НЕ УВЕРЕН - НЕ ОБГОНЯЙ!
Вот теперь у меня настоящая машина. Как у Пашки. Быков чуть не задушил из-за него, паразита!
Мустафа поглядел, плюнул и отобрал дегтярное ведро с кистью.
Буран и Злодей стояли у бестарки и ждали меня. Они привыкли есть ячмень после распряжки и вот ждали - проклятый рефлекс не подсказал им, что если утром ячменя не было, то и вечером ждать нечего. Теперь только кнут им остался.
За день езды по жаре, сумасшедшего бега от слепней оба они ухайдакались до изнеможения - стояли понурые, покорные. Только ячменя они ждали, и ничего больше. Их не манила просторная наша степь, не хотелось убежать тайно в хлеба, не слышали они мычанья коров и телок, возвратившихся из стада.
Я поглядел холки - да, сбиты у обоих. Шерсть под ярмом уже вылезла, голая кожа местами полопалась и кровоточила, надо помазать.
Креолин у Мустафы был, а вот овса он не дал ни горстки, хотя для племенного жеребца ему отпускали сколько-то килограммов. Я дождался, пока он уедет к пруду за водой, зашел в станок к жеребцу и выгреб у него из-под морды вечернюю пайку - всего несколько горстей овса, которые он не успел слопать. Ничего, не отощает, такой здоровый, лишний раз на кобылу не запрыгнет только. Вот бы Пашку не кормить, украсть у него хлебные карточки, он тоже не очень-то резвился бы с солдатками.
Буран и Злодей вылизали мои ладони дочиста, а потом, когда я мазал им холки, они обнюхали и заслюнявили весь карман, откуда я доставал овес. Умные стали, умные и смирные до слез. Они напились из кадки теплой воды и покорно пошли рядом на залог, куда я отгонял их каждый вечер.
Ножиком и стекляшкой я стал шлифовать топорные выемки ярма. Надо сразу было сделать, не сбил бы холки. О машине мечтаю, Пашку ругаю, а сам додуматься не мог, на деда Кузьму понадеялся. А ему тыща лет, спасибо, топором-то хоть успевает. Надпись вот успел, старый хрен, не забыл - "Зделано в СССР". Если так делать, никогда фашистов не расколотим.
IV
Комбайны, опорожнив бункеры наполовину, двинулись дальше по загонке, а я никак не мог выехать на полевую магистраль: земля на жниве мягкая, колеса тонут в ней на четверть, в бестарке почти полтора кубометра зерна - тонна с гаком, шестьдесят пудов, не считая гака.
Я ругался с комбайнерками, не хотел столько нагружать, но бабы огрызались сердито, отчаянно: их тоже подгоняли, пугали дождями и гибелью урожая, обещали премию натурой - двадцать пять пудов хлеба, если дадут по две сезонных нормы.
Буран и Злодей стояли на коленях в ярме, нюхали жниву, отдыхали. Я раздевался перед ними: снял рубаху и заправил ее под ярмо Злодею, потом снял штаны, чтобы спасти холку Бурана. Везти полную бестарку жнивой им было не под силу, они тянули ее рывками, падая на колени. Выгнут хребты дугой, напружатся, а потом грохнутся разом на колени и, сорвав бестарку с места, вскакивают, волокут метров десять. Потом опять падают. Сейчас они упали в изнеможении и не встанут, пока не покажешь кнут.
- Поднимайтесь, хватит! - Я стоял перед ними голый, с одним кнутом. - Долго простоите, опоздаем на разгрузку, галопом погоню тогда. Ну! - Я хлопнул кнутом по жниве.
Волы встали, осторожно натянули ярмо: проверяли, что это положил я им на шеи. Видно, им понравилась мягкость одежи, потому что едва я взялся за налыгу, они дружно рванули и пошли за мной, часто-часто перебирая ногами в мелком торопливом шагу.
