Она лежала, отвернувшись к стене, слушала его дурашливые вскрики и представляла его лицо, его руки, кожу на его груди, гладкую возле сосков и в межреберье, редко заросшую рыжими волосками ниже ключиц. Слышала запах его кожи и его рта - смешанный запах табака и винного перегара, от этого запаха у ней начинала стучать в висках кровь и тяжелели ноги. Она прикрыла веки, чувствуя, как теплеют губы, и сжала щепотью пальцы, чтобы не ныли ладони от нерасходуемой, нетратимой ласковости.
"Как же, - думала она, - этого человеку на всю жизнь пайком отпускается или повременно на расход?.. Если повременно, сколько же у меня простою накопилось за те-то годы, сколько же недобрал у меня какой-то дорогой мужик!.."
Она перевернулась лицом к играющим и стала смотреть на девчонок, будущих учительниц, хохочущих вместе с ним. Этих она не опасалась: ночная кукушка дневную всегда перекукует. Она вообще никого не опасалась, чувствуя в себе проснувшуюся счастливую женскую силу. Она боялась только совершить какой-то промах, чего-то недоучесть.
Она глядела на девицу, откровенно жмущуюся к молодому, и думала, что вот эта всю дорогу будет лезть к нему. Но и ее она не боялась.
Играли допоздна, потом разошлись, и стало слышно, как храпит и мычит во сне носатый верзила. Она задремала, но среди ночи молодой позвал ее шепотом:
- Мамка, иди сюда. Спят все.
Она сразу проснулась и залезла наверх, ловкая, как мышь, легла у стенки, глядя в его лицо, чуть освещенное притушенным светом фонарей. После обожгла его рот сухими губами, прильнула к нему, чувствуя, как наполняет ее молодая сила и, будто высокое напряжение через трансформаторы, передается уменьшенная многократно ленивому мужику, волнует, бередит и его…
А утром с девицей и еще каким-то парнем он ушел в ресторан и появлялся иногда в трюме улыбающийся, неверно щупающий ногами пол, бледный от водки. За ним, как пришитая, таскалась девица.
Чтобы не видеть этого, женщина ушла на палубу. На спардеке все прокалило солнцем, она спустилась на нижнюю палубу и села в тени на ящиках, рядом с учительницами, слушала их разговоры. Потом подсел парнишка-моторист, тоже киренский, болтал что-то веселое и детское еще, картавил. Одна из учительниц, мелколицая, стриженая, вертелась, будто ее кололи иголками, торопилась ответить смешное. Другая молчала, насмешливо, как взрослая, улыбалась.
"Этой - что, - думала женщина, - белотелая, сытая. Такой отдыхать не дадут. Покопается… А та… Огуречик-пупырышек… Хоть и шустрая, да нарвется на какого-нибудь женатика. Парни таких не любят, это на мужичка товар".
Она думала о девчонках обидно и с превосходством, потому что все, о чем они размышляли со страхом и нетерпением, она превзошла, прошла уже то неведомое, долгое, неласковое, что называется жизнью, определила цену всему и точно знала, что ждет впереди ее, и даже то, что ждет впереди этих девчонок. Они ей были неприятны и детским заигрываньем с парнишкой - это походило на лото с картинками, когда она сама давно уже играла всерьез и зная карты партнера. Интерес не пропадал, пропадало лишь что-то неуловимое, о чем она давно позабыла.
- А помнишь, - спрашивал, счастливо улыбаясь, моторист, - как ты бежала, а мать тебе велела отнести молоко, а ты с Петькой в кино опаздывала, а я отнес?..
Светленькая девушка кивала, насмешливо отводя глаза, а маленькая неотрывно глядела в толстощекое, блестевшее по́том и детской свежестью лицо моториста и перебивала, отвлекая на себя внимание.
- Виталька, ты говорил, усы отпустишь, как школу кончишь? Ты брейся, чтобы скорее росли!..
- Вырастут, - равнодушно картавил Виталька. - Еще надоест бриться.
