Это были приблизительно те слова, что я написал ему в следующем письме. Не сразу, поскольку надо было выразить свое отношение к другим событиям в его жизни (мою горечь на смерть его жены, мое удивление выбором профессии, мое восхищение его работой и победами в делах), но после вступительных слов, я написал почти напрямую, что, мне кажется, он сможет найти свой путь закончить книгу. Страх - нужная вещь, я продолжал, повторяя слово из его письма, страх - это то, что заставляет нас рисковать и выходить за пределы наших возможностей, и каждый писатель, считающий себя уверенно стоящим на земле, ничего не напишет ст́оящего. А что касается стены, упомянутой им в первом письме, я написал, что всем достаются эти стены, и, чаще всего, эта ситуация - от несовершенства писательского сознания - другими словами, он не до конца понимает, что он хочет сказать, или точнее, он находится на неправильном пути написания. Как пример я рассказал ему о своих проблемах, с которыми столкнулся, когда писал одну из моих ранних книг - также мемуары (вроде того), разделенные на две части. Первая часть была написана от первого лица, и потом, когда я начал Вторую часть (еще более обо мне, чем предыдущая), я продолжил стиль изложения от первого лица, но недовольство книгой все более росло во мне, пока я не остановился. Пауза длилась несколько месяцев (трудных месяцев, мучительных месяцев), и однажды решение пришло ко мне. Мой подход был неправилен, понял я. Тем, что я писал о себе от себя, я уничтожил свою личность и сделал себя невидимым, от чего я и потерялся в поисках результата. Мне нужно было разделить себя от написанного себя, отступить и вырезать расстояние между мной и персонажем (тоже мной); и тогда я вернулся ко Второй части и начал писать в третьем лице. Я стал Он, и этот маленький сдвиг позволил мне закончить книгу. Похоже, он (Уокер) страдал тем же, предположил я. Похоже, он был слишком близок к происходящему. Похоже, материал был слишком травмирующим и персональным для него, чтобы написать об этом от первого лица. О чем он подумал? Был ли шанс, что новый подход к книге вернет его к работе?
Когда я послал письмо, еще оставалось шесть недель до моей поездки в Калифорнию. Уокер и я уже договорились о дате и времени нашего ужина; он послал мне инструкцию, как добраться до его дома; и я совершенно не ждал еще одного письма от него до моего отправления. Месяц прошел, пожалуй, немного дольше, чем обычно, и тогда, когда я меньше всего ждал этого, я вновь услышал о нем. Не письмом, в этот раз, а телефоном. Прошли годы после нашего последнего разговора, но я сразу узнал его голос - и в то же время (как бы это сказать?), совершенно другой голос, или тот же самый, но немного добавленный или чего-то лишенный; тот же голос в немного другой тональности: Уокер, отстраненный, беспомощный, больной, говорящий мягко, медленно, с еле заметным придыханием в словах, покидавших его рот, будто он собирал всю свою силу, чтобы своим выдохом протолкнуть звуки в телефонную трубку.
Привет, Джим, сказал он. Надеюсь, не помешал твоему ужину.
Нет, ответил я. Мы сядем ужинать лишь через двадцать-тридцать минут.
Хорошо. Тогда это время напитков. Полагаю, ты еще их пьешь.
Все еще пью. Как раз, что мы сейчас делаем. Моя жена и я только что открыли бутылку вина, и постепенно начинаем румяниться, будто курица в духовке.
Радости домашней жизни.
А ты? Как у тебя?
Лучше не бывает. Небольшая задержка в прошлом месяце, но теперь все в порядке; и я работаю, не покладая рук. Я хочу, чтобы ты это знал.
Работаешь над книгой?
Работаю над книгой.
Значит, ты преодолел.
Потому и звоню. Поблагодарить за твое последнее письмо.
Новый подход?
Да, помог невероятно.
Хорошая новость.
Надеюсь. Жестокие вещи. Чему у меня долго не было силы и желания посмотреть прямо в глаза, но я преодолел их и сейчас яростно разрабатываю третью главу.
Значит, вторая глава уже закончена?
Черновик. Закончил десять дней тому назад.
А почему не прислал мне?
Не знаю. Слишком волнуюсь, наверное. Не совсем в себе уверен.
Не будь смешным.
Я думаю, что, может быть, к лучшему подождать, пока вся вещь не будет закончена.
