Это невероятно, но пол спальни сдвинулся, и мы стали отъезжать от стен и от окон отделения в сжимающийся ад - кровати, прикроватные тумбочки - все. Машинерия - наверное, это зубцы и ремни в каждом углу шахты - работает бесшумно, смазанная тишиной и смертью. Единственный звук, который я слышу, - это дыхание ребят, а эта барабанная дробь под нами становится тем громче, чем ниже мы опускаемся. Свет в двери спальни в пяти ярдах позади этой дыры превратился в маленькое пятнышко, тускло чадящее в квадратной глубине шахты. Он становится все слабее и слабее, а потом слышен отдаленный крик, эхом отражающийся от стен шахты: "Отойдите!" - и все огни разом гаснут.
Пол опускается на что-то вроде твердого дна, глубоко утопленного в землю, и с легким скрежетом останавливается. Здесь темно, как в могиле, и я чувствую простыни вокруг своего тела, которые не дают мне дышать. Пока я развязываю простыни, пол небольшими толчками трогается вперед. Под ним что-то вроде роликов, которых я не слышу. Я не могу даже расслышать дыхания ребят, спящих вокруг меня, и я постепенно осознаю, что рокот становится таким громким, что, кроме него, я больше ничего не слышу. Должно быть, мы оказались в самом его центре. Я принимаюсь извиваться под этими чертовыми простынями, которые связывают меня крест-накрест, и почти ослабил их давление, когда стена заскользила вверх, явив глазу огромную комнату с бесконечным множеством машин в окружении потных мужчин с обнаженными торсами, бегающих бесшумно туда-сюда с застывшими, пустыми лицами в отсвете огней от сотен раздутых печей.
Все, что я вижу, выглядит так, как и звучало, словно внутренность гигантской матки. Огромные медные трубы исчезают где-то во тьме. Провода бегут к трансформаторам, которых не видно. Смазка и окалина покрывают все, окрашивая сцепления, моторы и динамомашины красным и угольно-черным.
Работники двигаются одинаковыми короткими шагами, без напряжения, они перетекают, словно жидкость. Никто не торопится. Кто-то задерживается на секунду, трогает циферблат, нажимает кнопку, поворачивает выключатель, и половина его лица вспыхивает белым светом от вспышки искр, и двигается дальше спокойными шагами вдоль гофрированного железного прохода, минуя друг друга. Так гладко и так близко, что я могу слышать соприкосновение их мокрых боков - словно лосось бьет хвостом по воде, - и снова останавливаются, чтобы повернуть очередной выключатель и двинуться дальше. Они мелькают во всех направлениях, там, где достает глаз, эти мгновенные картинки мечтательных кукольных лиц работников.
Неожиданно один из рабочих, закрыв глаза, падает. Двое его товарищей подбегают, сгребают его и бросают в печь. В печи взметнулся огненный шар, и я слышу треск лопающихся трубок, смешивающийся с шумом и лязгом остальных машин.
Дверь спальни скользит в шахту, приблизившись к машинной комнате. Я вижу, что прямо над нами - одна из таких штук, какие можно увидеть в мясной лавке, на роликах и на рельсах, чтобы передвигать туши из холодильника к столу мясника, не особенно утруждая себя. Двое парней в черных брюках, в белых рубашках с завернутыми рукавами и тонкими черными галстуками протягивают переход над нашими кроватями, жестикулируя и переговариваясь друг с другом, их сигареты оставляют в красном свете длинные светящиеся следы. Они разговаривают, но вы не можете разобрать ни слова из-за шума, в котором тонут их голоса. Один из парней щелкает пальцами, и ближайший из работников, резко повернувшись, припустил к нему. Парень указывает мундштуком на одну из кроватей, и рабочий трусит к стальной стремянке и добирается до нашего уровня, где скрывается из вида между двумя трансформаторами, огромными, словно подвалы для картошки.