Магистраль была потверже, а потом мы выбрались на укатанный проселок, по одну сторону которого паслись на залоге жеребята под присмотром Мустафы. Мустафа увидел, что я нагишом, и подошел узнать, не случилось ли чего. Увидев, что я вынимаю свою одежу из-под ярма, похвалил:
- Якши, малай, хорошо. - И съел черную ягоду паслена из пилотки, которую держал в руке. Полная пилотка у него была этих ягод. - Хочешь?
Он дал мне целую горсть и, сказав опять "якши, малай", ушел к своим жеребятам. Только о еде думает и о работе. На прошлой неделе, когда я гнал волов галопом и гудел, подражая машине, он остановил меня и отхлестал кнутом за безжалостность. Даже сейчас на заду рубец от его кнута - жалостливый!
На полевом току я встретил Пашку, который разгуливал среди баб в ожидании погрузки.
- Человек создал рабочих волов, и это было хорошо! - сказал он торжественно и заржал. - Ну, поедем наперегонки? Колечки я сменил, карбюратор новенький, не переливает… Ну?
Пашка форсил перед бабами и девчатами, работавшими на току, мало ему одной Клавки. Заложил руки за спину и шкандыбает, как подбитый петух, припадая на правую ногу, - рубль-пять, рубль-пять! Бабы нагружают его полуторку, а он, толсторожий бугай, прохлаждается: как же - водитель, ему грузить не положено! Хромой черт!
На Пашку я злился не напрасно. Вторую неделю я возил зерно от комбайнов и вторую неделю не мог прокатиться на его настоящей машине. Теорию я прочитал давно, ничего хитрого там нет, почти как трактор, можно бы практиковаться, но Пашка не доверял мне руля. В кабинку пускал на время погрузки, и я делал там все, что хотел, а в последние дни, когда увидел, что я готовлюсь к самостоятельному выезду, запретил даже близко подходить к машине. А ведь обещал! Зачем же трепать языком попусту?
Обычно Пашка, подогнав машину к вороху, бежал либо на кухню, либо поиграть с солдатками. Мотор иногда не выключал. В такое время только бы в кабинку проскользнуть незамеченным, и проскользнуть до того, как начнут погрузку. Потом уж ни Пашка, ни сам господь бог не остановят.
Свой план я привел в действие на другой день к вечеру, когда по настоянию Клавки, которая собралась в город за лекарствами, Пашка решил сделать третий рейс. О возможной неудаче как-то не думалось. Ведь я же знаю теорию, умею переключать передачи, чего же еще!
Но смирная полуторка вдруг превратилась в норовистого необученного быка. Она не слушалась моих рук, петляла по жнивью, выскакивала на проселок, опять бросалась в поле; я слышал за собой испуганный крик Пашки, прыгавшего следом, но остановиться уже не мог.
Руки у меня дрожали, я весь вспотел и старался добиться только одного - не съезжать с дороги. Если я выправлю и удержу машину, то доеду до самого отделения - четыре километра самостоятельного пути - и поверну обратно: еще четыре! Надо глядеть на дорогу, только на дорогу, а передачи переключать не глядя, ощупью. Ведь рычаг рядом, под рукой. И главное - не теряться: это ведь такой же бык, только совсем слепой, глухой и глупый.
Машина понемногу привыкала ко мне, успокаивалась, хотя за четыре километра совхозного проселка я разогнал все подводы, грузовики, возвращавшиеся с элеватора, и пешеходов. Они уступали мне дорогу с большим проворством и орали так, будто свет клином сошелся на этом проселке и больше им негде ехать.
Возвращаясь обратно, я все-таки понял, что свалял дурака и за это нет мне прощенья.
Посреди дороги у въезда на ток стоял свирепый Пашка с моим кнутом (не надо было оставлять его на бестарке!) и загораживал мне путь. Но полуторка уже слушалась меня, я лихо объехал Пашку и остановился у дальнего вороха. Убежать, однако, не успел. Пашка всыпал мне крепко, потому, наверно, что я дерзнул сравниться с ним, не остановился по первому требованию и хотел убежать от справедливого наказания. А может быть, потому, что здесь был Николай Иванович, его соперник, который мне благоволил, и Пашка хотел пофорсить перед Клавкой, показать, что он его не боится.