Нет, нет, пошли мне вторую главу сейчас же. Мы поговорим о ней, когда я тебя увижу в Оуклэнде на следующей неделе.
После прочтения ты можешь и не захотеть меня увидеть.
Ты о чем?
Это отвратительно, Джим. Каждый раз, когда я об этом думаю, меня тянет блевать.
Все равно пошли. Не важно, какая будет моя реакция, я обещаю, что приду на твой ужина. Я хочу с тобой встретиться.
И я тоже хочу.
Хорошо. Решено. Двадцать пятого в семь вечера.
Ты слишком добр ко мне.
Я ничего такого не сделал.
Больше, чем ты знаешь, добрый человек, больше, чем ты знаешь.
Следи за своим здоровьем, хорошо?
Постараюсь.
Увидимся двадцать пятого тогда.
Да, двадцать пятого. Как стукнет семь.
Как только закончился наш разговор, я внезапно ощутил, насколько взволновала меня эта беседа. Я был уверен в одном, что Уокер лгал о своем здоровье - оно было плохим, очень плохим, и, без сомнения, становилось хуже и хуже с каждой минутой - легко было понять, почему он старался скрыть всю правду от меня, избежав любой повод для жалости с моей стороны, и отвечал мне напускной бравадой (Лучше не бывает!), несмотря на это, я услышал (удивительный парадокс) в его голосе интонацию жалости к себе, будто с начала и до конца разговора он старался не заплакать, удерживаясь из последних сил от рыданий в телефонную трубку. Его здоровье было в смертельной опасности, но сейчас я начал волноваться о его сознании. В один момент нашей беседы он начал говорить, как человек на краю нервного срыва, человек, еле удерживающий себя распадающимися нитями и жилами. Возможно ли, что вторая глава настолько истощила его силы? Или что-то еще скрытое, и не одно? Уокер умирал, в конце концов; и просто знание этого факта наступающей смерти, разъедающий ужас неизбежной смерти стали слишком непереносимыми для него. И все же, дрожащая, слезливая интонация в его голосе могла также легко быть вызвана реакцией на лечение, сторонним эффектом какого-нибудь лекарства, сохраняющего ему жизнь. Я точно не знал. Я не знал ничего, но после столь яркого, откровенного изображения самого себя в первой главе книги и двух ясных и довольно отважных писем, посланных мне, я был немного озадачен тем, насколько отлично от них звучал он живьем. Я представил, какой вечер я мог бы провести в его компании, закупоренный в мире его разрушающегося сознания, и, в первый раз после принятия приглашения к встрече, начал жалеть об этом.
Через два дня после телефонного разговора вторая часть его книги прибыла в мой дом срочной посылкой. Короткое сопроводительное письмо гласило, что он нашел название книги, 1967, и каждая глава будет названа временем года. Первая была - Весна, глава, прибывшая сейчас - Лето, и последняя, над которой он работал - Осень. Я все еще помнил описание по телефону прибывших страниц, и со словами жестокие, отвратительные в моей памяти я собрался с духом, чтобы прочитать нечто трудновыносимое, историю более тревожную и откровенную, чем Весна.
ЛЕТО
Весна перешла в лето. Для тебя это лето после весны Рудольфа Борна, но для всех остальных - это лето Шестидневной войны, лето расовых волнений в сотнях городов Америки, лето Любви. Тебе - двадцать лет, и ты закончил второй курс университета. Когда вспыхнула война на Ближнем Востоке, ты раздумываешь о поступлении в израильскую армию солдатом, хоть ты всегда был при этом признанным пацифистом и никогда не интересовался Сионизмом, но только ты принял решение об армии, война неожиданно закончилась, и ты остался в Нью Йорке.
Несмотря на это, ты все время хотел покинуть эту страну, быть где-нибудь, только не здесь, и поэтому ты поговорил со студенческим деканом и решил подать документы на Программу годового обучения за пределами страны (после продолжительных разговоров с твоим отцом, давшего разрешение с большим трудом). Ты выбрал Париж. Ты едешь туда не потому, что без ума от него после поездки два года тому назад, но потому, что нацелен на то, чтобы совершенствовать французский язык, еще не достигнув желаемого результата. Ты знаешь, что Борн в Париже, или, по крайней мере, полагаешь - он там, но, взвесив все возможности, решаешь, что шансы на встречу с ним совершенно незначительны. И, даже если такое случится, ты знаешь, как вести себя при этом, как держаться. Разве это будет так трудно пройти мимо него, отвернув голову? Так говоришь ты себе, но в самой глубине сердца ты проигрываешь себе сцену, когда ты не отворачиваешься от него и бросаешься к нему прямо посереди улицы и удавливаешь его простыми голыми руками.
