– Гурзуф! Ты чего вопишь! Перебудил всех! – заругал он воющего на перекрёстке пса и вдруг осёкся. Сделал несколько шагов и почувствовал, что колени подламываются. В поблёскивающей ночными огнями луже, выбросив руку за голову, лежал расхристанный дядя Миша. Из косматой головы тёк классический ручеёк. – Дядя Миш, ты чего? – шепнул Лёшка, приблизившись ватным шагом, и в следующий миг был атакован чудищем. Гурзуф налетел и, обнажив клыки, рыком донёс до Лёшки свою главную и единственную мысль: не тронь хозяина!
Отбившись кое-как, Лёшка отступил на тротуар и наконец заметил то, что должен был увидеть сразу: в нескольких метрах от дяди Миши помаргивал аварийкой автомобиль, небольшой корейский кроссовер. В этой коробочке, судя по всему, и скрывался дяди-Мишин палач. Лёшка подался было к машине, но раздумал. Зачем? Сейчас приедет дорожный патруль – вот и увидим, кто. Вдруг безотчётно, из глубины всплыла мысль, что не нужно искать виновного. Не было виноватых в дяди-Мишиной беспутной жизни и смерти.
На всякий случай Лёшка позвонил в "скорую", хотя тот, убийца, наверное, уже вызвал все необходимые службы, и, ещё раз оглянувшись на погибшего, зашагал прочь.
Сказать по правде, Лёшка считал себя человеком не сентиментальным и здравомыслящим, но на этот раз его пробрало крепко. По отравленной весне, глядя под ноги и стараясь не вдыхать глубоко, он спешил домой. Из-под земли, вытесняя родной замоскворецкий воздух, поднимался пар невидимого зла, а в отдалении всё выл и выл Гурзуф. Должно быть, это и не вой был, а горькое нечеловеческое рыдание.
В зацепках, оставшихся на куртке после собачьих когтей, дикий и ошарашенный, Лёшка через две ступеньки взлетел по лестнице, торопливо открыл ключом дверь и попал из огня в полымя.
– Где ты гуляешь! – пронёсшись из гостиной на кухню, бросила Ася. – Илье Георгиевичу плохо! Софьи нет – звонки отбивает, и ты ещё пропал! – продолжала она из кухни, перебирая на полке пузырьки с лекарствами. – Давай раздевайся бегом и помогай!
– Дядю Мишу сбили! – застопорившись посередине прихожей, не способный уже ни на какое "бегом", проговорил Лёшка.
Ася выглянула из кухни с флакончиком корвалола в руке и широко распахнувшимися глазами уставилась на мужа.
– Совсем, похоже. Кровищи из башки натекло. А он сегодня Гурзуфа мне поручил. Прямо как чувствовал!
Ася охнула. Задрожали губы. Дядя Миша-то ирисками её угощал! Да и кого из замоскворецких детишек он в золотые годы не угощал ирисками!
– Не говори Илье Георгиевичу! – наконец выдохнула она и, перекрестившись, понесла лекарство в гостиную.
Илья Георгиевич Трифонов был давним соседом Спасёновых, ещё бабушкиным задушевным приятелем и собеседником. Всю жизнь он преподавал детям сольфеджио, был женат и на пару с женой так закормил единственного сына Колю культурой и нравственностью, что тот "сошёл с ума" и сбежал в глушь карельских озер, к безденежью и суровым зимам, приносившим ему непонятное удовлетворение.
Овдовев, Илья Георгиевич накрепко прижался к Спасёновым. Дети – Саня, Софья и Ася – любили старика, почитая в нём память бабушки, а может быть, и тоскуя по старшему поколению, без которого ощущение молодой жизни не бывает полным.
Чтобы как-нибудь оправдать свою беспомощность и навязчивую ипохондрию, Илья Георгиевич завёл обычай угощать соседей произведениями домашней кухни, вроде блинчиков или постных щей, при необходимости забирал Серафиму из сада и вообще помогал по мелочи. Добрые сёстры чувствовали себя эксплуататоршами.
И вот сегодня старик, держась за сердце, в очередной раз постучался к соседям со скорбным призывом – спасти его "ради внука". Когда Лёшка, скинув ботинки, вошёл в комнату, пик приступа миновал. Надсадный кашель измучил грудь и отступил. Илья Георгиевич, в жилетке с ромбами, обтягивающей животик, и неизменно отутюженной рубашке, без сил обмяк на диване в гостиной Спасёновых.