Когда рабочий появляется снова, он тащит за собой крюк. Держась за него, огромными шагами проносится мимо моей кровати. Печь, гудящая где-то вдалеке, неожиданно освещает его прямо перед моими глазами. Лицо красивое и страшное, восковое, словно маска, на нем никаких эмоций. Я видел миллион таких лиц.
Он подходит к кровати и одной рукой сгребает старого Овоща Бластика, ухватив его за пятки, и поднимает его так, словно Бластик весит не больше нескольких фунтов; другой рукой рабочий передвигает крюк и продевает его через сухожилие у пятки, и теперь старый парень подвешен там вверх ногами, его старое заплесневелое лицо вздулось, на нем появился страх, в глазах немой ужас. Он продолжает махать обеими руками и свободной ногой до тех пор, пока пижама не сползает ему на голову. Рабочий связывает ее, словно джутовый мешок, и толкает тележку назад через эстакаду на дорожку и смотрит туда, где стоят двое ребят в белых рубашках. Один из парней вытаскивает скальпель. К скальпелю приделана цепочка. Парень сбрасывает его работнику, обвязав другой конец цепочки вокруг перил, чтобы рабочий не мог потерять оружие.
Рабочий берет скальпель и принимается нарезать старину Бластика на куски уверенными движениями, и старик перестает биться. Я боюсь, что не вынесу этого, но нет ни крови, ни выпадающих внутренностей, которые я ожидал увидеть, - просто куча ржавчины и пепла, изредка - кусок проволоки или стекла.
Где-то в стороне печь открыла свой зев, поглотив кого-то.
Я хочу вскочить, побежать и разбудить Макмерфи и Хардинга, всех ребят, кого только смогу, но в этом нет никакого смысла. Если бы я растолкал кого-нибудь, он бы сказал: "Ты, чокнутый идиот, что, черт побери, тебе нужно?" А потом, возможно, лично помог бы одному из рабочих вздернуть меня на один из этих крючков со словами: "Как насчет того, чтобы посмотреть, что у индейцев внутри?"
Я слышу высокое холодное свистящее и сырое дыхание туманной машины, вижу, как первые его струйки просачиваются к кровати Макмерфи. Я надеюсь, он сообразит спрятаться в тумане.
Слышу глупый лепет, напоминающий мне что-то очень знакомое. Я сумел повернуться, чтобы посмотреть в другую сторону. Это лысый Связи с общественностью с раздутым лицом. Пациенты вечно спорят, с чего это его раздувает. "Я бы сказал, что он это делает", - спорят они. "Что до меня, то я бы сказал, что не делает; вы когда-нибудь слышали о парне, который бы действительно его надевал?" - "Да, но вы когда-нибудь раньше вообще слышали о подобном парне?" Первый из пациентов пожимает плечами и кивает: "Интересная точка зрения".
Теперь он раздет донага, не считая длинной нижней рубахи с модной монограммой, вышитой красным на груди и на спине. И я вижу наконец-то (нижняя рубашка задралась у него на спине, когда он проезжал мимо, и я сумел подсмотреть), что он действительно носит кое-что, зашнурованное так плотно, что оно может лопнуть в любую секунду.
А к корсету привязаны по полдюжины предметов - за волосы, словно скальпы.
У него в руках маленькая фляжка с чем-то, что он вливает себе в глотку всякий раз, когда собирается что то сказать, а еще - вата с камфарой, которую он время от времени подносит к носу, чтобы перебить вонь. За ним тащится целая команда школьных учителей и учениц колледжа. На них голубые фартуки, а волосы завиты в тугие локоны. По ходу дела он читает им краткую лекцию.
Вспомнил что-то смешное и вынужден остановить лекцию, чтобы сделать большой глоток из фляжки и унять смех. Во время паузы одна из его девочек оглядывается вокруг и видит разделанного Хроника, подвешенного за пятку. Она вскрикивает и отпрыгивает. Связи с общественностью поворачивается, видит труп и бросается, чтобы схватить руку и прощупать пульс.
- Вы видите? Вы видите? - Он визжит и закатывает глаза и отхлебывает из фляжки, потому что ему так смешно. Мне кажется, что его разорвет от смеха.