- А когда я на Байкале в турлагере была… - не унималась маленькая. И женщина удивленно слушала что-то про альпенштоки и кеды, про банджо и аккордеон. А девчонка уже напевала тоненьким голоском какую-то чушь:
Мама, я лезу,
Мама, я лезу.
И потом:
Лежу с разбитой головой…
Зубы рядом!..
Виталька и светленькая девушка невольно хохотали; улыбалась про себя и женщина, добрела, думая: "Нет, ничего… Эта тоже свое возьмет… "Мама - лезу!.." Выдумают! Наши-то песни тяжелые все, с матерщиной…"
Она представила себе маленькую учительницу в классе, с ее угреватым подвижным лицом и встрепанной прической, шумную, крикливую, любимую ребятней. Представила и другую, тоже любимую ребятишками, но иначе… Маленькую заглазно будут называть по имени, а ту непременно по имени-отчеству…
"Маленькая так и помрет малышковой учительницей, - думала женщина, - а та, наверное, институт кончит…" Она прониклась симпатией к маленькой, завистливым холодком к другой, и тихонечко, как залеченный зуб, начинало ее донимать сожаление о чем-то могшем быть, но не сбывшемся. Таких мыслей она не любила и думать об этом не стала.
На палубу из ресторана выскочила девица, огляделась и, заметив учительниц, подошла.
- Берите, девочки, - протянула она кулек с конфетами и села рядом.
Девчата по-свойски хватанули по горсти конфет и продолжали болтать, шурша прозрачными бумажками. Вышел, покачиваясь, молодой, дурашливо ухмыльнулся и хлопнулся возле девицы, сунув ей под мышки руки. Виталька покраснел:
- Вам тут что?.. Случной пункт, что ли? - закартавил он. - Пьяный, так спать иди! Ну!..
- А кто ты мне? - удивился молодой. - Ты мне кто?.. Никто!.. Не хочу и не пойду.
- Пойдешь!
- Не пойду.
- Пойдешь!
- Не хочу и не пойду. У меня такие же права. И не пойду.
Виталька встал и толкал молодого в плечо, а тот откачивался назад и снова, улыбаясь, наваливался на девицу. Она хихикала, будто ее щипали.
- Не хочу и не пойду, - говорил молодой.
- Пойдешь! - белел от гнева Виталька.
- Не хочу и не пойду!
- Не надо, - не выдержала женщина, боясь, что Виталька ударит его, что будет скандал и молодого побьют. Драться тот не умел. - Не надо! Девчата, попросите, чтоб не трогал он его, я уведу.
- Это сын твой, тетка? - звонко и зло спросил Виталька. - Бери его тогда к… - Он так же звонко и четко выругался.
- Идем, - женщина дернула молодого за руку. - Идем, дурак… Да что ты прилипла к нему, сука!..
Ей удалось наконец утихомирить его, и он заснул. Она же села на свою полку, глядела рассеянно, как толстая продавщица прихлебывает из кружки чай, как балуется с братом продавщицына дочка, и думала о том, что, когда они устроятся, она станет ходить в парикмахерскую делать массаж и разные маски. Говорят, это разглаживает морщины. И одеваться будет по моде.
Девочка набегалась, залезла наверх и заснула, свесив ножку в грязном носке. Продавщица достала яйца, начала чистить их, потом спросила, взглянув спокойными, как у коровы, глазами:
- Наколки у тебя, сидела, что ли? За растрату небось?
- Почему за растрату?
- У нас недавно заведующую посадили.
- Нет… Я на станке работала, чего там растратишь!..
- А за что ж?
Женщина вздохнула и принялась в который раз рассказывать, как работала во время войны на заводе, поехала побывать домой в деревню да по дурости прогуляла почти неделю, ее судили за дезертирство и "дали срок". Она рассказала, вспоминая снова слюду, и бараки, и нары, и работу на лесоповале, и своих товарок по лагерю, среди которых были такие же бедолаги, как она, а были и настоящие шлюхи, урки, выделывающие черт те что. Вспомнила, как освободилась пятнадцать лет назад, но не поехала домой, потому что мать умерла, а брат ее не ждал, и никто ее "на западе" уже не ждал… Она рассказывала, а толстая продавщица вздыхала, качала головой, и глаза у нее стали испуганными, - видно, она прикидывала, каково же там приходится заведующей и как бы самой ненароком не составить ей компанию.
