Вот и сейчас он деловито пошел к трактору, достал из-под сиденья ключи и молоток и, возвратившись, стал отвертывать болты у корпуса заднего плуга. Работал он сноровисто, быстро, и от этого хмурое скуластое лицо его в грязных потеках пота казалось старше, мужественней.
Когда из гнезд был выбит последний болт, Васяня взял тяжелый лемех обеими руками, напрягаясь, поднял и грохнул на раму плуга.
"И силенка уже есть", - отметила Надежда. Она хотела помочь, но он оттолкнул ее плечом, сказав гордо: "Я сам".
Пахать глубоко им в этот день, однако, не пришлось. Едва трактор поравнялся с ометом на другой стороне загонки, как Надежда уловила подозрительные стуки в моторе и заглушила его.
Опять подплавились подшипники. Говорила зимой, что заменить коленчатый вал надо, не заменили и расточить не смогли. А этот эллипсный, замучаешься опять.
Блок мотора разогрелся и отдавал крепкой вонью горячего железа и масла. Звеня срывающимся ключом, Надежда долго отвертывала горячие болты люков, потом осматривала дымящиеся паром подшипники, и когда вынула первый шатун, стало совсем темно.
- Давай немного поспим, - предложил Васяня, наблюдавший за ней. - Все равно не видать. Встанем пораньше и сделаем.
- Спать холодно будет, - сказала Надежда.
- Вдвоем-то?
- Вдвоем? - Надежда озабоченно подняла голову, обернулась и пристально посмотрела на ожидающего Васяню.
- А что? В омет зароемся и уснем, - ответил он беспечно.
Надежда усмехнулась и вышла из-за гусеницы. Васяня говорил дело, он был почти одного роста с ней, и его можно было послушаться. А почему нельзя? Она уже не раз слушалась его, он всегда говорит дело.
Она вытерла замасленные ладони землей, взяла с сиденья ватник и пошла за Васяней к омету.
Было уже прохладно, выпала роса. В сумеречной тишине плыл рокот трактора с дальнего поля, видны были дрожащие огоньки его фар. Луна еще не всходила. В темном глубоком небе ярко горели набухшие звезды, а Млечный Путь был похож на ленту загонки, по которой рассыпали семена пшеницы.
- Не замерзнем? - спросила Надежда, бросая ватник у омета.
- В мае-то? - удивился Васяня. - Не бойся. Мы с матерью раз зимой в омете ночевали, и ничего. Прижались друг к дружке - теплынь, жарко даже было.
Надежда поглядела на него, странно улыбнулась и стала разрывать солому. Скоро в омете образовалась глубокая черная нора, они заползли в нее, забросали вход соломой и легли, укрывшись ватником.
- Ты горячая, - сказал Васяня, ощущая подбородком ее грудь. - С тобой хорошо. Как на печке.
Надежда не ответила, прижалась к нему, поправила ватник.
В омете с писком возились мыши, дважды сдавленно прокричала сова. Охотилась, наверно. Васяня подтянулся повыше, положил голову на плечо Надежды и, чувствуя, как гулко и редко бьется у нее сердце, закрыл глаза. Перед ним медленно колыхались и закручивались длинные волны пашни, потом они застыли и разгладились в темное озеро - и на его гладь посыпались сверху крупные семена. Они были яркими, как звезды на небе, и в том месте, куда падало зерно, вставали рослые колосья.
Он уже спал, когда почувствовал, что задыхается. Надежда, жаркая, сильная, прижала его к себе и, тиская, целовала губы, щеки, глаза.
- Ты чего? - пробормотал сонно Васяня.
Надежда не отвечала. Ее вздрагивающие руки прижимали и гладили его, лицо горело, жаркие сухие губы шептали какие-то слова.. И сердце у ней колотилось где-то рядом - часто колотилось, громко, будто испуганно. "Сон, что ли, нехороший видит", - встревожился Васяня, окончательно проснувшись. Зимой, когда они с матерью в поездке за кормами заблудились и ночевали в омете, она тоже целовала его во сне и гладила.
Васяня разжал влажные руки Надежды и повернулся к ней спиной.
И тут случилось непонятное: сонная Надежда разразилась проливными слезами. Она плакала вслух, плакала навзрыд, и горячее, потное тело ее вздрагивало. Наверно, она проснулась.
