Левая сторона (сборник) - Пьецух Вячеслав Алексеевич 5 стр.


– Кончай базарить! – в таких случаях говорил он, и Карен с Мамедом почему-то сразу проникались сознанием мелочности национальных противоречий.

И вот однажды, солнечным будним днем, около одиннадцати утра, когда Геворкян мучительно сочинял никому не нужный ответ на никому не нужный запрос, Мирзоев оттачивал карандаш, а Кашлев сидел за большим листом ватмана и бился на д стенгазетой под названием "Коммунальник", – разда лся оглушительный, какой-то конечный треск, переходящий в протяжный грохот. Вдруг погас свет, который в полуподвале горел всегда, и наступили мгновения ужасающей тишины. Эти мгновения можно было по пальцам пересчитать – что-то на пятом пальце сверху на полуподвал обрушилась глыба весом, наверное, с Арарат. И опять все замерло, как скончалось; мрак и безмолвие установились некие глубоководные, неземные. И вдруг раздается голос:

– Братцы, откликнитесь, кто живой…

Это Кашлев осторожно запрашивал тишину. Что-то зашевелилось в правом углу, что-то там посыпалось, зашуршало, а затем Геворкян сказал:

– Кажется, я живой…

И после некоторой паузы продолжение:

– Или я уже на том свете и это только так кажется, что живой…

– А Мамед? – с сомнением в голосе спросил Кашлев.

– Про Мамеда я ничего определенного не скажу.

Тут послышался легкий стон, в котором было столько страдания, что Карен с Александром поняли: продолжается земное, материальное, но только очень страшное бытие. Кашлев слышно пополз в ту сторону, откуда донесся стон, и вскорости сообщил:

– И Мамед живой, но, по-моему, не совсем. Сейчас будем оказывать первую помощь, ты, Карен, давай подползай сюда.

– Только ты постоянно подавай голос, а то я обязательно заблужусь.

– А чего говорить-то?

– Да что хочешь, то и говори.

– Я лучше спою.

– Ну пой…

И Кашлев затянул что-то невразумительное.

Когда Геворкян приполз-таки на кашлевскую песню, они стали вдвоем ощупывать тело Мамеда в поисках раны, которая нуждалась бы в перевязке. Мамед все стонал, стонал и вдруг рассердился.

– Я вам что, девушка?! – сказал он.

– Ну слава богу! – воскликнул Кашлев. – А еще потерпевшего разыгрывал из себя…

Мамед без слов взялся за первую попавшуюся товарищескую руку и приложил ее к ране на голове: из нее обильно сочилась кровь. Поскольку это оказалась геворкяновская рука, Карен порвал на себе рубашку и кое-как замотал Мамеду рану на голове.

– Будет жить, – сказал он при этом. Мамед тяжело вздохнул.

Какое-то время сидели молча; мрак кругом был прежний, непроницаемый, но ужасная тишина вроде бы понемногу стала сдавать – кажется, кто-то ругался по-армянски в значительном отдалении, что-то пощелкивало за правой стеной, кто-то скребся, должно быть, крысы.

– Интересно, а что это было? – это Кашлев как бы подумал вслух.

Геворкян несмело предположил:

– Наверное, экстремисты из Сумгаита организовали диверсию против мирного населения.

– Ты все-таки думай, что говоришь! – завелся Мамед, насколько ему позволяла рана.

– Кончай базарить! – с чувством произнес Кашлев. – Тут, может быть, существовать осталось считанные часы, а вы разводите межнациональные предрассудки.

– Ну, тогда это было землетрясение, – поправился Геворкян.

– Я думаю, что началась третья мировая война, – глухо сказал Мамед, – и американцы нанесли нам ракетно-ядерный удар, какая, понимаете, сволота!..

И всем стало страшно от этих слов, но не просто страшно, не по-обыденному, а, так сказать, героико-трагедийно.

– Ну, тогда все, кранты! – упавшим голосом молвил Кашлев. – Кончилась мировая цивилизация! А как жалко-то, братцы, высказать не могу!