Перестав наконец смеяться, он идет вдоль ряда машин и продолжает свою лекцию. Неожиданно останавливается и хлопает себя по лбу.
- О, безмозглая я голова! - и бегом возвращается к подвешенному Хронику, чтобы сорвать с него очередной трофей и прицепить к корсету.
Справа и слева творится что-то невообразимое - сумасшедшие, жуткие вещи, слишком уж невероятные, чтобы кричать о них, и так похожие на правду, чтобы над ними смеяться. Но туман стал достаточно плотным, и я больше ничего не вижу. Кто-то дергает меня за руку. Я уже знаю, что сейчас случится: кто-то вытащит меня из тумана, и мы снова окажемся в отделении, и ни малейшего признака того, что происходило ночью. А если я попытаюсь рассказать кому-нибудь об этом, они скажут: идиот, у тебя просто был ночной кошмар; такие кошмарные вещи, как большая машинная комната в недрах матки, где людей разделывают роботы-работники, просто не существуют.
Но если они не существуют, как может человек видеть их?
Из тумана за руку меня выдернул мистер Текл, он трясет меня и смеется. Он говорит:
- Вам приснился дурной сон, миста Бромден.
Он санитар и дежурит в ночную смену с одиннадцати до семи - старый негр с широкой сонной улыбкой и длинной трясущейся шеей. От него пахнет так, будто он немного выпил.
- А теперь снова усните, миста Бромден.
Иногда по ночам он развязывает мне простыни, если они затянуты так туго, что я начинаю ворочаться. Если бы дневная смена догадывалась об этом, ему пришлось бы худо. Но они думают, что это я их развязываю. Мне кажется, он делает это по доброте, если ему самому ничего не грозит.
На этот раз он не развязывает простыни, отходит от меня, чтобы помочь двум санитарам, которых я никогда не видел, и молодому доктору поднять старого Бластика на каталку и вывезти его, покрытого простыней. С ним обращаются так осторожно, как при жизни не обращались.
* * *
Пришло утро, и Макмерфи встал раньше меня. Такое случилось в первый раз с тех пор, как нас покинул дядюшка Джулс, Тот Который Ходил По Стенам. Джулс был старый умный седой негр, и у него была теория, что ночью земля опрокидывается прямо на него и делают это черные ребята: и поэтому он вскакивал утром раньше всех, чтобы застукать их на месте преступления. Как и Джулс, я встаю пораньше, чтобы посмотреть, какую машинерию они тайком протаскивают в отделение или устанавливают в душевой, и обычно в холле оказываемся лишь я да черные ребята, а какой-нибудь следующий пациент вылезает из постели только минут через пятнадцать. Но сегодня утром, выбираясь из-под простыней, слышу, как Макмерфи возится в уборной. Он поет! Поет так, что вам бы и в голову не пришло, что у него в этом мире есть хотя бы одна печаль. Его голос звучит чисто и сильно, отражаясь от цементных стен и стали.
- "Покорми лошадей, тут она мне сказала…" - Ему нравится, как звук, звеня, разносится по уборной. - "Посиди со мной рядом, здесь сена немало". - Он вдыхает всей грудью, и его голос взмывает вверх, набирая высоту и силу, пока не задрожали провода в стенах. - "Мои лошади сыты, я кормил их с утра". - Он взял ноту и поиграл с ней, а потом резко выдохнул остаток куплета, чтобы покончить с этим. - "Извини, дорогая, мне пора, мне - пора".
Поет! Ребят словно громом поразило. Они долгие годы ничего такого не слышали, во всяком случае здесь, в отделении. Острые в спальне приподнимаются на локтях в своих кроватях и, протирая глаза, слушают. Как случилось такое, что черные ребята не выволокли его оттуда? Они ведь никому не позволяли раньше поднимать столько шума, разве нет? Почему же так получилось, что с этим новым парнем они обошлись по-другому? Он ведь - просто человек, из плоти и крови, который будет также слабеть, бледнеть и умрет в конце концов, так же как и все остальные. Он живет по тем же законами, принимает пищу, сталкивается с теми же бедами; и он должен быть таким же беспомощным перед Комбинатом, как и все остальные, разве нет?
