Никогда прежде не узнавал он о мире так много нового, как теперь. Бабка провела молодость в Риге и рассказывала ему о прогулках в Майоренгоф: о купании в настоящем море, о том, как однажды ее чуть не смыла волна, о своем отце, прадеде Томаша, докторе Риттере, который лечил детей бесплатно, если их родители были бедными; о том, как его любили и каким считали балагуром, поскольку он часто выкидывал разные невинные штучки: переодевался, строил забавные гримасы, и однажды ее мать даже бросила ему в шляпу монетку, решив, что это нищий - так хорошо он изменил внешность. Услышал Томаш и о театре, об опере: на сцену, покачиваясь, выплывал лебедь, и можно было поклясться, что его действительно несет вода. Бабка произносила имя певицы - Аделина Патти - и вздыхала. Вздыхала она и при воспоминании о вечерах в Риге, где собиралось много молодежи: они играли, пели, ставили живые картины. А еще деревня - поместье Имброды близ Динабурга, принадлежавшее Молям, семье ее матери. И, стало быть, путешествия в карете через полные разбойников леса; одинокие постоялые дворы, чьи хозяева были с разбойниками в сговоре; кровать-гильотина, балдахин которой ночью падал и убивал постояльца, а кровать с телом опускалась в подвал - такой механизм. Карета на пароме - кони испугались, и все утонули. Горничная в Имбродах - парни пугали ее, просовывая за зеркало (она любила прихорашиваться) длинные чубуки своих люлек и внезапно выпуская на нее дым. Раз они вынесли ее вместе с кроватью и поставили в озеро, а она не проснулась - только потом кричала, не понимая, где находится. И прогулки по этому озеру в белой лодке под парусами. Все это Томаш вылавливал из других событий и имен, которые его не слишком интересовали.
От бабки он услышал и истории о проделках знаменитого на всю Литву обжоры и оригинала Битовта. Когда наступало лето, Битовт велел закладывать деревянную бричку, а на задок класть фураж для лошадей. Облаченный в пыльник, он устраивался позади возницы и отправлялся в путешествие, длившееся несколько месяцев, ибо он часто останавливался, заезжая во все попадавшиеся по дороге имения. И везде его принимали по-царски - отчасти потому, что боялись его острого языка, чтобы потом на них не набрехал. На этой своей бричке он курил сигары, а окурки бросал за спину и однажды еле успел выпрыгнуть, потому что лежащее сзади сено вспыхнуло. Как-то на рыночной площади местечка он подошел к еврею, продававшему апельсины, и спросил, сколько можно съесть зараз; еврей ему, что пять, а Битовт на это, что он съест копу; еврей в ответ, что отдаст даром тому, кто сумеет это сделать. Битовт закончил пятый десяток, а еврей уже в крик "Гевалт, ун съел копу апельцин, ун сейчас помрет!" В своей усадьбе Битовт держал превосходного повара, с которым постоянно вступал в перепалки. Вечером он требовал повара к себе и стонал: "Негодник, выгоню я тебя! Опять так вкусно приготовил, что я обожрался и спать не могу". Но вскоре звал его снова и спрашивал, что будет завтра на обед.
Благодаря разговорам с бабкой Томаш узнавал и кое-что из истории. Над бабкиной кроватью висел извлеченный из сундука ринграф с Божьей Матерью, а над столиком - маленький портрет прекрасной девушки с открытой шеей, выступавшей из распахнутого воротника. Девушку звали Эмилия Платер, и между ней и Томашем было дальнее родство через Молей, чем Томаш должен был гордиться, потому что о ней сохранилась память как о героине. В 1831 году она села на коня и командовала в лесах повстанческим отрядом. Умерла она от ран, полученных в битве с русскими. А ринграф принадлежал дедушке, Артуру Дильбину, который в молодости тоже выбрал лес. Это было в 1863 году (запомни, Томаш: в тысяча восемьсот шестьдесят третьем). Девиз повстанцев: "За нашу и вашу свободу" - означал, что они сражаются и за свободу русских, - но царь тогда был могуществен, а у них были только двустволки да сабли. Командира дедушки Артура, Сераковского, царь повесил, а самого деда сослал в Сибирь, откуда тот вернулся лишь спустя много лет и вскоре женился. Отец и дядя Томаша сейчас в Польше, в армии, и тоже воюют с русскими.