Причина его нынешних проблем со здоровьем не вызывала сомнений: сегодня у Ильи Георгиевича был "пенсионный день". Всякий раз он праздновал его особо. Во-первых, торжественно шёл в банк. Затем – покупал какой-нибудь специальный продукт для неожиданного блюда. Скажем, разорительный соус "песто", если намечался итальянский обед, или, если грузинский, мяту и кинзу для чахохбили. И, наконец, посвящал середину дня кулинарному колдовству. Плодами трудов он с торжественной скромностью одаривал вернувшихся с работы сестёр, а заодно и Лёшку.
Обед, именовавшийся "пенсионерским", был прост, но кокетлив. Постным щам прибавляли элегантности завитки свежего перца, жареную картошку, поструганную необычайно мелко, украшали кольца томлёного лука, а блинчики с курицей светились маслом, как счастьем. К тому же из мелко резанного укропа кулинар умел сотворять узоры, подобные тем, что бариста рассыпают корицей на капучино.
Нынешней ночью Илья Георгиевич пришёл к Спасёновым, ощутив, что как-то нехорошо щекочет в груди. И всё-таки прихватил тарелку с блинами – угостить ребят, сами-то не пекут.
– С утра уже, Лёша, были признаки, – пожаловался старик, увидев Лёшку. – Вышел на балкон и чую – как будто черёмуховый цвет! Соскрёб ледок с перил – даже и он мёдом пахнет! У меня в детстве за соседским забором росла черёмуха, огромная, потом срубили. Вот и к чему бы? Я такую провёл цепочку: черёмуха в цвету – это как бы подвенечное платье. Значит, к смерти… Мне и перед инфарктом что-то такое мерещилось…
– Ерунда! На дерево только зря наговариваете, – буркнул Лёшка.
– И потом вот левая рука иголочками пошла. Немая совсем… – робко прибавил Илья Георгиевич и пошевелил пальцами.
Чтобы вывести симулянта на чистую воду, Лёшка с удовольствием сделал бы ему "крапивку" или посадил на лысину Серафиминого хомяка – пусть взбодрится. Его методы борьбы с хворями соседа были разнообразны. Как-то раз после очередного ипохондрического припадка Лёшка нарисовал смерть с косой, огрызавшуюся вполоборота: "Илья Георгиевич, отстань!" – и повесил комикс на входную дверь. Старик плакал.
Но теперь, в присутствии Аси, перевоспитывать паникёра было рискованно. Она только что сбегала за тонометром и, просунув руку больного в манжетку, напряжённо слушала шум. Пульс зашуршал на низких цифрах – мелким и частым дождиком.
Подозрительно было, что Илья Георгиевич даже не полюбопытствовал о результатах измерения. Он смотрел мимо Асиного плеча на нахохленные спины голубей, в свете фонаря дремлющих на карнизе.
– Низкое! – сказала Ася и подняла глаза на мужа – не придумает ли тот, как быть?
Лёшка глянул на старика, перебиравшего толстыми пальцами бахрому пледа, и изо всех сил попытался выжать из сердца жалость. Пнул: сочувствуй, гад! Но то ли слишком привык к выступлениям Ильи Георгиевича, то ли все эмоции были растрачены на дядю Мишу.
– Ну а "скорую" – то чего не вызываем, раз плохо? – спросил он с досадой.
Илья Георгиевич вздохнул, суетливым жестом пригладил на сторону чубчик и проговорил:
– Нет. Не надо "скорую". Позовите Саню!
В стародавней жизни Илья Георгиевич учил маленького Саню Спасёнова музыке. Их сотрудничество длилось восемь лет и со временем вышло далеко за рамки предмета. Не встретив заинтересованности в собственном сыне, он вывалил на соседского мальчика весь свой обременительный культурный багаж и вскоре почуял, что обрёл наследника. Нельзя и передать, как учитель был обескуражен, почти убит, когда его ученик, вместо того чтобы заняться искусством, рванул в медицину.
Его по сей день печалило, что одарённый мальчик, а теперь уже взрослый мужчина тратит себя на работу, в общем, подённую, возится с болезными стариками и ничем пока не удивил мир. Кроме того, Илью Георгиевича расстраивало, что так заметно опростились Санины прежде высокие облик и речь. Ходил нестриженым, выражался как попало, перекусывал на бегу. При всём при том целительное воздействие Сани на нервы старика было огромно. Илья Георгиевич приползал к нему в самых чёрных клубах ипохондрии, уходил же с весёлой отвагой в сердце, которую иначе можно было бы назвать верой.