Васяня лежал на боку и слушал. Что-то в этих слезах смущало его.
Понемногу Надежда успокоилась, всхлипывать стала реже, а потом глубоко вздохнула, взяла ватник и, пятясь, выползла из норы. Васяня полежал, подумал и тоже решил работать.
В омете стало как-то неуютно, запахло прелой соломой и мышами, спать расхотелось.
Надежда хлопотала у трактора, налаживая костер.
- Дай-ка огня, - попросила она.
Васяня вынул из кармана "катюшу" и ударил несколько раз кресалом по камню. Когда фитиль начал тлеть и показался огонек, поднес самодельную спичку под названием "сперва вонь, потом огонь". Спичка обволоклась зеленоватым едким дымом - плавилась сера, - потом нехотя загорелась. Он бросил ее на смоченную в горючем тряпку. Пламя взмыло от земли вверх и осветило левый бок трактора с черными провалами открытых люков.
Подплавлены были первый и третий подшипники. Надежда положила на гусеницу два нижника и подала Васяне старое поршневое кольцо.
- Тебе который год? - спросила она, не глядя на него.
- Четырнадцатый скоро пойдет, - сказал Васяня. - А тебе?
- Мне? Мне двадцать три. Нижники будешь шабрить. Разломи кольцо пополам и ровненько снимай баббит, пока не исчезнут раковинки. Понял? Стружку тонкую пускай, чтобы канавок не было.
Зачем объясняла? Васяня старательно скоблил рябой баббит, потом ходил к ведру и плескал лигроином на тряпку, чтобы огонь был ярче. Затем снова шабрил. Изредка поглядывал на склоненную голову Надежды. Лицо ее было усталым, губы сжаты, взгляд остановился на грязном шатуне. Как побитая. И фуражка съехала на ухо, с кудрявых волосах соломинки: стряхнуть бы их легонько.
Скоро взошла луна, и работать стало способней.
Закончив шабровку, Надежда поставила шатуны и стала делать перетяжку. Васяня взялся шприцевать ходовую часть.
Уже отгорела-отполыхала заря, матово, как испарина, задымилась роса на пашне, проснулись птицы в осиновом колке, а они еще ремонтировали.
Надежда все так же молча закрыла люки, влезла на гусеницу и, сняв фуражку, обернула ею заводной ломик. Прическу она носила короткую, но сейчас волосы отросли и закрывали шею, спускаясь за воротник темного платья.
До войны она носила косы. Густые, пышные, почти в руку толщиной. Когда она скручивала их узлом на затылке, они слегка оттягивали голову назад, придавая лицу надменный вид. Алешка не хвалил почему-то красивый узел. Он больше радовался, когда она распускала косы, и ласково называл ее белой русалкой. Он любил ее, Алешка-то. Любил и хотел, чтобы она была счастливой. А разве она может быть счастливой сейчас? Одна-то?
Мотор, как всегда, долго не заводился. Надежда стучала ломиком об гусеницу, плескала бензин в заливные краники и опять стучала. Наконец он зачихал, захлопал, затрещал.
"Троит, - определила Надежда. - Какая-то свеча отказала или клапаны". Она шагнула на кожух маховика, перешла на правую сторону трактора и нагнулась к головкам. Крутящийся внизу валик водяной помпы захватил надорванный подол платья и, накручивая его, резко потянул Надежду вниз.
- Алешенька!.. О господи! - Она хваталась испуганными руками за цилиндры. - Васяня, да что же ты!
Васяня увидел ее сползающие с гусеницы дрожащие от напряжения ноги, схватил их сзади и прижал к себе. Цельнокроеное, из крашеного мешка платье не поддавалось, Надежду пригнуло к мотору, но тут лопнули швы на плечах и на спине, платье разом слетело, хлестнуло по раме и забилось лоскутьями, накручиваясь на валик.
Надежда облегченно охнула, распрямилась и сорвала провода со свечей - один, другой. Мотор заглох.
Стало тихо, очень тихо стало, и в этой светлой тишине зазвенели спокойные тонкие трели первых жаворонков.
Васяня лежал грудью на холодной жесткой гусенице и прижимал потные дрожащие ноги Надежды.