Николай Иванович вырвал у него кнут здоровой рукой, а искалеченной, с мертвым костяным кулаком, ударил наотмашь по лицу. Пашка попятился и сел на кучу зерновых отходов. Клавка, растолкав гомонящих баб, с криком бросилась к нам.
- Заело! - хрипел Пашка. - За Клавку отомстить вздумал!
Но Николай Иванович уже не обращал внимания ни на него, ни на Клавку. Он повернулся ко мне, отдал кнут и погладил меня по голове.
- Эх ты! - сказал он с жалостью. - Не утерпел, познал вкус до время. Тебе ведь еще труднее теперь будет на быках-то!..
И Злодей с Бураном жалели меня. Они стояли в тенечке у шалаша и видели, как Пашка хлестал меня моим же кнутом. Будь на их месте люди, они радовались бы возмездию, а быки вздрагивали при каждом ударе - у них ведь не было разума, рефлекс откликался. Но это был добрый рефлекс, потому что, когда я подошел к волам, Буран стал беспокойно обнюхивать меня, а ласковый Злодей дважды лизнул в щеку.
Николаю Ивановичу, который шел за мной, я сказал, что труднее мне теперь не будет. Я уже подержал свою мечту за хвост и знаю, что никуда она от меня не уйдет, можно не торопиться.
- Дай бог, дай бог! - сказал он с большим сомнением.
Напрасно сомневается, о себе бы лучше подумал. Клавка вон стоит, глядит на них, то на одного, то на другого, и плачет. Один дурак, другой на разговоры лишь мастер. Наверно, не заметили даже, что она только для них нарядилась в цветной сарафан и шелковую косынку. У нее ведь не одни рефлексы, но и разум есть, а Пашка ей соломы привез, в город хочет взять…
Я помазал солидолом воловьи спины, помазал свои ноги, потрескавшиеся от цыпок и исхлестанные Пашкой, влез на передок бестарки, и послушные, понятливые волы тронулись. Они шли неспешно к полевой магистрали, помахивали хвостами, а Пашка, недозвавшись Клавки, стоял у своей полуторки и ругался нам вслед.
- Щенок сопливый! Паразит! - кричал он. - И ведь надпись, сволочь, сделал: "Не уверен - не обгоняй!" Вот парразит!
Пусть лается, все равно он нас не обгонит. Вчера я подсчитал, что если он будет делать даже по три рейса в "Заготзерно", то даст 180 тонно-километров, а я на своих "Му-2" даю пятнадцать, но это в два раза больше, если сравнить мощность машины и волов в переводе на лошадиные силы. И я не ошибаюсь, потому что, по той же теории, КПД двигателей внутреннего сгорания только 25-27 процентов, четверть всей мощности. Куда же им до живой тягловой силы, до нас! Буран и Злодей падают на колени, чтобы тянуть тонну зерна по жнивью, - тут КПД, наверно, 200 процентов, потому что они всю силу вкладывают да еще, бросаясь на колени, прибавляют вес тела к этой всей силе. Машина закопалась бы в землю или взорвалась от такой нагрузки, а им хоть бы что: идут и не торопятся.
И не надо им торопиться. Пусть машины их догоняют со своим фиговым КПД - они железные, ни рефлексов у них, ни сознательности. Я только что убедился в этом: забыл переключить скорость полуторки на подъеме, и уже поршневые пальчики застучали - нагрузка, видите ли, выше дозволенной, тяжело, она не любит этого. Цаца какая! Будто Клавка Хребтюгина - потерпеть не может, трудно ей. А другим легче, что ли! Николай Иванович только виду не подавал, крепился, а сам весь бледный был, когда со мной разговаривал. Всем трудно.
