Пролетая над гнездом кукушки - Кизи Кен Элтон 17 стр.


- Латентная гомосексуальность с реактивной конституцией? - спрашивает третий парень.

Трубка опять качает головой и закрывает глаза.

- Нет, - говорит он и улыбается на всю комнату. - Негативный эдипов.

Все хором поздравляют его.

- Да, я полагаю, что на это указывает многое, - произносит он. - Но каким бы ни был окончательный диагноз, мы должны помнить об одном: мы имеем дело с неординарной личностью.

- Вы очень и очень ошибаетесь, мистер Гидеон.

Это - Большая Сестра.

Все головы дернулись в ее сторону - и моя тоже, но я за собой следил и скрыл движение, прикинувшись, что пытаюсь соскрести пятнышко, которое только что обнаружил на стене. Все смущены и сбиты с толку. Думали, что предлагают именно то, чего она сама хочет, ради чего она сама же и собрала их. И я тоже так думал. Я видел, как она подводила всех к мысли, что Макмерфи следует отправить в буйное, но она делала это только потому, что оставался шанс, что они насадят его на вертел и начнут поджаривать; но теперь, когда она получила этого норовистого бычка, который бодался и бросал вызов ей и всему персоналу, парня, про которого было ясно только одно: он покинет отделение раньше, чем наступит вечер, она сказала "нет".

- Нет, я не согласна. Не совсем. - Она улыбается им. - Я не согласна, что его следует отправить в буйное, поскольку это будет самый легкий путь, самый простой способ - переложить проблему на плечи другого отделения, и я не согласна, что он является неординарным, чем-то вроде суперпсихопата.

Она ждет, но никто не торопится высказать свое несогласие. В первый раз за все время она делает глоток кофе - на чашке остается краснооранжевый отпечаток. Я смотрю на край чашки, потрясенный; она не может красить губы помадой такого цвета. Этот цвет на ободке кружки - цвет раскаленной печи, а ее губы просто тлеют, словно угли.

- Должна признать, что, когда я начала осознавать, что Макмерфи представляет собой разрушительную силу, моей первой мыслью было отправить его в буйное. Но теперь, я полагаю, уже слишком поздно. Разве это исправит тот вред, который он нанес нашему отделению? Не думаю. Особенно после того, что произошло сегодня. Я полагаю, что перевод его в буйное - это именно то, чего ожидают пациенты. Он станет для них мучеником. Они хотят видеть в этом человеке ни больше ни меньше - как подчеркнули вы, мистер Гидеон, - "неординарную личность". - Она делает еще один глоток и ставит чашку на стол; звук такой, словно прошуршал гравий; все молчат, выпрямившись на стульях. - В нем нет ничего экстраординарного. Он - просто мужчина, и ничего больше, и является средоточием страхов, малодушия, робости, которые свойственны любому человеку. Дадим ему еще несколько дней, и мы получим этому подтверждение. И не только мы, но и все остальные пациенты. Если оставим его в отделении, вскоре увидим - в этом я убеждена, - как его наглость пойдет на убыль, его доморощенное бунтарство истощится и сойдет на нет, и… - она улыбнулась, как будто это было известно только ей одной, - наш рыжеволосый герой сам превратит себя в нечто, не вызывающее уважение: хвастливое и напыщенное существо, которое забирается на трибуну и созывает последователей, как это вечно делает мистер Чесвик, и который мгновенно отступает, как только возникает хоть какая-то опасность для него лично.

- Пациент Макмерфи, - мальчишка с трубкой пытается защитить свои позиции, не упасть в их глазах, - не кажется мне трусом.

Я ожидал, что она разъярится, но нет, она просто смотрит на него снисходительным взглядом, который означает "поживем - увидим", и говорит:

- Я не сказала, что мы имеем дело именно с трусом, мистер Гидеон. Нет. Просто он любит одного человека. Будучи психопатом, он слишком любит мистера Рэндла Патрика и не станет зря подвергать его опасности. - Она одарила парня такой улыбкой, что на этот раз он вытащил трубку изо рта и забыл о ней. - Если мы немного подождем, наш герой - как вы говорили у себя в колледже? - сдаст свои позиции. Так?