- Пусти, спаситель, - сказала она насмешливо. - Пусти же, вцепился, как клещ!
Васяня разжал руки, поглядел вверх и обомлел: Надежда стояла на гусенице голая. Только на ногах были серые брезентовые тапочки в темных пятнах мазута.
- Уйди, - сказала она, не оборачиваясь.
Васяня глядел на нее и, пятясь-пятясь, уходил за трактор. Потрясенный и растерянный, он сел на прицепную серьгу и опустил голову. Он глядел на свои сморщенные худые сапоги с проволочными узлами на головках, а видел Надежду. Он видел ее такой, какой еще никогда не видел. Она больше ходила в комбинезоне, а с позапрошлого года, когда спецовку перестали выдавать, в этом платье-мешке да в грязном ватнике. Он никогда не знал, что она такая белая, нежная, красивая.
- И надо же так, - послышался из-за трактора виноватый голос. - Постиралась третьего дня, а смены нет. Даже лифчик и трусы последние.
Васяня молчал.
- Как же я пойду теперь… такая?
Васяня слушал ее и видел полные белые плечи, белые руки с грязными, как в перчатках, кистями, белые бедра и горячие вздрагивающие икры, к которым он припадал лицом, когда старался удержать ее на гусенице.
Надежда вдруг рассмеялась - весело, громко, с нервным захлебывающимся ликованием. И смеялась долго, вздыхая, охая и хлопая себя, может быть, по бедрам. Васяня сидел, слушал, сдерживая дыхание, глядел на свои худые сапоги и не смел пошевелиться.
- Ты мне дай штаны, - сказала Надежда, отсмеявшись. - Стыдно мне так-то. Слышишь, что ли?
- Слышу, - прохрипел Васяня. - Только не дам. На мне тоже внизу ничего нету, нагишом буду сидеть.
- Как же я тогда?
- Иди на стан, там бабы дадут чего надо.
- Глупый. До стана-то голой мне идти, что ли?
- А как же еще. Мужиков нет, стыдиться некого. Пахомыч встретится если, не бойся, он старик, не видит ничего.
- Оба вы хорошо видите!
Надежда опять вроде бы засмеялась и зашуршала чем-то матерчатым.
Васяня вдруг вспомнил ночевку в омете, тревожное тело Надежды, ее поцелуи и слезы и догадался, что она не спала.
Осторожно, крадучись, он поднялся и воровато выглянул из-за гусеницы. Надежда легко и быстро шла на увал, который они так и не одолели вчера с проклятой поломкой. На влажной черной пашне четко белела ее фигура с длинными стройными ногами и гибкой талией. Бедра она обернула, как индеец в книжке, лоскутьями своего платья.
Когда Надежда поднялась на взгорье и потом скрылась из глаз, Васяня решительно влез на гусеницу и стал заводить трактор.
Нет, он не будет больше прицепщиком, хватит! Он попросится сменщиком, он станет работать наравне с Надеждой и даже лучше ее. А когда кончится война, он станет большим и сильным; как ее Алеша. И вот тогда он женится на ней и станет звать Надей. И потом купит ей шелковое платье. Новое! И комбинезон еще купит синий - для работы.
И хватит маяться с эллипсным валом! Он потребует в МТС новый коленчатый вал, подшипники не будут плавиться при большой нагрузке, и начнут они с Надеждой пахать глубоко, всеми корпусами и вырастят такой урожай, какой не выращивали даже его отец и Алеша, когда они были живые.
1962 г.
"МУ-2"
С детства я любил машины и мечтал стать шофером. Лучше бы, конечно, летчиком, но это уж слишком для нашей забытой в степи деревушки, это было бы пустым мечтанием. Как рай для моей бабушки. Правда, грешной я бабушку не считал, но ведь рая-то нет, любой мальчишка это знает, даже не пионер.
Шофером, только шофером! И не просто шофером, как Пашка Рубль-пять на своей полуторке, а в о д и т е л е м! Чтобы комбинезон с поясом, сапоги хромовые, фуражка в клетку, кожаные перчатки по локти - краги.
Но поскольку машины для меня еще не прислали, ее надо было создать. И двигатель, и шасси, и руль, и кузов с кабинкой.