Бабка Дильбинова ходила по комнатам одетая так, словно собралась в город, - даже с янтарной брошкой. Вниз, как подсмотрел Томаш, она надевала несколько шерстяных рубашек, да еще стягивала талию чем-то вроде корсета с китовым усом. Ее бледно-голубые глаза становились беспокойными, а на губах появлялось беззащитное выражение, когда бабушка Мися по своему обыкновению задирала юбку у печи. Ее раздражало, что та насмешничала и глумилась над человеческими чувствами. Например, если она говорила, что кто-то любит девушку, Мися терлась задом о кафель печи и, по-литовски растягивая слова, спрашивала: "А почему, скажите, он ее любит?" И всегда это "почему" - как будто недостаточно того, что люди желают, дрожат и страдают. Гневное пожатие плечами, ворчание о "языческих нравах" - да, но Томаш не склонялся на сторону бабки Дильбиновой, ибо угадывал в ней слабость. И это несмотря на всю ее доброту. Она заламывала над ним руки - что он запущенный, оборванный, растет дичком - и этим его портила: раньше он считал обычным делом самостоятельно пришить себе пуговицы ниткой и иголкой Антонины, а теперь обращался за каждой мелочью, потому что кто-то о нем пекся и был к его услугам.
В сутулости круглых плеч бабки Дильбиновой, в жилках на ее висках крылось что-то хрупкое. Томаш убедился, что в какой бы ранний час он ни заглянул в ее комнату - хоть в шесть, хоть в пять, - она всегда сидела в кровати и читала молитвы - громко, почти с криком, - а взгляд к нему обращала отсутствующий, заплаканный, и две влажные струйки прочерчивали дорожки по ее щекам. Бабушка Мися зимой спала до десяти, а проснувшись, сладко по - кошачьи потягивалась. По вечерам в комнате бабки Дильбиновой долго слышались шаги. Она ходила и курила свои сигареты. Монотонный топот в тишине дома убаюкивал Томаша. Днем на прогулку по саду бабка никогда не выходила одна - она нуждалась в его присутствии, ибо страдала головокружениями. Она останавливалась на середине дорожки с протянутыми руками и кричала, что падает, чтобы он ее поддержал. Когда однажды они ехали на лошадях к соседям, в том месте, где дорога проходит по краю обрыва, она закрыла глаза и, минуту спустя, спросила, позади ли уже эта пропасть.
Томаша так и подмывало сделать ей какую-нибудь гадость или испытать ее терпение. На призывы взять ее под руку на прогулке он отвечал не сразу, прятался за дерево и вообще делал все, чтобы вырвать из этого круглого розового комка боязливые причитания: "О-е, о-е".
XXI
Дочь графа фон Моля вышла замуж за доктора Риттера, и от этого брака родилось шесть дочерей, младшей из которых, Брониславе, со временем суждено было превратиться в бабку Дильбинову. В память о днях тепла, любви и счастья, продолжавшихся до восемнадцатого года жизни, она хранила в сундуке исписанные мелким почерком тетради. В те времена она сочиняла стихи. Несколько засушенных цветов пережили близких ей людей.
Константин прекрасно играл на рояле, пел баритоном и на вечеринках рижской молодежи слыл декламатором патриотической поэзии. Но родители были против, слишком молод, легкомыслен, да к тому же без гроша за душой. Вскоре после разрыва появился новый кандидат, и Бронча впервые изведала одинокий плач в ночи и смятение, когда решается судьба. Артур Дильбин, тогда уже не первой молодости и даже пожилой, пользовался репутацией человека солидного; кроме того, его озарял ореол мученичества. Имение у него конфисковали за участие в восстании, но будущее его было обеспечено: он управлял поместьями родственников. Его предложение было принято, и Бронча покинула город своей молодости, переехав в глухую деревню, где ее ждали хлопоты с прислугой и разбор счетов в молчаливые вечера под абажуром лампы, при свете которой Артур курил трубку.
Вот его портрет: высокий лоб, узкое лицо, гордый и резкий взгляд, щеки, впалость которых подчеркивают пышные белокурые волосы. Широкоплечий, сухопарый, руку закладывает за кожаный ремень с пряжкой. Во дворе держит свору собак и каждую свободную минуту посвящает охоте. Питает слабость к гонкам на тарантасах, этому состязанию между возницей и лошадьми, когда натянутые вожжи сдирают кожу с ладоней. Будучи нежным мужем, передает кое-какие средства матерям своих окрестных внебрачных детей так, чтобы жена этого не замечала. Впрочем, дети появились в основном еще в холостяцкие времена. Все в округе знают, что в юности Артур Дильбин спас от угасания один аристократический род, навещая графиню, чей муж впал в полный идиотизм. Эта болтовня его ничуть не задевает. Он поглаживает усы и при встрече исподлобья смотрит на молодого графа, который вырос парнем хоть куда.
Самоотречение и долг. Потом дети, и на них Бронислава переносит всю свою любовь. Когда старшему, Теодору, исполняется семь, она берет его с собой на лето в Майоренгоф, на море, но уже не находит там той красоты, какую знала прежде. Младший сын рождается в год смерти Артура, простудившегося на охоте. Она называет его Константином.