- Но это может занять не одну неделю, - начинает было мальчишка.

- И они у нас есть, - отвечает Большая Сестра. Она встает довольная собой. Пожалуй, такой я ее не видел с тех пор, как неделю назад Макмерфи потревожил своим появлением ее покой. - У нас есть недели, и месяцы, и даже годы, если потребуется. Не забывайте, что Макмерфи - осужденный. И сколько времени он проведет в клинике - зависит от нас. А теперь, если на повестке дня больше ничего нет…

* * *

То, как уверенно себя чувствовала Большая Сестра на совещании персонала, беспокоило меня некоторое время, но для Макмерфи это не имело особых последствий. Все выходные и всю следующую неделю он так же грубил ей и ее черным ребятам, и пациентам это нравилось. Он доводил Большую Сестру, как и обещал, что, впрочем, не мешало ему вести себя как обычно, слоняясь туда-сюда по коридору, насмехаясь над черными ребятами, раздражая весь персонал, - один раз он дошел даже до того, что подошел к Большой Сестре и прямо в коридоре спросил, не откажется ли она сообщить ему, каков конкретный - в дюймах - размер ее большой груди, которую она все время безуспешно пытается скрыть от окружающих. Она прошла мимо него, словно и не расслышала вопроса, проигнорировала его, как когда-то решила игнорировать саму природу, наградившую ее этими выдающимися символами женственности, держась так, словно она выше всего этого, - выше Макмерфи, выше секса, выше всего, что имеет отношение к плоти и к плотской слабости.

Когда она вывесила на доске объявлений список назначений и Макмерфи прочитал, что назначен дежурным по уборной, он отправился в ее кабинет, постучал в стеклянное окно, и лично поблагодарил за оказанную ему честь, и сообщил, что всякий раз, вытирая шваброй мочу, будет вспоминать о ней. Она ответила, что в этом нет необходимости - просто делайте свою работу, этого будет вполне достаточно, благодарю вас.

По большей части он просто проходился щеткой вокруг унитазов, громогласно распевая какую-нибудь песенку, затем плескал хлорку, и на этом уборка заканчивалась.

- Достаточно чисто, - сообщал он черному парню, который приходил проверить его работу, считая, что тот справляется с ней подозрительно быстро. - Может быть, для некоторых людей это и недостаточно чисто, но лично я собираюсь в них отливать, а не есть из них ленч.

И когда Большая Сестра наконец откликнулась на просьбу черных ребят проверить работу Макмерфи, она принесла с собой маленькое зеркальце и засовывала его за ободок унитаза. Обошла весь туалет, качая головой и повторяя:

- Ну, это просто безобразие… безобразие… - у каждого унитаза.

Макмерфи скользил рядом с ней, морща нос и повторяя в ответ:

- Нет, это - просто унитаз… просто унитаз!

Но она и в этот раз не дала вывести себя из равновесия, держала себя в руках. Она использовала то же ужасающее, медленное, терпеливое давление, которое применяла против каждого, а он стоял перед ней и выглядел как мальчишка, свесив голову и топча носком одного башмака носок другого, и говорил:

- Я стараюсь и стараюсь, мадам, но боюсь, что мне никогда не удастся стать главным говнюком.

Один раз он что-то написал на обрывке бумаги - странные письмена, похожие на иностранный алфавит, - и прилепил его под ободок одного из унитазов куском жвачки. Она подошла к унитазу со своим зеркалом, прочитала отраженную в нем записку, коротко вскрикнув. Но и тут не утратила самообладания. Ее кукольное лицо и кукольная улыбка оставались такими же самоуверенными. Она выпрямилась над унитазом, бросив на него испепеляющий взгляд, и сказала, что его работа заключается в том, чтобы сделать уборную чище, а не грязнее.