Но этот новый парень - он другой, и Острые это видят, он отличается от всех, кто прошел через это отделение за последние десять лет, он отличается от тех, кого они встречали снаружи. Может быть, он и уязвим, может быть, но Комбинату он не по зубам.
- "Груз уложен в телеги, - поет он, - и кнут мой в руках…"
Как же ему удалось ускользнуть, увернуться от хомута? Может, Комбинат выпустил его из-под своего контроля, как Старину Пете. Может, он рос диким, где-нибудь в деревне, и все время мотался туда-сюда, и, будучи мальчишкой, школьником, никогда не задерживался ни в одном из городишек дольше чем на пару месяцев, так что школа ничего не могла с ним поделать, а потом работал на лесозаготовках, играл в азартные игры, крутил колеса на аттракционах, перебирался с места на место легко и быстро и все время оставался в движении, так что Комбинат не успел внедрить в него что-либо. Может быть, это было так, он просто никогда не давал Комбинату никаких шансов, так же как он не оставил черному парню шанса добраться до него со своим термометром прошлым утром, потому что в движущуюся мишень попасть труднее всего.
Никакая жена не клянчит у него новый линолеум. Никакие родственники не смотрят на него с осуждением старыми водянистыми глазами. Никому нет до него дела, и этой свободы достаточно, чтобы стать хорошим жуликом. Черные ребята не врываются в уборную и не затыкают ему рот: они знают, что он - не в их власти, они помнят тот случай со Стариной Пете. Они прекрасно видят, что Макмерфи гораздо больше, чем Старина Пете. И если он по-настоящему пустит в ход кулачищи, им несдобровать - всем троим и Большой Сестре, которая всегда наготове со своей иглой. Острые кивают друг другу, они догадываются, почему черные ребята не пресекают его пенис, как непременно случилось бы, попытайся такое сделать любой из нас.
Я выхожу из спальни в холл, одновременно Макмерфи выходит из уборной. Он натягивает кепку, а больше на нем почти ничего нет - только полотенце, завязанное вокруг бедер. В другой руке он держит зубную щетку. И так он стоит в холле, оглядывая его, покачиваясь на носках, чтобы не касаться ногами холодного кафеля. Его наконец заметил черный парень, тот, последний, и Макмерфи подходит к нему и хлопает по плечу, словно они всю жизнь были друзьями.
- Послушай-ка, старина, где бы мне раздобыть немного зубной пасты, чтобы вычистить свои жернова?
Недоразвитая голова черного парня дергается, словно на шарнире, и он упирается носом в костяшки пальцев Макмерфи. Нахмурившись, он быстро оглядывается, чтобы убедиться, что остальные двое ребят поблизости, и сообщает Макмерфи, что они не открывают кладовку до шести сорока пяти.
- Таков порядок, - говорит он.
- Неужели? Я правильно понял, что они именно там держат зубную пасту? В кладовке?
- Это правда, она заперта в кладовке.
Черный парень попытался вернуться к своему занятию - он как раз протирает плинтуса, - но рука Макмерфи все еще лежит у него на плече, словно большая красная скоба.
- Заперта в кладовке, правда? Очень хорошо, а теперь скажи мне, почему это они запирают зубную пасту? Она ведь не представляет большой опасности? Ты ведь не можешь ею отравить человека, ведь не сможешь? Как ты думаешь, почему они запирают под замок такую невинную и безопасную вещицу, как тюбик с зубной пастой?
- Таков порядок в отделении, мистер Макмерфи, вот и вся причина. - Но когда он видит, что последний аргумент совсем не убедил Макмерфи, хмурится, покосившись на руку на своем плече, и добавляет: - Ты что, полагаешь, что здесь каждый может чистить зубы когда ему вздумается?
Макмерфи ослабил хватку, дернул пучок рыжей шерсти у себя на груди и задумался.