Как бы далеко ни углубляться в историю рода Дильбинов, Риттеров и Молей, невозможно отыскать там какие-либо следы фамильного сходства с Константином. Темные глаза, низкий лоб, заросший черными как смоль волосами, оливковая кожа южанина, горбатый нос. Худой и нервный. В детстве все его обожают: у него золотое сердце, и стоит его о чем-нибудь попросить, как он тут же готов отдать всё, даже собственные пальто и куртку. К тому же это необычайно одаренный, подающий большие надежды мальчик. Однако когда Бронислава переезжает в Вильно, чтобы дать сыновьям образование (а удается ей это с трудом, ибо рассчитывать она может только на собственную изворотливость), выясняется, что Константин не хочет учиться. Его утомляет малейшее усилие. Мать умоляет его, падает перед ним на колени, сулит подарки, угрожает. Он знает, что угрозы останутся невыполненными, что до подарков, то нет такой вещи, которой бы он не добился от матери. Вскоре он попадает в дурную компанию картежников и распутников, пьет, залезает в долги, путается с девками из кафешантанов. Наконец его исключают из четвертого класса гимназии, и на этом образование его заканчивается.
Между тем старший сын, Теодор, учится в Дерпте на ветеринара и, получив диплом, содержит мать и брата. Похожий лицом и сложением на отца, он более мягок и склонен к романтическим мечтаниям. Его тяготит бремя ответственности и добросовестности, манят путешествия и приключения - все Дильбины немного авантюристы, а один из них даже служил в наполеоновской армии и участвовал в итальянской и испанской кампаниях. Он женится на Текле Сурконт, с которой знакомится, когда приезжает на каникулы к кузенам, живущим недалеко от Гинья. Он - отец Томаша. Начало войны он воспринимает без недовольства, как предвестие перемен: для него это предсказанная без малого столетие назад "война народов", которая должна положить конец могуществу Северного тирана.
Слезы Брониславы Дильбиновой, которые она поначалу украдкой глотала, все смелее прочерчивали дорожки по ее щекам. Она молила Бога помиловать Константина и простить ему ее грехи, если он наказан за них. Ее просьбы возносились к небесам в рассветный час, когда выяснилось, что он подделывает подпись брата на векселях, и потом, когда, мобилизованный в русскую армию, он получил назначение в унтер-офицерскую школу, откуда должен был отправиться на фронт. Когда он сражался на фронте, она дрожала за него, а не за Теодора, который, будучи специалистом, находился где-то в тылу. Наконец она получила известие, что он ранен и попал в плен. С тех пор посылки в обшитых холстом фанерных ящиках, адресованные Красному Кресту, доходили до него в неизвестной точке Германии. Она считала дни от посылки до посылки, шила мешочки для сахара и какао, прикидывала, как бы напихать в ящик побольше. Но вот 1918 год и его письмо, в котором он сообщал, что от той шрапнельной раны остался только шрам на груди; что из лагеря он пытался бежать через подкоп, но его поймали; что теперь он уже на свободе и поступает в польскую кавалерию.
А война продолжалась - между Польшей и Россией, где убили царя. Теодор с женой навестили бабку Дильбинову в Дерпте, направляясь из-под Пскова на юг по зову патриотического долга. Она перебирала бусинки четок, представляя себе ночные марши, Константина, сутулящегося на коне в дождь и метель, кавалерийские атаки с поднятыми саблями и его уже однажды разорванную грудь, подставленную под пули. Ее преследовали мертвые лица: заняв Дерпт, немцы расстреляли большевистских комиссаров, а тела бросили на площади, запретив хоронить. Они лежали, скованные инеем, остекленевшие.
Она молила оставить Константина в живых. Но в эти рассветные часы ее пронизывала другая тревога - тревога времени, переплетения прошлого и будущего. Все его измышления. Все те случаи, когда она заставала его склонившимся над ящиком Теодора и тайком вытаскивавшим оттуда ассигнации, и ее дрожь, когда нужно было сказать, что она заметила. Он бледнел и краснел, ему было жаль ее. И всегда потом этот миг: вскинутая голова, переход к наглости. Он верил в свою ложь, и это было самым горьким. В нем крылась какая-то неспособность переживать мир таким как есть, - он украшал его своими фантастическими идеями, вечно был уверен, что открыл новый способ сколотить состояние, оправдывающий минутную подлость. Она знала, что он не изменится. Мольба, призывавшая его вернуться, не была чистой. Перед ее глазами постоянно вставали картины неизбежных последствий его слабости, неспособности к какому-либо труду, отсутствия профессии. Какие-то сутенерские притоны в больших городах, мужчины, играющие в карты с прислонившимися к их плечу проститутками, и среди всего этого он, ее маленький Костусь. Мольба не была чистой, и она чувствовала себя виноватой - потому и возвышала голос и раскачивалась в такт словам литании, пытаясь этим движением отогнать страдание. Именно эти возгласы: "Башня из слоновой кости", "Хранилище Завета" - и слышал Томаш через дверь.