Хотя на самом деле чистоте стали уделять меньше внимания, чем раньше. Как только наступало послеобеденное время, когда по графику полагалось приступить к уборке, одновременно наступало и время бейсбольных матчей по телевизору, так что все собирались, расставляли стулья перед экраном, и до ужина никто не вставал с места. И не имело никакого значения, что электричество на сестринском посту было отключено и мы не могли видеть ничего, кроме темного экрана. Зато Макмерфи часами развлекал нас, сидел и болтал, рассказывал разные истории, например, как он один раз заработал за месяц тысячу долларов, провернув сомнительную сделку, а потом проиграл все до цента одному канадцу, соревнуясь с ним в метании топора, или как они с приятелем уговорили одного парня прокатиться на быке во время родео в Олбани, завязав глаза повязкой.

- Не быку завязать глаза. Я хочу сказать, что парень должен был завязать глаза повязкой.

Они сказали парню, что повязка нужна, чтобы голова не закружилась, когда бык начнет крутиться; а потом, когда они завязали ему глаза платком так, что он вообще ничего не мог видеть, посадили его на быка задом наперед. Макмерфи рассказывал эту историю пару раз и каждый раз, вспоминая ее, хлопал себя по бедрам шляпой и хохотал.

- В повязке на глазах и задом наперед… И будь я сукин сын, если он не продержался сколько надо и не выиграл кошелек. А я был вторым; если бы бык его сбросил, я оказался бы первым и получил бы хорошенький маленький кошелечек. И я поклялся, что в следующий раз возьму и надену повязку на глаза этому чертову быку. - И он колотил по полу ногами, запрокидывал голову, смеялся, тыча большим пальцем в ребра соседу, пытаясь заставить его тоже рассмеяться.

В ту неделю, когда я слышал его раскатистый хохот - будто в отделении на полную мощность включили электродрель - и смотрел, как он чешет живот, потягивается, зевает, откидывается на стуле, чтобы подмигнуть тому, над кем он подшучивает, и все это выходило у него так естественно, как просто дышать, я наконец перестал беспокоиться о возможной опасности со стороны и Большой Сестры и Комбината, стоявшего у нее за спиной. Я думал, что он достаточно силен, чтобы оставаться собой, и что ей никогда не удастся его сломать - так, как она надеется и рассчитывает. Я стал подумывать, что, может быть, он и вправду необыкновенный. Он - то, что он есть. Может быть, именно это и делает его достаточно сильным, потому что он всегда остается самим собой. Все эти годы Комбинат не мог добраться до него; так почему эта чертова Большая Сестра полагает, что ей удастся сделать это в какие-то несколько недель? Он не позволит переделать себя и превратиться в продукцию.

А позже, спрятавшись в уборной от черных ребят, я глядел на себя в зеркало и думал, как кому-то удается такая невероятная вещь - оставаться самим собой. В зеркале отражалось мое лицо, темное и жесткое, с крупными высокими скулами - словно щеки под ними были выхвачены топориком, с глазами - черными и жесткими, такими, как у папы и суровых мужественных индейцев, каких вы видите по телевизору, и я подумал: это не я, это - не мое лицо. Я никогда не был самим собой: просто выглядел так, как того хотели люди. Как же Макмерфи удается оставаться самим собой?

Я сразу увидел это отличие, как только он вошел сюда в первый раз; я видел в нем больше чем просто громадные ручищи, рыжие бачки, ухмылка под сломанным носом. Он делал вещи, которые никак не вязались с его лицом или руками, например нарисовал картину в трудовой терапии, нарисовал настоящими красками на чистом листе бумаги, где не было ни линий, ни номеров, подсказывающих, где и чем красить, или как он писал письма - красивым, ровным подчерком. Как же мог человек - вроде него - рисовать картины, писать письма или расстраиваться и беспокоиться, а я видел его таким разок, когда письмо вернулось нераспечатанным. Таких вещей можно было бы ожидать от Билли Биббита или от Хардинга. У Хардинга руки будто специально созданы для живописи, хотя он никогда не рисовал. Макмерфи был не таким. Он не позволял своей жизни принять тот или иной оборот, равно как Комбинату перемолоть его и подмять под себя.