I
Вначале было не очень веселое дело. Пожалуй, даже грустное дело, несчастное, однако необходимое.
Возле пустой скотобазы на зеленой чистой луговине ветфельдшер Клавка Хребтюгина выхолащивала красного быка по кличке Буран. Неподалеку стоял привязанный к воротнему столбу такой же круторогий, но весь черный, как грач, его ровесник Злодей, ожидая своей очереди. Я чесал у него под горлом, гладил шею, успокаивал. Оба быка на днях станут живой тягловой силой, получат общее наименование - рабочие волы - и поступят в мое распоряжение как двигатели.
Веселый плотник дед Кузьма уже сколотил для них бестарку вместимостью до тонны (кузов!) и парное ярмо с железными занозами - его можно назвать муфтой сцепления, а дышло - карданным валом. На нижней планке "муфты"-ярма дед Кузьма написал карандашом "Зделано в СССР" - крупно написал, печатными буквами. Так, наверное, пишут на хороших, настоящих машинах, только без ошибок.
Шасси тоже было надежным: передок бестарки поворачивается на железном круге, колеса ошинованные, на железном ходу. Осталось самое главное - двигатели.
Клавка орудовала блестящим тонким ножом умело, быстро. Полевод Николай Иванович, хромой шофер Пашка и конюх Мустафа сидели на связанном вздрагивающем Буране, а она резала.
- Все равно они тебе не нужны, - сказала она бывшему быку, поправляя локтевым сгибом руки сбившийся платок. - На работе так ухайдакаешься, что будет не до коров, не до телок. Пашка, подай-ка пузырек с йодом… Во-от!.. Можно развязывать.
- Теперь он пустой, - заржал Пашка и ущипнул Клавку за бок. - Эх, Клавдея, погубительница ты наша! Весь мужской род изведешь под корень…
Клавка сердито стукнула его по рукам и поглядела на Николая Ивановича: мол, я не виновата, сам он лезет.
Николай Иванович с Мустафой распутывали Бурана и не обращали на них внимания. Мустафа вообще не глядел на женщин, а Николай Иванович если и глядел, то на одну Клавку. Бабы судачили, что у них будет любовь, не такая, как с Пашкой, а настоящая, только неизвестно когда. Очень уж серьезный человек Николай Иванович.
Освобожденный от веревок Буран поспешно вскочил, постоял в растерянности, раскорячив задние ноги, и, приволакивая их по траве, поплелся в степь подальше от людей. Он не наклонял головы, не притрагивался к спелой июльской траве, хотя я два дня их не кормил по распоряжению Клавки, поил только.
Николай Иванович, Пашка и Мустафа глядели Бурану вслед. И я глядел. Такой он красивый был в стаде, огненно-красный Буран, сильный такой, смелый, а сейчас идет жалкая понурая раскоряка. Васюк говорил, что Мустафа тоже был веселый и бойкий, пока его не ранило.
- Хорошо, что у быков нет разума, - сказал Николай Иванович. - Труд создал человека, а человек создает вола, мерина…
- Философ! - засмеялся Пашка. - А машины кто сделал, тракторы, самолеты?
- Правильно, - сказал Николай Иванович. - Только новых тракторов и машин до конца войны не дождемся, и тут ничего не поделаешь.
- Коровы без них обойдутся, если введем искусственное осеменение, - сказала Клавка. - Давайте другого.
Я подвел к ним черного упирающегося Злодея, помог опутать его веревками и уронить на траву; а дожидаться операции не стал - пошел вслед за Бураном. Надо вернуть, пусть пасется поблизости, на моих глазах.
Я тоже отбегался, отгулялся - вчера управляющий привез приказ директора совхоза о том, что я зачислен разнорабочим согласно моему заявлению. Я сам написал заявление, добровольно и с охотой, потому что у меня есть разум. Можно бы учиться в школе, но отца нет, семья большая, надо работать. К тому же фронту нужны не только пушки и снаряды, а много хлеба, мяса, масла. И я написал заявление.
Теперь надо вставать с рассветом, чтобы до начала работы подготовить свою "машину": пригнать волов с пастьбы, напоить, запрячь, смазать колеса бестарки. И кнута у меня еще нет, а это ведь руль, главная вещь для водителя.