Ее грехи. Об этом никто не узнает. Может, только вникая в себя, в движение своей крови, во всю свою телесную самость, которую язык не в состоянии передать другим, она натыкалась там на изъян, на вину самого своего существования и рождения детей. Это тоже можно предположить. Вероятно, мнительную совесть и склонность к самобичеванию Томаш унаследовал от нее. Впрочем, дразня ее, он мстил за то, что стыдился, словно речь шла о нем самом, когда слышал ее причитания: "О-е, о-е".
XXII
Близилась весна, лед на пруду покрылся водой, и на нем исчезли царапины от башмаков Томаша - он катался или просто забавлялся, стуча по зеленой поверхности, в которую вмерзли недосягаемые насекомые и листья водорослей. Снег был уже усталый, в полдень с крыши капало, и капли пробивали вдоль дома линию из дырочек. Вечером светло - розовый свет на белых бугорках сгущался, становясь желтым и карминовым. Следы людей и зверей темнели собравшейся в них влагой.
Томаш увлеченно рисовал, а толчком к этому послужили немецкие иллюстрированные журналы, привезенные бабкой Дильбиновой. В них он разглядывал пушки, танки и аэроплан "Таубе", который ему чрезвычайно понравился. Аэроплан два раза появлялся над Гиньем, но высоко - люди собирались и показывали пальцами в небо, откуда доносился гул. Теперь Томаш увидел, как он выглядит на самом деле. На его рисунках солдаты бежали в атаку (движение ног передать нетрудно - нужно согнуть их палочки там, где колени), падали, из стволов вырывались пучки прямых линий и летели пули - ряды прерывистых черточек. А над всем этим парил "Таубе".
Прежде чем перейти к случаю, имеющему некоторое отношение к тем сценам, которые Томаш придумывал на бумаге, надо рассказать о расположении комнат во флигеле. Зимой жили только в той его части, окна которой выходили в сад, то есть внутрь угла, образуемого старой усадьбой и пристройкой. Сначала ткацкая (там работал Пакенас), затем кладовка для шерсти и семян, дальше комната бабки Дильбиновой, а за ней та, в которой спал Томаш. Потом логово бабушки Миси и уже в самом углу - дедушка.
В то утро Томаш проснулся рано - ему было холодно. Он вертелся и ежился, но ничего не помогало: на него дул морозный воздух. Отвернувшись от окна, он натянул на себя одеяло и стал разглядывать солнечные блики на стене. У стены на большом куске полотна рассыпали муку, чтоб подсыхала. Лениво водя по ней глазами, он вдруг заинтересовался: что-то в ней блестело, словно кристаллики льда или соли. Томаш вскочил и, присев, потрогал: осколки стекла. Тогда он удивленно оглянулся на окно. В стекле была дыра размером с два кулака, а вокруг звездообразно расходились трещины. Он тут же побежал к бабушке Мисе, крича, что ночью кто-то бросил из сада камень.
Однако это был не камень. Искали долго. Наконец, покопавшись под кроватью Томаша, дед вытащил из самого угла черный предмет и велел его не трогать. Послали в село за кем-нибудь служившим в армии. Черный предмет (Томаш потом мог рассматривать его сколько душе угодно) был похож на большое яйцо и очень тяжел. Посередине его опоясывало как бы зубчатое кольцо. В саду под окном обнаружили следы сапог и взрыватель. Кто - то вспомнил еще, что ночью собаки лаяли с особым остервенением.
Граната не взорвалась, хотя могла, и тогда, наверное, схоронили бы Томаша под дубами, недалеко от Магдалены. Мир продолжал бы жить, вернулись бы, как обычно, из заморских странствий ласточки, аисты и скворцы, а осы и шершни все так же выедали бы изнутри сладкие груши. Зачем понадобилось, чтобы она не взорвалась, не нам здесь судить. Она ударилась о стену, отскочила и катилась к кровати Томаша, а внутри нее зрело решение на самой границе "да" и "нет".
Дедушка Сурконт обеспокоился. В ответ на все рассказы о нападениях на усадьбы, чему было немало примеров совсем близко, на востоке, он благодушно покашливал и обращал эти страхи в шутку. Даже когда по лесам бродили толпы русских "пленников", промышлявших разбоем, он не принял никаких мер предосторожности. Кто из окрестных жителей мог бы на него напасть? Разве его не знали здесь с детства, и разве он причинил кому-нибудь зло? Ну, если только невольно… Что до ненависти между поляками и литовцами, то он убеждал поляков: литовцы имеют право на свое государство, а они, говорящие по-польски, - тоже "gente Lithuani". Однако гранату кто-то бросил. Кто и в кого?