Ты живешь в двух-комнатной квартире в здании на Уэст 107-ой Стрит между Бродвеем и Амстердам Авеню. Твой сосед по квартире только что закончил университет и уезжает из города, и для роли компаньона, делящего траты с тобой, ты уже пригласил сестру занять пустующую комнату - к общей удаче; ее обучение в университете Вассар подошло к концу, и она приступает к выпускной работе на факультете Английского языка в Колумбийском университете. Ты и твоя сестра близки друг другу - лучшие друзья, со-хранители памяти о мертвом брате, студенты одного братства литературы, доверенные лица друг друга - и все складывается замечательно, как никогда. Это только лишь на лето, правда, поскольку ты отправляешься в Париж в сентябре, но часть июня и весь июль и август вы будете вместе после стольких лет расставания. Потом, когда я покину страну, сестра перепишет договор на квартиру на свое имя, а после найдет какого-нибудь другого соседа.
Твои родные в порядке; дом не полная чаша, конечно, не богачи по стандартам богатства, но твой отец расщедрился на покрытие расходов на поездку; тебе все же нужны деньги на книги и пластинки, если захочешь купить, на билеты в кино, сигаретные расходы, так что ты начинаешь искать работу на лето. Твоя сестра уже нашла такую. Она лишь на шестнадцать месяцев старше тебя, но ее поступки всегда были более осмысленные и точные, чем твои, и, только разузнав о будущем расписании занятий и месте жизни вместе со мной, она уже нашла работу, совпадающую с ее свободным временем и интересами. Очевидно, она нашла варианты заранее, и, прибыв в Нью Йорк, она тут же приступила к обязанностям ассистента редактора в одном большом коммерческом издательстве. А ты, с другой стороны, по своему беспорядочному, бестолковому обычаю не начинал никаких поисков до самой последней минуты, и, поскольку сама идея провести сорок часов в неделю в офисе с галстуком на шее никогда не была тебе близка, ты решил заняться любым, первым попавшимся делом. Знакомый уехал на лето из города, и ты подал документы на его место работы в библиотеке Батлера кампуса университета. Зарплата была почти в два раза меньше, чем у сестры; успокаивало только одно, что ты мог прийти на работу и уйти с нее пешком, не давясь дважды в день в вагоне метро, забитом потными пассажирами.
Сначала тебе предлагается пройти тест на работу. Старший библиотекарь дает тебе стопу карточек, около восьмидесяти, или ста, на каждой написано название книги, имя автора, год издания и специальный библиотечный номер, код Дьюи, определяющий место книги на полках. Библиотекарь - высокая, недовольная женщина около шестидесяти лет, самоуверенная мисс Гриир; и она уже полна подозрений о тебе и не настроена изменить свое мнение ни на йоту. Из-за того, что она только увидела тебя и совершенно не знает, на что ты годен, ты представляешь, что она также подозрительна ко всем молодым людям - ее принцип - и потому она видит не тебя, а еще одного партизана в войне против начальства, неуправляемого захватчика, не имеющий никакого права ни на что, вторгаясь в ее святыню и прося о работе. Вот такие настали времена, для меня и для нее. Она дает указания, как раскладывать карточки по порядку, а ты уже чувствуешь, как она горячо желает твоего провала, как счастлива она будет, отказав тебе; но поскольку с таким же желанием ты хочешь получить эту работу - будь добр, не провали свой тест. Через пятнадцать минут ты возвращаешь ей карточки. Она садится и начинает просматривать их одну за одной, одну за одной, до самого конца стопки, и, как только ты замечаешь ее выражение лица из скептического становится озадаченным, ты понимаешь, что не провалился. Каменное лицо выдает легкую улыбку. Она говорит: Никто не делал этого без ошибок. Первый раз за тридцать лет моего пребывания здесь.