А мне вот теперь легче будет. Я не только познал вкус машины, но и цену обладания ею. И не сегодня, не сразу, а вот с тех пор, как быков стал обучать, работать вместе с ними стал, с тех пор, как жую вместе с ними сырую пшеницу, сплю под копной, прижавшись к теплому боку Злодея или Бурана, а они вздыхают и сонно жуют жвачку. Каждый день они прощают мне мою щенячью злость, мой жгучий кнут, мои ругательства - все ошибки они мне прощают, чего машина никогда бы не простила. Сегодня я только случайно не подавил людей и лошадей, которые были на проселке.
Но шофером я все равно буду - не для того, чтобы форсить перед девчатами на току, а чтобы Злодей и Буран не надрывали хребты, не ползали на коленках по колючей жниве. Они тогда в лугах будут разгуливать, сочную траву есть, воду ключевую пить - ни кнута над ними, ни ругани.
А может, летчиком стану. Бабушка вон о рае мечтает, а я что, хуже бабушки! Вот оно, небо, рядом - чистое, бездонное, пустое без меня. Поднимайся и лети, как птичка, именно тебя там не хватает. А что? И полечу. Двигатели у самолетов сильные, с форсажем, скорость в сто раз больше воловьей и в десять раз выше, чем у полуторки. Запросто полечу, только теорию изучу сперва. Никакие фашисты тогда с нами не сладят, не посмеют думать даже. А то обнаглели, хороших людей убивают, Мустафу искалечили. Он бы сейчас хозяином тут был, а теперь Клавка глядит на него, как на вола, и говорит, что он пустой для них, без радости.
А ходить буду в кожаном шлеме с очками на лбу, в кожаной куртке с замочками, в меховых легких сапогах - унтами называются. Пашка от зависти и на левую ногу захромает. Захромает на обе - и выровняется, станет ходить прямо, как здоровый!..
1970 г.
ЧЕРНАЯ И БЕЛАЯ
Человеческие имена, как и всякие названия, давно потеряли первоначальный смысл и остались просто условными обозначениями, номинальными "видами на жительство" того или иного лица. Действительная их сущность не соотносится с реалиями личности, не принимается во внимание. Да и трудно это принять, поскольку имена даются не взрослым сформировавшимся людям, а существам, не имеющим почти ничего определенного.
Я листаю книжку русских имен, в которой дается краткое описание их нарицательного значения, и, конечно же, ищу свое имя и имена близких родственников. Очень произвольно они выбраны, пожалуй, даже бездумно.
Анатолий - это восточный, житель Анатолии, которой я никогда не видел. Мой добродушный отец (Николай - "победитель народов"!) тоже не был там, разве что читал, а мать (Александра - "мужественная, защитница людей"), по неграмотности, совсем не знала о существовании Малой Азии. Вряд ли и мечтали они, простые русские крестьяне, о ней, вряд ли чувствовали какое-то тяготение к Востоку. Имя они выбрали по моде того времени - среди моих сверстников много Анатолиев, - а где истоки моды, бог ведает. У меня нет никакого желания их отыскивать.
В детстве я спрашивал отца, почему я родился, и он мне просто объяснил, что, когда отец и мать любят друг друга, у них рождаются дети, тоже любимые ими. Очень просто и понятно. Одно меня смущало: почему они решили, что меня лучше называть Толей, а не Петей или Ваней? Но и эту загадку отец разрешил легко: Иван и Петр - старые русские имена, а я родился при новой, молодой жизни, вот они и выбрали мне такое имя. Сами назвали. И это имя мне очень даже подходит, потому что я смуглый. Вот если бы я был светлым, говорил отец, тогда можно бы, пожалуй, дать мне и старое имя: мы, славяне, всегда были светлыми, русыми, с голубыми глазами, а потом замутились от черных монголов и от других разных бед.
Про монголов я не понял и в разные беды, от которых изменяются глаза и темнеют волосы, не поверил, и тогда отец рассказал о своей бабушке (а может, о прабабушке), которая была типичной славянкой.
Белокурой она была, синеглазой, в молодости носила длинные косы, одевалась в цветной расшитый сарафан и любила петь песни. Румяная была, крепкая, веселая баба. Бабушка. Или прабабушка.