Я увидел, что многое изменилось. Я решил, что туманная машина сломалась, когда в пятницу на собрании они заставили ее работать сверх своих возможностей, так что теперь она не могла гонять по отделению туман и газ и искажать видимость вещей. В первый раз за многие годы я видел людей без всегдашних черных контуров, а однажды ночью даже сумел разглядеть кое-что за окнами.

Как я говорил, раньше почти каждую ночь они привязывали меня к кровати и давали эту таблетку, профессионально вырубали меня и держали до утра в отключке. А если у них что-нибудь разлаживалось с дозой и я просыпался, мои глаза все равно были покрыты коркой, а спальня полна дыма, и провода в стенах работали на полную мощность, изгибаясь и разбрасывая в воздухе смерть и ненависть, - все это было для меня чересчур, так что я совал голову под подушку и пытался уснуть снова. А когда я украдкой высовывался из своего укрытия, то чувствовал запах паленых волос и мяса на раскаленной сковороде.

Но этой ночью, через несколько ночей после большого собрания, я проснулся, и в спальне было чисто и тихо; было слышно только дыхание мужчин да как похрипывает сердце за хрупкими ребрами парочки старых Овощей. А так в отделении стояла мертвая тишина. Окна открыли, и воздух в спальне был чистым и с таким привкусом, что у меня закружилась голова и я почувствовал себя немного навеселе. И мне захотелось встать с кровати и что-нибудь сделать.

Я выскользнул из-под простыней и прошлепал босиком по холодному кафелю между кроватями. Я чувствовал кафель под ногами и гадал, сколько раз, сколько тысяч раз я водил шваброй по этому кафельному полу и никогда его не чувствовал. Это махание шваброй теперь казалось мне сном, я не мог до конца поверить, что потратил на это столько лет, что все это было со мной. В ту минуту холодный кафель у меня под ногами был единственной реальной вещью, только он один.

Я шел между ребятами, возвышавшимися по обе стороны от меня длинными белыми рядами, словно сугробы, стараясь ни на кого не наткнуться, пока не дошел до стены с окнами. Я пошел к окну, где занавеска слегка покачивалась от сквозняка, и прижался лбом к ячейкам проволочной сетки. Проволока была холодная и жесткая, я прижимался к ней то одной щекой, то другой. И вдруг уловил запах ветра. Начинается листопад, думал я, в воздухе стоит запах силоса, похожий на запах неочищенной патоки, чую, будто кто-то жжет дубовые листья, оставляя их тлеть на ночь, потому что они еще слишком зеленые.

Начинается листопад, продолжал думать я, листопад, будто это самая странная вещь из всех, что когда-либо случались. Листопад. За окнами совсем недавно была весна, потом - лето и вот уже осень.

Глаза мои все еще закрыты. Я закрыл их, когда прижался лицом к сетке, словно боялся выглянуть наружу. Теперь пришлось их открыть. Я выглянул в окно и увидел - в первый раз за все время, - как далеко от города расположена наша больница. Луна висела в небе низко-низко над пастбищами; ее лицо было изрезано шрамами и истерто там, где его пронзали спутанные кроны дубов и земляничных деревьев, поднимавшихся на горизонте. Звезды, которые ближе к луне, - бледные; но, отступая из круга света, управляемого гигантской луной, они становились смелее и ярче. Мне вспомнилась та же картина, когда я лежал, закутанный в одеяла, сотканные бабушкой, чуть в стороне от того места, где папа и другие мужчины сидели после охоты около костра, передавая по кругу кувшинчик с кактусовой водкой. Я смотрел на гигантскую луну, висевшую в небе надо мной, которая заставляла окружающие ее звезды устыдиться себя. Я хотел увидеть, не потускнела ли луна, не засияют ли звезды ярче, пока роса не начала покрывать мои щеки, и мне пришлось натянуть одеяло на голову.

