не скрою. Антонина вертится передо мной: "Посмотри вот так. А сбоку? А со спины? Ну как? Ничего? Не слишком ли коротко? Не слишком в обтяжку? Не вызывающе? Нет, ты правду скажи! Как тебе?" Я, в шоке, пристально осматриваю её. Очень мило. Очень. Франция. Лето в Ницце. Очень идёт! Совершенно искренне говорю: "Всё нормально! Можно идти в собес!" - "Нет, ты внимательно посмотри", - настаивает чаровница. Чем внимательнее я смотрю, тем искреннее говорю: "Да! А что? Очень мило. Вполне", ослеплённая и парализованная её артистизмом, сочетанием свежих красок, экстравагантностью, которую может позволить она себе как по-настоящему красивая женщина.

Она уже собирается подбирать сумочку к наряду, успокоенная, но на миг задерживается в прихожей, у зеркала.

Какие-то сомнения появляются у неё, когда она видит свой плотно обтянутый пионерско-пенсионерский зад. Какие-то сомнения.

"Нет, - говорит она. - Что-то не то. Всё-таки в собес иду. Надо посолидней. А то откажут… Наверняка откажут! Что же ты мне не сказала, что что-то не то!" - набрасывается она на меня возмущённо. Я смущена. Что-то происходит с моими глазами. Экстравагантная красавица начинает как бы тускнеть, терять свою соблазнительность и ауру очарования, я вдруг вижу перед собой голую, неприглядную правду - кокетку, влезшую в молодёжный наряд, зачем-то стремящуюся привлечь внимание к своим голым ляжкам и рукам. Интересно, кому это будет интересно в собесе? Какую цель преследует она? Кого хочет поиметь - даму чиновницу или посетителей? За кого её примут в собесе - можно догадаться с трёх раз.

Наконец выходим из дому. Она - в зелёных брюках в полоску и яркой блузке цвета цветущих джунглей. Удивительно хороша. Машины на переходе бибикают нам. Одна притормаживает - в ней нам машут руками пара джентльменов, спешащих на пляж. Один постарше, другой помоложе. Может, папа с сыном.

Об отличии человеческого и нечеловеческого желания

Бывают такие летние ночи, когда всё просит любви, когда сладкий дьявол разлит в воздухе, когда трепещет каждая жилка в теле и каждая жилка в теле ночной природы. Ни ветерка, ни колебания, ни дуновения, но в каждом листике, в каждом расцветшем древесном цветке, в каждой пышно развившейся травяной твари - во всём биение пульса и сока, в каждой птахе, уснувшей в гнезде после бурного горластого дня. Даже кошки не орут детскими своими голосами. Кошкам пристало озвучивать как бы мёртвый, безлистный пейзаж, когда всё спит ещё и не проснулось, лишь дикое преждевременное желание распирает грудь. А в такую вот летнюю ночь прилично петь соловьям - песню созревшего чувства.

В такую ночь несколько перезрелых, распираемых соками дам вышли во двор покурить. Но чувства их переполняли, и они гоготали, и ржали, и хихикали, как безумные, как само лето - если бы оно обрело голос и хохотало бы сочным женским хохотом. Возможно, в иные века дамы пропели бы хором что-нибудь подобающее случаю.

Дамы хохотали абстрактно, в пустоту, но откуда, из какой щели, из какого далёкого далёка, каким сверхчутким ухом услышал их призывный смех кавалер на машине и подрулил в 3 часа ночи в этот дворик, один из сотен в этом микрорайоне? Прямо как самец какой-то бабочки, унюхивающий одну нужную молекулу в кубокилометре насыщенного всякой всячиной воздуха.

Кавалер прилетел, хлопнул дверцей, раздалась сдавленно-страстная мужская нота в женском созвучии. Дамское ржание многократно усилилось при материализации предмета призывного веселья. Но человек иначе устроен, чем бабочка, или цветок, или птичка, или домашние животные. Кавалер кавказской национальности вскоре разрушил задушевную утончённость дамского русского призыва какими-то непотребными действиями.

Раздались дамские матерные возгласы, раздались звуки потасовки грузных разгорячённых тел, взвизги, длинный звук опрыскивания из баллончика, мужской крёхот и придушенный кашель, убегание дамских ног.

Человеческий самец, опрысканный, как дурное насекомое, ругался и грозился убить дам. Дамы самца не боялись и угрожали ему ответно из форточек. Сладкая вечеринка закончилась разгромом, грубостью, лишь в природе всё противоположное предаётся совокуплению и любви, в обществе же царит разгул абстрактного, негуманного вожделения, редко обретающего плоть.

О нижнем белье

Некоторые очень небрежно относятся к своему нижнему белью. И мужчины и женщины. И старые и молодые. Демонстрирующие своё сокровенное противоположному полу и не демонстрирующие его никому, кроме врача или соседа по туалету без перегородок.

Одна знакомая красавица лет двадцати от роду удивила меня как-то своим лифчиком. Он был штопаный-перештопаный. Это было странно - недавно вступившая в жизнь девушка, едва распустившийся бутон - а на груди у него столь быстро одряхлевшее и разваливающееся чудовище, впрочем, со следами былого блеска и красы. Красавица и притаившееся на груди чудовище.

Одна соседка любила носить старомодные трико с начёсом, столь истлевшие, что, когда она их вывешивала на батарею после стирки, они смотрелись совершенно концептуально. Фрейдистский полуистлевший, но заботливо обновляемый лес на самом сущностнопроизводящем месте. Где заблудилась когда-то Алиса.

Бабушка, моя милая деревенская бабушка, дожила до 78 лет. Бельё она до последнего дня своей жизни носила подчёркнуто городское, шёлковые или синтетические комбинации с кружевами, сшитые по фигуре. Дырявого и затёртого не носила никогда.

Она же мне рассказала байку про свою подругу. У неё был сын, который небрежно относился к своему нижнему белью. Трусы носил до того грязные и затёртые, что старушка-мать как-то не выдержала, говорит ему: "Борька, чего такие трусы носишь, стыдно ведь!" Он ей отвечает: "А чего стыдиться, чай, никто не видит". Она ему: "А вдруг случится чего, в морг попадёшь. Стыдно ведь!" Против этого аргумента возразить нечего.

Назад Дальше