Застигнутый страхом старик смотрел, как младшая Ася, прижав телефон к уху, слушает гудки, и ему казалось: она звонит в область света – туда, где придумывалось небо и капель, откуда обязательно вышлют помощь. Но область света не отвечала. Видно, Саня был занят другими просителями.
– Я на домашний попробую, – сказала Ася озабоченно, и в ту же секунду брат перезвонил. – Ну вот. Через полчаса будет! – сообщила она, улыбнувшись напуганному старику. – Лёш, ты побудь пока с Ильёй Георгиевичем, а я в ванной бардак разберу – а то вдруг с ним Маруся увяжется! Она может. И Софья-то где? Господи! Первый час!
4
В это самое время в девятиэтажке на краю московского лесопарка, в скромной квартирке, где последние два года обитал с супругой и её маленькой дочкой врач-терапевт Александр Сергеевич Спасёнов, разгорелся семейный конфликт. Он вспыхнул от телефонного звонка.
То обстоятельство, что мужу придётся ночью ехать через пол-Москвы, сперва туда, а затем и обратно, привело Санину жену Марусю в панику.
– Что им ещё надо? Кто ночью в гости зовёт? – вскрикивала она, закрывая ладонями исказившееся лицо.
– Марусь, не в гости. Илье Георгиевичу плохо, – торопливо одеваясь в прихожей, возразил Саня.
– Плохо? А мы что, в каменном веке? Что, разве "скорую" нельзя вызвать?
Уже взявшись за дверную ручку, Саня почувствовал, что трещит по швам. Вот и как быть? И уйти нехорошо, и остаться – немыслимо.
Он вздохнул и, поцеловав вспотевший от возмущения лоб жены, всё-таки вышел из дому.
Пешеходный проспект вдоль кромки гремящего оттепелью леса нёс усталого Саню, баюкая на ходу. После трудового дня с девяти до восьми, плюс ряд "внештатных" обязательств, в голове у него был беспорядок. Мысли танцевали друг с другом, меняя партнёров и закруживаясь до обморока. А между тем сегодня масленичный четверг – к тёще на блины. Только Санина тёща в Калуге. А мама и того дальше, в маленьком волжском городке. Укачало их там с папой, не дозовёшься. Значит, надо ехать самому – у папы последняя кардиограмма была неважная. И, кстати, Илью Георгиевича пора загнать к кардиологу… – думал Саня на лету, пока вдруг не понял, что ничего этого не хочет, а хочет упасть, вот хоть сюда, на просевший от влаги снег под соснами, и отключиться.
В этом году он устал непозволительно рано. Не прошло и двух месяцев после январских каникул, а уже навалились яркие сны. Февраль принёс метели, и реальность сблизилась со сновидениями настолько, что, начиная пробуждаться, обычно минут за пять до будильника, он обнаруживал вокруг всякую невидаль. На место соснового леса с горками надвигались волнистые пески. Различимы уже всадники-арабы в одеяниях цветных и воздушных. Стена горячего воздуха перебивает дыхание. Нет, давайте-ка поправим видение! Пусть блеснёт мне тихий разлив Волги, мягко накатит из-за сосен на асфальт перед домом…
А потом звенел будильник. Саня отрывал от подушки набитую дроблёным камнем голову и шёл на кухню. Чашка с кофе казалась свинцовой. К счастью, двадцать минут, за которые он успевал добежать через парк до работы, возвращали его движениям и мыслям присущую от природы стремительность. Но где-то накапливался тот "свинец".
Ты устал, друг, отдохни. Хотя бы просто выспись. Но как выспишься, когда тебя обступают просьбы о бессмертии. Несметное число просьб. День и ночь они висят в уме, как стикеры с напоминанием о невыполненных делах, и вместо глухого, восстанавливающего силы сна тебя мучат видения.
Полагая себя специалистом маленьким, не призванным к великим делам, Саня всё-таки ухитрился зарасти пациентами, как бурьяном. После работы непременно кто-нибудь ждал его у крыльца поликлиники и провожал домой, выясняя дорогой – делать ли прививку от гриппа, соглашаться ли на шунтирование, как советует профессор Н., а также другие вопросы, как пустячной, так и великой важности.
Звонки, переписка, беготня по соседям, полагавшим, что имеют особое право на внимание доктора, – всё это приподнимало Саню на высоту утомления, с которой любая ситуация становилась видна как на ладони. Мозг включал повышенную передачу, и интуитивные решения самых сложных вопросов, принятые в такие минуты, неизменно бывали верными.