- Ничего. Сейчас, говорят, там уже того нет, - успокоила ее женщина и потерла ладонью наколки. - Приеду на материк, сведу. Говорят, сводят.
- Сводят. - Продавщица кивнула. - Больно только небось до ужаса.
- Ну, нешто это боль… - Женщина усмехнулась. Она вспомнила, как голодная и замученная до того, что поднималась на пять ведущих в барак ступенек с передышкой, решилась сделать "мастырку". "Мастырки" в лагере делали часто, когда не хотели ходить на работу, друг перед другом, одна нелепее и тяжелей другой. Соседка по нарам проглотила ключи, подруга разрезала себе подошву на ноге и посыпала солью и грязью, пока нога не разболелась. А она раздобыла кислоты и сожгла себе шею… Страшно вспоминать…
- А он кто же тебе, - продавщица кивнула на спящего. - Не сын, значит?
- Так… Знакомый. Едем вместе.
- Значит, ты и не рожала, - допытывалась продавщица. - Как же без детей?
- А что?.. Дети нынче… Радости-то от них…
- Все же. - Продавщица отставила пустую кружку, смяла бумагу со скорлупой и поднялась. - Увойкалась, чумазая… - пробормотала она, отодвинув от края девочку.
Женщина тоже посмотрела на перемазанное черникой личико, на ножку в съехавшем носке и отвернулась. Она была равнодушна к детям, но ей стало неприятно. Чтобы не разговаривать больше с продавщицей, она легла спать. Ее разбудил носатый верзила. Он стоял над ней покачиваясь и гудел что-то.
- Чего ты? Господи, поспать не дадут, шелобаны!
- Мать, одолжи на похмелку рублевочку. Деньги, пока спал, украли.
- Были они у тебя! Иди, нашел мамку!..
Особенно не огорчившись, верзила двинулся к продавщице и принялся выпрашивать у ней кружку, напиться.
- Сейчас, отвешу! - огрызнулась та. - У меня из нее дети пьют.
Маленькая учительница молча подала верзиле чистую банку, но он не ушел, а вдруг загляделся, как светленькая расчесывает косы. Маячил в проходе, пытаясь что-то проговорить толстым языком, и потрясенно смотрел, как текут из-под расчески, отражая свет, русые, длинные, удивительные…
Продавщица последила за его лицом и наставительно произнесла:
- Что, дурак большой, нравится?.. Сам бы мог на такой жениться, кабы ум не пропил!
Верзила, блаженно ухмыльнувшись, качнулся к девушке и, растопырив пятерню, не касаясь, поднес к волосам. Лицо у него было умильным, толстый язык, ворочаясь, выговаривал ласковое.
Женщина неприязненно наблюдала за всем. Она снова подумала, что если бы ей обменяться годками с этими девчонками, то как бы она теперь хорошо все устроила, все бы обдумала, всего бы добилась, не потратила бы зря ни денечка. Сунула под щеку слепленные лодочкой ладони, уставилась в стенку сухими упрямыми глазами и довольно вспоминала, что даже при той тяжкой, невозможной судьбе, которая ей досталась, она сохранила себя, не разбросала, не растоптала, добилась чего-то своего. Ей хотелось скорее приехать на место, поступить на работу, купить домик и жить. Какая это будет жизнь, она не знала, но чувствовала, что не упустит в ней ни одной радости, все переберет на вкус и на ощупь.
Она легла на спину и, закинув руки за голову, стиснула щепотью пальцы.
Верзила, пошатавшись по пароходу, снова лег, заснул, во сне мычал что-то и вдруг ясно произнес:
- А она говорит ему: "Мой любимый"… А она говорит ему…
Молодой проснулся, но вставать ему не хотелось: болела голова. Он не размышлял над тем, что скоро они приедут и нужно будет опять чем-то заниматься. Он никогда над этим не размышлял, потому что все всегда как-то образовывалось.