– Чего тебе жалко? – почему-то с неприязнью спросил Мамед.

– Да всего жалко! Эчмиадзина жалко, Девичьей башни жалко, Кунсткамеры в Ленинграде – даже Парижа жалко!..

– А ты что, бывал в Париже? – справился Геворкян.

– Нет, в Париже я не бывал. Я, честно говоря, за всю свою жизнь даже в Ленинграде не побывал. Но Парижа все равно отчего-то жалко…

– И нигде-то мы с вами не были, – запричитал Геворкян, – и ничего-то мы не видали… А я даже потомства после себя не оставил, ну какой я после этого армянин?!

Мирзоев ему сказал:

– Ты нормальный армянин, я тебя одобряю. Я только не одобряю, что вот мы на пороге смерти, а жизни не видали как таковой. Клянусь мамой: с дивана на работу, с работы на диван – вот и вся чертова наша жизнь! Ну, на рыбалку съездишь, – a так одно недоразумение и тоска.

– Мало того что мы жизни не видели как таковой, – поддержал его Кашлев, – мы еще подчас отравляли ее межнациональными предрассудками, верно я говорю?

Геворкян с Мирзоевым значительно промолчали.

– Хотелось бы знать: и долго нам здесь сидеть? – немного позже спросил Карен.

Кашлев ответил:

– Если это землетрясение, то нас обязательно откопают. Суток так через пять. А если это третья мировая война, то тут нам, товарищи, и могила. Потому что некогда заниматься заживо погребенными, надо оккупантам давать отпор!

– Даже если это землетрясение, – глухо сказал Мамед, – то мы все равно пять суток не отсидим. Во-первых, без воды, во-вторых, прохладно.

– Да еще и разговариваем много, – добавил Кашлев. – Давайте помолчим, будем сберегать силы.

И они замолчали, причем надолго.

Они молчали, молчали, а потом Геворкян сказал:

– Нет, я хоть перед смертью наговорюсь! Всю жизнь молчал, так хоть перед смертью наговорюсь! Мое такое мнение: неправильно мы живем! Точнее сказать, жили, а не живем. Надо было любить друг друга, потому что любовь – это единственная радость, которая имеется на земле. Надо было друг другу ноги мыть и юшку пить, как русские говорят. Вот чего мы с тобой ругались, Мамед, – ответь?

– Дураки были, – сказал Мамед.

– Я приветствую такую постановку вопроса, – на подъеме сообщил Кашлев. – То есть мне межнациональная гармония по душе!

На этом вдруг замолчали, точно у всех и впрямь истощились силы. Сморило парней, должно быть; не прошло и получаса, как они захрапели на разные голоса.

Воспряли ото сна они неизвестно в которое время суток, потому что все трое не курили, и потому не могли осветить часы. Проснувшись, они обменялись несколькими пустейшими замечаниями и прочно задумались о грядущем небытии. Смертные думы уже настолько их захватили, что они и потом не разговаривали почти. Кашлев немного попел вполголоса, а так не было ничего. Было настолько холодно и голодно, что кончина представлялась уже приемлемой, если даже чуточку не желанной. Спустя несчитанные часы все трое опять заснули – видать, наступила ночь.

Проснулись они от грохота: кто-то чем-то долбил руины прямо над головой.

– Живем, орлы! – диким голосом закричал Кашлев и по ненормальному рассмеялся.

– Значит, все-таки землетрясение, – заключил Мирзоев.

– Или диверсия экстремистов из Сумгаита, – сказал задумчиво Геворкян.

– Ты все-таки думай, что говоришь! – завелся опять Мамед.

– Кончай базарить! – вмешался Кашлев. – Снова вы, такие-сякие, принялись за свое!

Как только настала пауза, вызванная сознанием мелочности национальных противоречий, извне донеслись странные звуки, которые вогнали парней в тяжелое удивление; именно – звучал иностранный говор и лай собак.