Коллеги относились к Александру Сергеевичу с уважением, однако не без юмора. Случалось, он выпадал из профессии и задумывался о смешных вещах. Не сменить ли ему медицину на что-нибудь более действенное? Например, молитву! "Саша, принимайте фенибут! Фенибут вам поможет!" – иронизировал его старший коллега, невролог, истинный профи и атеист.
По большому счёту, Саня был с ним согласен. Фенибут или что покруче – и долой из медицины, для которой непригоден совсем.
Однажды он сошёлся сам с собой на том, что не лечит людей, а попросту "держит дверь". Для стариков – чтобы не захлопнулась. Для прочих неловких – чтобы не защемило больно. Отзывчивость делала Саню швейцаром без сменщика. Валясь с ног, он подпирал вечную дверь, через которую било жизнью.
Особенно его мучили родственники безнадёжно старых людей, врывающиеся в кабинет, звонящие и поджидающие его у поликлиники с каким-нибудь убийственным вопросом. Скажем, если делать всё, как он скажет, то будет ли гарантия? И никак он не мог, не хватало духу, ответить честно: "За гарантией – это, ребята, к Богу! Разве я тут решаю хоть что-нибудь? Я маленький, дверь держу!"
Два года назад, к великому удивлению Аси и Софьи, Саня женился. Сёстрам казалось естественным, что никто из кандидатур, ежедневно встречавшихся на пути их лучшего в мире брата, не осмеливался забрать "народное достояние" в личное пользование. Возможно ли приватизировать в одни руки Покров на Нерли? Дрезденскую галерею или Уффици со всем содержимым? Так кому же могло прийти в голову отнять у целого мира для себя для одной Саню Спасёнова!
И всё-таки отыскалась Маруся. По совету знакомой она привела к доктору своего старенького дедушку. Заглянув после приёма в кабинет с полными слёз глазами, Маруся попросила Александра Сергеевича повторить для неё главное, а то дедушка что-нибудь напутает. С тяжёлой чёрной косой, лежащей на узком плече, с узкими запястьями нервно сцепленных рук, слегка полноватая и словно бы стесняющаяся своей проявленной женственности, Маруся гнездилась на краешке стула и с отвагой слушала доктора. В ответ на все его предписания и советы она мужественно подтверждала – "да!". А вечером позвонила ему уточнить назначение.
Кто дал ей номер? Неужели он сам? Теперь часто, до или после работы, Саня видел её – у поликлиники или на лесной аллее, по которой возвращался домой. Маруся робко роняла вопросы, кивала в ответ и твердила своё неизменное "да", пока однажды Саня не почувствовал, что переполнен её согласием.
Марусины "да" стучали в голове, сливаясь с пульсом, как шаг судьбы. "Да, Саня! Да. Именно да! Вот теперь – да!"
Ещё ничего не случилось в реальности – ни свиданий, ни заветных слов. Но он уже всё понял и рассказал сёстрам.
"Конечно, женщина с совестью не осмелилась бы тебя присвоить, – рассудила Софья. – Но, в конце концов, кто-то должен присматривать за хозяйством, пока ты на подвигах. Приводи – посмотрим!"
Предложение Маруси о совместной жизни Саня принял с нежностью, но без иллюзий. Это был меткий удар по его предназначению – голова с плеч. Как любящий муж отныне он был обязан потеснить из жизни излишек работы, и в первую очередь её неоплачиваемую часть – стариков, инвалидов и сложных подростков, с которыми он приятельствовал, оказывая посильную помощь. Он больше не имел морального права ложиться в два и вставать в шесть, чтобы заняться их нуждами. Теперь у него была семья – Маруся и её дочка Леночка.
Как-то, однако, всё утряслось. Санина бескорыстная "частная практика" жила и здравствовала, а Марусина ревность, хотя и разжигалась потихоньку, пока что не приносила ущерба. Куда больше, чем избыток работы, Марусю страшили моменты, когда на её супруга вдруг нападало раздумье – то самое, против которого грозил ему фенибутом невролог.
Дождливой или снежной ночью, заглянув на кухню, Маруся не раз заставала мужа глядящим в круговерть непогоды. Планшет бывал закрыт, закрыты и отложены на край стола книги в перьях закладок. И всё же Маруся чувствовала: Саня не один. Комнату заполняли собеседники.
Его ночные бдения походили на подготовку к трудному путешествию, когда приходится изучать карты и путевые записки предшественников. На расспросы жены Саня не умел ответить вразумительно, потому что и сам не знал. Он "просто читал". Но Маруся чуяла ревнивой душой: в глубине его ночного уединения с книгами росло и обретало форму предназначение, о котором пока нельзя было сказать ничего определённого.