- О-хо-хо, о-хо-хо, я понял, куда ты клонишь: весь фокус в том, чтобы никто не чистил зубы после еды.
- Вот остолоп, ты что, не понимаешь?
- Нет-нет, теперь я понял. Ты говоришь, что люди начали бы чистить зубы когда им только в голову взбредет?
- Именно так, поэтому мы…
- Господи, ты только можешь себе представить? Начали бы чистить зубы в шесть тридцать, шесть двадцать - и кто может поручиться? - даже в шесть часов! Да, теперь я начинаю понимать.
И он - за спиной у черного парня - подмигивает мне, стоящему у стены.
- Мне нужно помыть плинтус, мистер Макмерфи.
- О! Я не собирался отрывать тебя от работы. - Он отступил, и черный парень вернулся к своему занятию. И тут Макмерфи выступил вперед и наклонился, чтобы заглянуть в мусорное ведро, стоявшее рядом с черным парнем. - Так, посмотрим, что у нас здесь.
Черный парень опускает глаза.
- Посмотрим где?
- Посмотрим здесь, в этом старом ведре, Сэм. Что тут за добро в этой старой жестянке?
- Это… мыльная стружка.
- Ну что ж, обычно я использую пасту, но… - Макмерфи сует зубную щетку в ведро и вертит ею, подцепляет на нее мыльную стружку и стучит по краю ведра, - но это мне тоже вполне подойдет. Большое спасибо. Вопросом о порядке в отделении мы займемся позже. - И он возвращается в уборную, где я слышу снова принимается петь и одновременно чистить зубы, прерываясь лишь для яростных плевков.
Черный парень стоит и смотрит ему вслед, и швабра в его серой руке сбилась с положенного ритма. Потом он оглядывается и видит, что я смотрю на него. Тогда он подходит, хватает меня за резинку пижамы и тащит через холл, на то место, где я вчера убирался.
- Вот тут! Прямо тут, черт тебя побери! Я хочу, чтобы ты работал тут, а не таращился вокруг, как большая глупая корова. Тут! Тут!
Я наклоняюсь и принимаюсь тереть пол шваброй, повернувшись к нему спиной, чтобы он не мог видеть моей ухмылки. Я чувствую себя отлично, потому что Макмерфи выставил этого черного парня козлом, что мало кому удавалось. Папа был способен на такое, он стоял широко расставив ноги, с невозмутимым видом, щурясь в небо, когда люди из правительства явились к нему, чтобы вести переговоры и выкупить договорные обязательства.
- Канадские гуси уже здесь, - говорил папа, поглядывая в небо.
Люди из правительства смотрели, шелестя бумагами.
- О чем это вы?.. В июле? Не может быть здесь гусей в это время года. Да, не может быть гусей.
Они разговаривали, как туристы с Востока, которым кажется, что они должны разговаривать с индейцами именно так, чтобы те могли их понять. Папа, казалось, вообще не замечал, как они говорят. Он продолжал смотреть в небо.
- Гуси здесь, белый человек. Вы это знаете. Гуси здесь в этом году. И были здесь в прошлом. И годом раньше, и еще годом раньше.
Чиновники смотрят друг на друга и кашляют.
- Да. Наверное, это правда, Вождь Бромден. А теперь - к делу. Забудьте о гусях. Обратите внимание на контракт. То, что мы предлагаем, может принести большую выгоду вашему народу - изменить жизнь краснокожих.
- …И еще годом раньше. И еще годом раньше… - говорил папа.
Когда до людей из правительства дошло, что над ними смеются, весь совет племени - сидят на крылечке у нашей хижины, то засунут трубки в карманы своих клетчатых черно-красных шерстяных курток, то вытащат их снова, посмеиваясь, глядя друг на друга и на папу, - разразился таким хохотом, что все от него едва не поумирали.
Они выставили чиновников козлами; наконец те повернулись, не сказав ни слова, и зашагали к шоссе, с покрасневшими шеями, и мы смеялись им вслед. Иногда я забываю, что может сделать смех.