Жизнь не баловала его. Он остался сиротой, был у тетки четвертым нахлебником, в школе не доучился. В сезон ходил работать на сахарный завод, но какая доставалась работа, он не помнит, помнит только, что тетка подшила к его брюкам длинные карманы, и он каждый день таскал домой килограммов по пяти сахару. Впрочем, кого он знал, таскали все. Когда сезон кончался, он подсобничал у плотников-шабашников, а после завербовался сюда. Потянуло не за большой деньгой, а за чем-то ему самому неясным.
В отделе кадров он сказал, что на шахте работал, но по случайности определили его в бригаду таких же, как он, впервые взявших шахтерскую лампочку. Им дали забой, и они пошли рубать там, где легче сыпалось. Они совсем было решили, что работка эта не тяжелая, только пыльная, как вдруг пришел сменный мастер, поглядел на их работу и сказал: "Вы это что же, "малай" гоните? Не видите - "куполит"? Кусты пришли, скоро солнышко покажется…" Бригаду расформировали, и он снова, как и везде, получил машину ОСО - две ручки, одно колесо… Но не завидовал приехавшим с ним и освоившим уже специальность ребятам, не огорчало его и то, что денег платят сравнительно немного, еле хватает на пропитание да на выпивку. Улыбаясь, с удовольствием слушал байки стариков о былых бедовых деньках этого края и ни о чем не жалел. Не завидовал инженерам из управления, имевшим пропуск с полосой "без досмотра", сам же после смены, посмеиваясь, проходил через "хомут", и каждый раз ясная, как его совесть, молчала над ним контрольная лампочка.
Жизнь его немного повернулась, когда однажды пьяный забрел он к комендантше их общежития, и она его не прогнала. Память привела его к ней еще раз, уже почти трезвого, потом еще. А после он переселился, в ее комнатушку, принимал ее заботы, и было хорошо ему. "Связался со старухой!" - упрекали его в поселке, но он не обижался. Он не размышлял, долго ли он с ней проживет, как все будет дальше, чего он хочет от жизни и чего жизнь хочет от него. Он вообще ни о чем не думал, улыбался, глядя в потолок, покачивая гудящей головой.
Сойдя с парохода, они пять суток ехали поездом и наконец добрались до места. Именно в этом городке, где, как ей казалось, она помнила все, а ее уже никто не мог помнить, женщина рассчитывала купить домик на окраине. Ей хотелось, чтобы при домике был небольшой садик и цветы, но огород и скотину она не надеялась держать, потому что отвыкла от крестьянской работы и не любила ее.
Они переночевали на вокзале, предполагая с утра, оставив вещи в камере хранения, идти в городок, чтобы разузнать насчет всего. Но утром женщина передумала.
- Прежде к брату сходим. Гостинцы отнесем, побываем, а после уже начнем обустройство. Успеем…
Брат по-прежнему жил в деревне, километрах в пятнадцати от городка. Отправились пешком, собираясь после попроситься на попутку. Женщина шла впереди, с сумками через плечо, молодой шагал за ней. Едва выбрались за околицу, полил дождь. Молодой предложил было вернуться, но женщина торопилась.
И они пошли под дождем. У женщины прилипли к лицу волосы; и платье, отяжелев, путалось между колен, но она торопилась, убыстряла шаги, а когда совсем промокли туфли, сняла их и пошла босиком, радостно вспомнив, что лет двадцать уже не ходила босиком по земле, потому что "там" земля холодная, мерзлота лежит неглубоко, никогда не оттаивая. Женщина глядела вокруг, поворачивая маленькую, как у голубя, голову, видела созревшие, ржаво-серые под дождем поля и опять счастливо думала, что "там" вдоволь поглядеть кругом некуда: либо тайга, либо горы.
Ветра не было, дождь лил прямо и густо, пеня желтые лужи в промоинах, облизывая рыжий, под босой ступней сытно-упругий, как сырое тесто, суглинок. Женщина вспоминала: вот здесь, за поворотом, Лещев овраг, а как поднимешься на горку, пойдут столбы электропередачи, а после Солдатов овраг, а после Пьяный…
Поля, овраги, милая моя сторона.