– Нет, ребята, – горько заметил Кашлев, – и не землетрясение это, и не диверсия, а последняя мировая. Французы выбросили десант! Наверное, сначала американцы нанесли ракетно-ядерный удар, а потом французы выбросили десант.

– Почему ты думаешь, что это именно французы? – спросил его Геворкян.

– Потому что я в техникуме изучал французский язык.

– А как по-французски будет Париж? – зачем-то спросил Мирзоев.

– Да так и будет, только противным голосом.

Вслед за этими словами все трое внимательно прислушались к внешним звукам: лаяли собаки, враги разговаривали ровно, уверенно, как и полагается победителям.

– Что же теперь делать? – сказал Мамед. – Я все-таки офицер запаса, а не белобилетник какой-нибудь!

– Ничего не делать, – ответил ему Карен. – Сдаваться будем на милость победителя. Ничего: французы – народ культурный.

– Я тебе сдамся, я тебе сейчас сдамся! – с угрозой воскликнул Кашлев. – Зубами будем, такие-сякие, врагу глотку перегрызать, пока он нас замертво не положит! Лично я с французами еще за тысяча восемьсот двенадцатый год, ребята, не расквитался. И знаю я их культуру! Это они у себя в Париже культурные, а в тысяча восемьсот двенадцатом году они из России посуду обозами вывозили! Вот обдерут нас опять как липку, сразу почувствуете западную культуру!

– Это ты зря, – возразил Мамед. – Они, конечно, свое возьмут, но зато наконец наведут порядок.

Геворкян добавил:

– И, конечно же, вернут Армении Карабах.

– В таком случае, – молвил Мирзоев, – я им тоже буду глотку перегрызать!

Кашлев сказал:

– А потом, Мамед, ты же при их порядке умрешь с голоду под забором. И мы с Кареном помрем при нашей специализации. Нет, ребята, будем стоять, как под Сталинградом, до последнего издыхания! Обидно только, что нам опять поначалу намяли ряшку…

Тем временем внешние враждебные звуки приблизились настолько, что уже можно было разобрать отдельные восклицания.

– А зачем они вообще нас откапывают, не пойму? – заинтересовался вдруг Геворкян.

– Они не нас откапывают, – объяснил ему Кашлев, – а материальные ценности, такая у них культура.

– Ладно, – сказал Мирзоев, – говори про стратегию, про тактику говори.

– Стратегия и тактика у нас будет такая: в каждую руку берем по булыжнику, и пускай они, сволочи подойдут!

Собственно, так и сделали: когда примерно через час парней откопала бригада французских спасателей, они выкарабкались наружу и тесно встали, держа в каждой руке по камню; к ним было бросились со всех сторон люди, но Кашлев грозно провозгласил:

– Смерть французским оккупантам! – и поднял камень над головой.

– Чего, чего? – изумился кто-то из наших, работавших меж французов.

– Смерть французским оккупантам… – уже неуверенно сказал Кашлев.

Спасатели подумали, что ребята на радостях очумели.

РУССКАЯ МЕЧТА

Русская мечта, в отличие от американской, будет позаковыристей, посложней. То есть тут у нас наблюдается разнобой и поляризация: если 99 % нормальных американцев мечтают одолеть путь от разносчика газет до директора корпорации, то у нас кто мечтает украсть завод, кто чает царствия божьего на земле, кто грезит о новом лобовом стекле для своей "шестерки", кто спит и видит себя в ореоле бессмертной славы, кому вообще ничего не надо, дай только как-нибудь пострадать. А вот крайнее проявление русской мечтательности: Михаил Кукушанский бредит идеей летающего дивана.