Ты работаешь с десяти утра до четырех часов дня, с понедельника до пятницы. Ты привычно приходишь вовремя, идя по широкому и претенциозному псевдо-классическому зданию, Джеймс Гэмбл Роджерс спроектировал его, в твоих руках - бумажный пакет, в котором обед. Напыщенное здание каждый раз производит на тебя впечатление не своей величиной и масштабностью, но вершиной идиотизма - именами великих мертвецов, выбитых на фасаде здания, Геродота, Гомера, Платона и многих других - и каждое утро я представляю, насколько библиотека выглядела бы по-другому, если бы на ней были другие имена: имена джазовых музыкантов, например (Фатс Уоллер, Чарли Паркер, Бенни Гудман), или богинь кино (Ингрид Бергман, Хеди Ламарр, Джин Тирней), или позабытых, редко вспоминаемых бейсболистов (Гас Зерниал, Уэйн Тервиллиджер, Клайд Клаттц), или, просто, имена твоих друзей. Так начинается день. Ты входишь через входную дверь, тяжелую входную дверь с полированными бронзовыми украшениями, поднимаешься по мраморной лестнице, мимо портрета Эйзенхауэра (бывший президент университета, потом - президент детства) и входишь в небольшую комнату направо от двери, где ты говоришь доброе утро мистер Гойнс, твой начальник, небольшого роста человек с совиными очками и выпирающим животиком, который загружает тебя заданиями до конца дня. Вообще-то, у меня бывает только две работы. Или я раскладываю книги назад на полки или посылаю заказанные книги к библиотекарям грузовым лифтом. У каждой из них есть преимущества друг перед другом, и обе могут быть выполнены любым человеком с мозгами мухи.
Когда расставляешь книги по полкам, ты должен убедиться и еще раз убедиться, что код Дьюи книги, которую ты ставишь, на единицу больше стоящей слева и на единицу меньше стоящей справа. Книги загружаются в деревянные тележки на четырех колесах, от пятидесяти до ста книг за один проход; и, управляя этим передвижным средством сквозь лабиринты стеллажей, ты все время один, беспрерывно один; поскольку хранилище книг напрямую недоступно читателям, то другое человеческое существо, которое ты сможешь здесь увидеть, это такой же библиотечный паж, стоящий возле грузового лифта. Каждый этаж идентичен другому: широченное безоконное пространство, заполненное рядами возвышающихся серых металлических стеллажей, забитых до предела книгами, тысячами книг, десятками тысяч книг, сотнями тысяч книг, миллионами книг, после чего даже ты, влюбленный в книги, как никто на свете, начинаешь приходить в ужас до тошноты, понимая сколько миллиардов слов, сколько триллионов слов находится в тех книгах. Ты отрезан от мира на несколько часов каждый день, живя, как ты его называешь, в безвоздушном пузыре; воздух там, конечно же, есть, потому что ты можешь дышать, но это мертвый воздух, воздух без жизни, без движения; и в этом удушающем окружении ты часто становишься сонным, отравленным до состояния полу-сознательности, и должен постоянно бороться с неистребимым желанием лечь тут же на пол и заснуть.
И все же, походы к стеллажам иногда ведут к неожиданным открытиям, и облако скуки, запеленавшее тебя, мгновенно улетучивается. Находка издания 1670 года Потерянного Рая, например. Это не было первое издание 1667-го, но очень близко, и экземпляр был отпечатан во времена Мильтона, книга, которую мог держать в своих руках поэт, и ты благоговейно смотришь на этот том, не спрятанный в сейфе редких книг с контролируемой температурой и просто стоящий, открытый для всех, на вонючей полке. Почему подобные находки были так важны для тебя, почему твои руки начинали дрожать, открыв книгу и проглядывая страницы? Потому что ты провел несколько месяцев до этого, погрузившись в Джона Мильтона, изучая Мильтона более глубоко, чем других поэтов. Во время мучительной весны Рудольфа Борна ты был одним из студентов, посещавших класс Эдварда Тайлера, знаменитый курс отличного учителя, и лекции его и семинары, осторожно пробираясь сквозь Ареопагитика, Потерянный Рай, Возвращенный Рай, Самсон-Борец и его небольшие произведения, и, полюбив его творчество, превосходившее работы современников, ты чувствуешь внезапный прилив счастья, наткнувшись внезапно на эту книгу, эту трехсотлетнюю книгу во время печальных кругов по библиотеке.