1959
Мария-Антуанетта
1
Вода как в грязной большой луже: коричневая - словно глинистое дно не дальше, чем на щиколотку, в глубину. И всегда в мелких суетных волнишках. Китайцы Амур называют Черным Драконом. Возможно, если взглянуть на него сверху большими, не человеческими глазами, он и похож на дракона. Вьется тяжелыми петлями - то раздуваясь, точно полоз, заглотнувший козу, то - огненной верткой струйкой, как народившаяся гадючка. Странная река. Незаконченная какая-то. Чего-то в ней чересчур.
Выгружают соль. Пароход стоит на рейде почти вплотную у берега, наладили трап - и матросы бегают от трюма к складу с мешками соли. Пассажиры ходят по песку у воды, точно чайки, - скучные, глупые, важные.
Маргарита стоит на нижней палубе возле веревок, увешанных застиранными простынями, навалилась грудью на борт, плюется подсолнуховой шелухой, смотрит.
Матросы пробегают по трапу быстро, у каждого на голову надет углом пустой мешок и спущен на плечи, чтобы комья соли не ранили горячее тело. В этих мешках они все похожи на абхазских князей в кольчугах. Степан несет два мешка, под ним прогибается, целуется с водой трап, а он смеется громко и невинно, точно младенец. Он самый молодой из матросов и самый огромный - детинушка, дубинушка. Ему бы машину крутить вместо мотора.
Маргарите Степан не нравится, может быть, потому, что в нем тоже чего-то чересчур. Она живет с матросом-нанайцем, вероятно, потому, что он некрасив, злобен, жалок, потому, что над ним любят подшутить матросы.
Солнце село. Небо тревожно раскаляется, идут по синеве цвета побежалости: желтый, багровый, зеленый. Синие, гладкие, как мыши, сопки тянутся по горизонту, отделяют неверной волной небо от воды. Красная вода, синие сопки, красное небо - словно чьи-то тихо распахнутые уставшие глаза.
Маргарита плюется подсолнуховой шелухой и медленно движет плечами: сегодня у нее была большая стирка. К ней подходит, пробравшись между завесами простынь, бородатый молодой пассажир. Он не то геолог, не то археолог, не то еще кто-то из тех, что на каждой маленькой пристани таскают без конца с берега на пароход рюкзаки и тяжеленные ящики, не бреются, и лица у них похожи на грудь грузина.
- Наблюдаете? - спрашивает геолог.
Маргарита поводит плечами.
- Красивый закат, правда?
Маргарита поводит плечами и достает из кармана халата новую горсть подсолнухов. Халат когда-то был пестрым, сейчас он застиранно-серый, без признаков рисунка. Маргарита туго запахивает его и закалывает на талии большой булавкой.
- Вы здешняя? Ваши родители живут на Дальнем Востоке?
- Я сирота.
И Маргарита снова поводит плечами. Она не репетирует жесты перед зеркалом, но когда она вот так поводит плечом и поднимает брови - у ней вздрагивают, как язык колокола, дешевые серьги, напрягается жилка на шее и движется не стянутая лифчиком грудь.
Геолог молча смотрит на нее, в глазах его тоска и желание. Ему надоели стриженые загорелые девчонки в штанах, которые курят, пьют водку и хлопают тебя по спине с такой силой, что теряешь ориентир, все начинает казаться условным: ты - мужчина, я - женщина; ты - женщина, я - мужчина, круговорот в природе, катавасия, перепутаница.
У Маргариты зеленый штапельный шарф - чалмой вокруг головы, серьги, бледноватое, оттого, что она вечно у корыта, ненакрашенное лицо. Она уверена, что красива; впрочем, скорее, она просто не думает об этом. Она ходит, будто она единственная женщина на свете, и дарит великолепным презрением пассажирок, использующих всяческие ухищрения: косметику, перекись водорода, пышные юбки, узкие платья и тонкие каблуки. Маргарита всегда в своем неизменном халате и тапочках.
- Сирота? - повторяет геолог. - Как же так, почему сирота?