А дед (или прадед?) уже "замутился", смуглый был, скуластый, и дети у них рождались то светловолосые, то черные, как цыганята. Потомство этих детей больше пошло в смуглость, потому что рождалось оно в степных наших заволжских краях, где на каждые два года урожайных приходился один недород, а один - совсем голодный год. А беды, они ведь не проходят бесследно, рассказывал мне отец, вот и потемнели твои родственники, славянский корень в глубину ушел, от засухи схоронился - чтобы выжить. Если выживет, то погонит опять вверх те родные, светлые соки, и опять все станет на свое место, как было раньше.
- А если не выживет? - спрашивал я.
- Выживет, - говорил отец. - Но случается, и не выживают. Вот у нас на огороде хороший, крепенький рос кустик от старого пенька, а потом ударили два засушливых года подряд, он и засох. Верхние, молодые корни у него влаги не получали, а основной корень ушел очень глубоко, мертвую землю достал и в ней погиб.
- Зоенька у нас светлая была, волосы пушистые, а глаза синие, большие. - Мать вытирала свои непроглядно-черные повлажневшие глаза и глубоко вздыхала. - Теперь бы помощница мне…
Зоенька была первым и особенно любимым ребенком у моих родителей, но родилась она слабенькой и через несколько месяцев померла. Часто вспоминая и жалея ее, отец и мать согласно признавали, что они сами виноваты в том, что она родилась слабенькой: больно уж они переживали тогда, по своей темноте, боялись колхозов, о которых в захолустной Хмелевке ходили самые страшные слухи, - и есть-то заставят из одного котла, и спать-то положат под общим одеялом, и детей-то отберут, чтобы содержать их гуртом в садах и детских яслях…
Садов в степной Хмелевке от века не было, и не верилось, что они когда-нибудь появятся, а яслями у нас называют кормушки для скота. Других не знали. Извечная крестьянская жизнь, хоть и трудная, полуголодная, однако привычная, переделывалась наново, с самых основ, с глубинных ее корней, поэтому дело тут не столько в слухах, которые распространялись мироедами, сколько в том, что им верили, этим слухам, люди, всю жизнь бившиеся за кусок хлеба. Верили потому, что не знали, как оно там повернется, какая установится жизнь в незнакомом этом колхозе.
Отец с улыбкой передавал тогдашние страхи своих односельчан и весело смеялся над собой и особенно над матерью, которая так боялась за судьбу еще не родившегося ребенка, будто наступал конец света. Если бы не эти переживания, Зоя родилась бы крепкой. И уверенно обещал:
- Родится еще такая. Или такой. Жизнь теперь пришла сытая, прочная, беспокоиться нам нечего, - и, значит, родится.
Я листаю книжку русских имен, ищу и нахожу: Зоя означает жизнь. Архейская эра, протерозойская, палеозойская, мезозойская, кайнозойская - в последних четырех названиях геологических эр лежит корень з о я - жизнь. Отец с его церковноприходской школой едва ли знал это, мать совсем не имеет об этом понятия, и, следовательно, имя первой своей дочери они выбрали произвольно, руководствуясь какими-то своими соображениями.
- Мама, почему вы первую дочь назвали Зоей?
Мать сидит со мной на диване и вяжет шерстяные носки. Она приехала понаведать меня, проверила, в чем я хожу, и решительно забраковала тонкие "машинные" носки, в которых "ни сугреву, ни покою". Вот она свяжет мне свои, деревенские, тогда всю зиму проживу беспечально: ноги как в печурке будут, теплые всегда, сухие.
- Красивая она была, - отвечает мать со вздохом. - Как Валентина. И глаза у нее такие же были, и волосы, и весь облик пригожий, ясный.
Валентина, - по книжке, "здоровая, сильная, крепкая" - моя младшая сестра. Она действительно красива, но она черноволоса, смугла, а Зоя была светлой, белокурой.
- Нет, она стала бы красивше Вали, - говорит мать. - Глаза у нее были синие-синие, как небушко после дождя, а волосы белые, льняные… Виновата я перед ней, покойной, и Валька тоже виновата - всегда ее забижала.