Михаил Кукушанский, хотя и родился в простой семье, некоторым образом утонченный интеллигент. Это тем более удивительно, что работает он скотником в совхозе имени 10-летия Октября. Но в России, слава богу, утонченный интеллигент – понятие не профессиональное, не родовое, не бытовое, а скорее оно отражает степень расстроенности души. И все же Кукушанский – особый случай: что-то еще в классе пятом то ли шестом саратовской средней школы он пристрастился к чтению и с тех пор страдает им, как вялотекущим заболеванием; и на ночь он читает, и, проснувшись, читает, и в транспорте читает, и на работе читает, и за обедом читает, и весь свой досуг посвящает чтению; то есть проще было бы сказать, что он не читает, только когда мечтает, а также во время сна. Читает он все, от сказок до монографий, но почему-то отдает предпочтение именно сказкам народов мира. Лет десять тому назад он выменял полное собрание этих сказок на монгольское кожаное пальто, подбитое лисьим мехом, и целую зиму проходил, закутавшись в ватное одеяло. Однако это еще цветочки по сравнению с тем, что его многократно увольняли с работы по собственному желанию, что он вынужден был расстаться с женой, которая мешала ему читать, вечно вторгаясь со своими мелочными проблемами, что его дочка страдала врожденной близорукостью, что, наконец, ему пришлось мигрировать из города на село.

Этому перелому предшествовало нешуточное событие – Кукушанского посадили. Посадили его, что называется, за язык: как-то под осень он начитался Радищева, выпил с горя и немного набезобразничал в сквере напротив рынка; так ему грозило от силы пятнадцать суток за мелкое хулиганство, но на суде он повел себя вызывающе, и ему влепили два года, что называется, за язык. Например, судья его спрашивает:

– Как у вас вообще со спиртными напитками?

– Занимаюсь, – с вызовом ответствует Кукушанский.

– И часто занимаетесь?

– Не чаще нашего участкового.

Словом, это было бы даже интересно, если бы ему не влепили срок.

Выйдя из тюрьмы, Кукушанский некоторое время болтался между землей и небом, а потом от греха подальше решил мигрировать из города на село. Случай занес его в совхоз имени 10-летия Октября, где он устроился вольным скотником и вскоре женился на одной квелой бабенке, которая постоянно дремала, точно была подвержена поверхностной летаргии, и посему не мешала ему читать. Но, главное, в этом совхозе на работу можно было выходить хоть два раза в месяц – и ничего. Немудрено, что прежняя жена Кукушанского получала от него в среднем два рубля алиментов, но зато аккуратно каждое пятнадцатое число.

В доме у Кукушанских, разумеется, ералаш: посуда не мыта, пол не метен, в красном углу свалено нестираное белье, дворняжка по кличке Кукла спит на хозяйской постели, которая не прибирается никогда, а в воздухе шныряет такое количество мух, что это даже невероятно; мухи тут господствуют оттого, что Кукушанский поставил хлев непосредственно у крыльца, чтобы можно было прямо с порога задавать борову положенный рацион.

Когда ни зайдешь к этим оболтусам, такая открывается жанровая картина: хозяйка сидит за столом и дремлет, положив голову Кукушанскому на плечо, а сам Кукушанский в одной руке держит книгу, а другой отгоняет мух; или хозяйка сидит за столом, уронив голову между чашек, а Кукушанский лежит на диване совместно с Куклой и в одной руке держит книгу, а другой отгоняет мух.

– Миш, а Миш, – скажешь ему, бывало, – какой же у вас бардак!

Он только посмотрит тупо-вопросительно, как спросонья, и в лучшем случае ответит:

– Иди ты к черту…

Но если застать его за мечтой, то с ним бывает можно как-то поговорить.

– О чем мечтаешь? – спросишь его, бывало.

– О летающем диване.

– О чем, о чем?!

– О летающем диване.

– Ну, ты даешь!..

Кукушанский приподнимается на локтях и пускается в объяснения:

– Вот ты думаешь, что это беспочвенная фантазия, а на самом деле это реальный лежательно-летательный аппарат. Представляешь: помещаем вовнутрь дивана – где у меня сейчас свалены старые веники – мощный компрессор, в дне проделываем отверстия, вставляем в них сопла, соединяем их с компрессором и, как говорится, – полный вперед! Только вот придется расширить дверной проем, а то диван в него не пройдет.

– Ну, а дальше что?