Что-то промелькнуло по земле под моим окном - длинная и путаная тень, прыгавшая по траве и скрывшаяся из вида где-то у живой изгороди. Когда тень вернулась и я смог ее разглядеть, оказалось, что это собака, несмышленый, неуклюжий щенок дворняги, ускользнувший из дому, чтобы разобраться, что же происходит на свете с наступлением темноты. Он обнюхивал норы земляных белок, чтобы понять, куда они деваются в такой час. Он совал морду в нору, хватал зубами воздух и ускользающий хвост, перебегал к другой норе. Мокрая трава блестела вокруг него под луной, и, когда он бежал, оставляя за собой след, словно кто-то клал мазки темной краски на голубом сиянии газона. Кидаясь от одной интересной норы к другой, он до такой степени увлекся происходящим, был так очарован всем, окружавшим его, - луной в небе, ветром, полным заманчивых запахов, который действовал на собаку опьяняюще, - что опрокинулся на спину и стал кататься. Он вертелся и крутился, как рыба, спина изогнута, словно лук, живот кверху, а когда наконец вскочил на ноги и встряхнулся, брызги полетели с него в лунном свете, словно серебряная чешуя.

Он снова по-быстрому обнюхал все норы, чтобы хорошенько запомнить запах, а потом неожиданно застыл с поднятой лапой, наклонив голову, прислушиваясь. Я тоже прислушался, но не услышал ничего, кроме трепетания оконной занавески. А потом откуда-то издалека до меня донесся едва уловимый гогот. Он приближался. Это канадские гуси отправлялись на юг зимовать. Я вспомнил, как во время охоты полз на животе, стараясь изо всех сил убить гуся, но мне так и не удалось добыть хотя бы одного.

Я проследил взглядом за собакой, чтобы разглядеть стаю, но было слишком темно. Гогот становился все ближе и ближе, казалось, что гуси летят прямо над спальней, над моей головой. Они пересекли луну - черное ожерелье, выстроившееся клином вслед за гусем-вожаком. На мгновение он оказался в центре круга, он был больше остальных, черный крест его крыльев раскрывался и складывался, а потом стая птиц пропала из вида, растворившись в черном небе.

Я слушал, как стихает их клич, до тех пор, пока все, что я мог расслышать, осталось лишь в моей памяти. А собака их слышала еще долго после меня. Пес все еще стоял с поднятой лапой; когда они пролетали, он не двинулся и не залаял. Но когда и он больше не мог их слышать, бросился в том направлении, куда они скрылись, в сторону шоссе. Я задержал дыхание и мог слышать шлепанье его больших лап по траве, а потом услышал, как взвизгнули тормоза машины. Огни передних фар выхватили подъем и устремили свет вдаль по шоссе. Я смотрел, как машина и собака движутся к одному и тому же участку дороги.

Пес был уже рядом с оградой, где кончались земли больницы, когда я вдруг почувствовал, как кто-то проскользнул у меня за спиной. Двое. Я не повернулся, но знал, что это - черный парень по имени Гивер и сестра с родимым пятном и распятием на цепочке. Я услышал, как у меня в голове страх запускает свой мотор. Черный парень взял меня за руку и повернул к себе.

- Я его поймал, - сказал он.

- Здесь, у окна, слишком холодно, мистер Бромден, - сказала мне сестра. - Не лучше ли вернуться в нашу хорошенькую тепленькую постельку?

- Он не слышит, - сказал ей черный парень. - Я его отведу. Он вечно развязывает простыни и бродит вокруг.

Я двинулся, и она тут же отступила на шаг и сказала черному парню:

- Да, пожалуйста, сделайте это.

Назад Дальше