Буран стоял на краю оврага и глядел вниз, в обрыв.
- Буран! Буран! - позвал я.
Он не обернулся, стоял неподвижный и глядел вниз.
Я подошел к нему, положил руку на косматую, еще не стертую, не знакомую с ярмом холку. Буран пошевелил ушами, потом досадливо мотнул головой, сбрасывая руку. Я погладил его под горлом, стал чесать. Буран замычал - горестно, потерянно. Может быть, они действительно все понимают, подумал я, может быть, Буран уже знает, что зачислен в живую тягловую силу.
- Не расстраивайся, - сказал я, - подживет. С недельку походишь, и затянется, подживет. Зато спокойный станешь, сильный. И будем мы теперь вместе: ты, Злодей и я. Злодей ведь тоже хороший бык, сильный, смирный, а на кличку наплевать. Клавка сама злая ходит который год, вот и крестит вас как попало. Но ты не думай, она добрая. Бабы говорят, она до войны певуньей была, веселая такая, а потом у ней мужа убили в первую же осень, мать померла, родных нет. Поглядывает вот на Николая Ивановича, а что уж получится, не знаю. Пашка опять к ней пристает, хромой черт. А одной ведь трудно, Буран, очень трудно, а мы теперь вместе будем: ты, я и Злодей. Понял? Я не стану много на вас нагружать и кнутом хлестать не стану, вы только слушайтесь. Ну пойдем отсюда, пойдем!
Буран все так же безучастно глядел с обрыва вниз. Я снял со штанов сыромятный ремень, накинул ему на рога, чтобы повести за собой, и… очутился на дне оврага. Будто козявка какая. Боль, обида, злость пронзили меня. Я его успокаивал, я его жалел, а он… Штаны порвались, одна щиколотка разбита в кровь, ладони тоже поцарапаны и все в глине, грудь сшило колотьем от удара. Он же мог убить меня, сволочь! Ну, постой, я задам тебе, ссскотина, я тебя научу свободе, дай только подняться наверх!
А Буран стоял наверху и мотал рыжей башкой, стараясь сбросить ремень. Охая и ругаясь, я выломал в кустах ивовый прут и, хромая, полез наверх. Буран уже справился с ремнем и ждал меня, наклонив круторогую голову. Я понял его намерение и не отступил. Нельзя мне было отступать, не имел я такого права. В глазах Бурана только я был виновником его беды: это ведь я пригнал их из стада, я двое суток не кормил их перед операцией, я выводил из скотобазы и помогал свалить под нож - я, а не Клавка Хребтюгина. И я видел решимость Бурана, двинувшегося на меня с налитыми кровью глазами. Если сейчас я признаю свою вину и отступлю, он и дальше будет отстаивать справедливость, он не станет меня слушаться, он будет обращаться со мной, как с козявкой, какая же тут работа! Надо подчинить его сейчас, разбить его решимость, сломить волю, обратить его правоту в мою большую правду…
Ивовый прут свистал пронзительно и часто; на морде Бурана вспухали пыльные полосы, я ругался и хлестал его по глазам, по ноздрям, по губам, по шее. Буран мотал башкой и шел на меня. Я пятился на всякий случай к обрыву и хлестал его остервенело, пока не свалился вниз. Да, я маленький, злобный, самолюбивый человек, да, я опять стоял на карачках внизу, перемазанный глиной и кровью, да, я грязно ругался и вытирал слезы, но я не мог уступить этой рогатой морде наверху, не мог, не мог!
Ругаясь и плача, я сломил новый прут и, выбравшись из оврага, кинулся к Бурану со всей отвагой отчаяния. Как я только не разбил ему губы, не иссек его большую упрямую морду - ни жалости, ни сострадания к боли я не чувствовал. Лишь потом, когда я гнал Бурана обратно, мне стало стыдно, да и то на минуту: больной Буран лишь сделал вид, что покорился, а когда заметил бредущего навстречу Злодея, тоже понурого, раскоряченного, опять повернулся ко мне, и я понял, что сейчас мне с ним не сладить.
- Ну и черт с тобой, - сказал я отступая. - Все равно ты от меня не уйдешь вместе со своим Злодеем.