– Дальше только кнопочки нажимаешь. Нажал одну кнопочку: компрессор начинает нагнетать воздух и с огромной силой выталкивает его через сопла – ну и поползли себе потихоньку к двери, а там на крылечко, а там на двор. Нажали другую кнопочку: компрессор работает уже с неистовой силой и поднимает диван на нужную высоту. После этого, так и сяк меняя угол расположения сопел относительно горизонта, можно лететь в любом полюбившемся направлении.

– Да куда тебе летать-то, скажи на милость?!

– Да хоть куда! На ферму можно летать, в сельпо – вплоть до районной библиотеки.

– А источник электроэнергии?! Ты представляешь себе, какого веса нужен аккумулятор, чтобы он обеспечивал твоему компрессору соответствующее питание?

– В этом смысле я рассчитываю на солнечные батареи, как на космическом корабле, только расположенные наподобие балдахина. И питание они обеспечивают, и сверху не капает, если что.

– Нет, – говорю, – солнечные батареи, это громоздко будет. Разве что тут на сверхпроводимость приходится уповать.

– Одним словом, летающий диван, согласись, вполне решаемая задача. Это тебе не сорок центнер ов с га. Особенно меня окрыляет самоходная печь Емели, который скорее всего был реальный деревенский изобретатель, выдающийся конструктор своего времени, и поэтому народ запечатлел в своих преданиях его технические новинки.

Эта параллель всегда меня настораживает, но тут я спрашиваю себя: а чему я, собственно, удивляюсь? Действительно, идея летающего дивана – это еще не самая вызывающая мечта; вот я знаю одного директора облторга, который четыре года подряд мечтает набить морду султану Салеху Саиду ибн Фаттаху за то, что султан спровоцировал падение цен на сырую нефть.

ЭМИГРАНТ

Юлий Капитонов с детства писал трактаты. Прочие мальчики и девочки его возраста занимались разными бессмысленными делами или ничем вовсе не занимались, а Юлий Капитонов как столкнется с чем-нибудь примечательным, так сейчас сочинит трактат. У него были трактаты о бабочке-адмирале, о самоуправлении комсомола, о почте, о любви, об этике поведения школьников на переменах – ну и так далее в этом роде, всего не имеет смысла перечислять. Разумеется, такая его наклонность даром никак не могла пройти: с отроческих лет Капитонов был человеком дерганым и, как говорится, незащищенным. На семнадцатом году жизни он пытался покончить самоубийством, застав свою мать с каким-то неведомым мужиком.

В 1965 году, когда у государственного руля уже стоял туполикий Леонид Брежнев, юный мыслитель поступил на философский таки факультет Московского университета, но в бытность студентом-философом себя особо не показал. Правда, он написал с десяток трактатов о разных разностях, но они не отличались значительной глубиной. Вообще за годы учебы в Московском университете он сделал только два фундаментальных приобретения: он приобрел настоящего друга по фамилии Карабасов и одну таинственную болезнь – в тот самый момент, как он отходил ко сну, ему неизменно являлось привидение деда по женской линии и начинало его душить.

Только из-за того, что, так сказать, государственная философия, которой Юлия Капитонова пичкали в течение пяти лет, прямого отношения к философии не имела, он вышел из университета закоренелым идеалистом. Хотя в капитоновском идеализме было много от советского образа мышления, например, он признавал все три диалектических закона и очистительное значение революций, но тем не менее своего места в жизни, соответствующего диплому и устремлениям, он так до смерти и не нашел. Он долго мыкал горе по странным организациям, несколько лет перебивался немецкими переводами и наконец устроился в котельной истопником. Поскольку на работу ему нужно было являться через двое суток на третьи, весь свой досуг он уже мог посвятить трактатам. Впрочем, и на работе он находил время для философии: накидает в топку угля, проверит температуру и давление по приборам – и тут же за карандаш. Друг Карабасов на него удивлялся; бывало, зайдет в котельную проведать своего однокашника, застанет его за вечной зеленой тетрадкой, исписанной вкривь и вкось, и сразу принимается удивляться.

Назад Дальше