Обычный человек - Рот Филип 4 стр.


Прошло двадцать два года. Двадцать два года, в течение которых он ни разу не жаловался на здоровье, и благодаря тому, что всегда был в отличной форме, он испытывал безграничную уверенность в себе. Двадцать два года враг по имени Болезнь не беспокоил его, и тревога не поджидала его в темном закоулке. Как-то он сказал, успокаивая себя, когда бродил вместе с Фебой под усыпанным звездами небом на острове Мартас-Винъярд: "Я буду думать о вечности, когда мне исполнится семьдесят пять".

Однажды августовским вечером 1989 года он внезапно почувствовал удушье - приступ начался в бассейне городского атлетического клуба, куда он заехал после больницы, где навещал своего умирающего отца, бывая у него ежедневно уже в течение целого месяца. Он вернулся из Нью - Джерси на полчаса раньше и решил окунуться, прежде чем вернуться домой, чтобы восстановить силы. Обычно он ходил в бассейн по утрам, где всегда проплывал не менее мили. Он практически не пил, никогда не курил, и вес его оставался стабильным - точно таким же, каким был в 1957 году, когда он вернулся домой после службы на флоте и начал работать в рекламном бизнесе. После случая с гнойным аппендицитом, когда перитонит едва не стоил ему жизни, он понял, что, как и все смертные, он может серьезно заболеть, но то, что человек, ведущий здоровый образ жизни и регулярно занимающийся спортом, может стать кандидатом на операцию на сердце, казалось ему абсурдом. Такого просто не могло быть.

Тем не менее он не смог даже доплыть до противоположной стороны бассейна, перекрыть короткую дистанцию, и вынужден был подобраться к бортику, где, зацепившись за выступ, замер, боясь шевельнуться, настолько тяжело ему было дышать. Он с трудом вылез из бассейна и, пытаясь успокоиться, сел на край, опустив ноги в воду. Он был уверен, что причиной удушья послужило беспокойство из-за состояния его отца, резко ухудшившегося за последний месяц. На самом деле ухудшилось его собственное здоровье, и когда он пошел к врачу, ЭКГ показала, что в его сердце произошли кардинальные изменения. Наблюдалась сильная закупорка главных коронарных артерий. Еще до наступления вечера он оказался на койке в кардиологическом центре Манхэттенского госпиталя, где вскоре ему вручили результаты ангиограммы, подтверждающей необходимость операции. В нос ему вставили трубки от кислородного баллона, на теле укрепили множество проводков, ведущих к кардиомонитору за его кроватью. Стоял только один вопрос: делать ли ему операцию прямо сейчас или можно подождать до утра.

Где-то посреди ночи его все же разбудили. Он увидел, что вокруг него столпились люди в белых халатах - врачи и медсестры, точно так же, как когда-то они сгрудились вокруг постели мальчика из его палаты, когда ему было девять. Все эти годы он жил, а маленький мальчик был мертв, и теперь он стал этим мальчиком.

Ему назначили какое-то внутривенное вливание, и он догадался, что врачи стараются предотвратить кризис. Он не понимал, что бормочут друг другу эти люди в белых халатах, а затем он, должно быть, заснул, потому что очнулся в тот момент, когда его на каталке уже везли в операционную.

Его нынешняя жена - третья и последняя - не имела никакого сходства с Фебой: она никогда не была помощницей в критической ситуации. Утром перед операцией она шла рядом с каталкой, заливаясь слезами и ломая руки, что отнюдь не вселяло в него бодрость. Не выдержав напряжения, она в конце концов воскликнула:

- А как же я?!

Его жена была слишком молода и неопытна - на ее долю пока не выпадало тяжких испытаний, и, возможно, она хотела сказать что-то совсем другое, но он воспринял ее слова так, будто она не знает, что с ней будет, если ему не удастся выжить.

- Давай не все сразу, - сказал он ей. - Сначала дай мне помереть. А потом я помогу тебе справиться с этим.

Операция продолжалась семь часов. Большую часть времени он был подключен к аппарату "сердце-легкие", который качал кровь и дышал вместо него. Хирурги вшили ему пять шунтов, и когда его вывезли из операционной, у него был длинный разрез вдоль грудной клетки и еще один, от паха до икры на правой ноге - именно из нее была вырезана вена для коронарного шунтирования, из которой выкроили четыре из пяти отрезков.

Когда его перевели в реанимацию, он обнаружил у себя в горле трубку, которая душила его так, будто он находился на грани смерти. Из-за трубки он чувствовал себя ужасно, но никак не мог сообщить об этом медсестре, которая объясняла ему, где он находится и что с ним произошло. Тут он снова потерял сознание, а когда пришел в себя, та же трубка, душившая его, все еще торчала у него из глотки, но теперь медсестра сообщила ему, что трубку уберут, как только врачи решат, что он может дышать самостоятельно. Над собой он увидел лицо своей молодой жены, радовавшейся его возвращению в мир живых, где он снова мог бы заботиться о ней.

Отправляясь в больницу, он дал ей одно-единственное поручение - забрать машину с улицы, где он ее припарковал, и отвезти на платную стоянку в квартале от больницы. Впоследствии выяснилось, что она оказалась совершенно беспомощной: доведенная до состояния нервного истощения, она не смогла справиться даже с такой элементарной задачей и вынуждена была просить одного из его друзей о помощи. Ему и в голову не приходило, каким наблюдательным человеком был его лечащий врач, даже если дело касалось вещей, далеких от медицины: спустя какое-то время после операции врач, как обычно, зайдя его проведать, сообщил, что не может выписать его из больницы на попечение жены, если больше некому обеспечить ему уход.

- Я не должен говорить вам такие вещи, это не мое дело, и ваши отношения с женой меня не касаются. Но мне случалось наблюдать за ее поведением, когда она приходила навещать вас. Эта женщина всегда сидит с отсутствующим видом, а у меня есть долг - заботиться о здоровье своих пациентов.

Но к этому времени уже появился Хоуи. Он прилетел из Европы, где занимался делами и играл в поло. Хоуи до сих пор катался на лыжах, участвовал в соревнованиях по стрельбе и играл в поло - и в водное, и в конное; он давно стал виртуозом в этих видах спорта, еще в те времена, когда учился в средней школе в Элизабет, где вместе с другими мальчишками из итальянских и ирландско-католических семей, чьи отцы работали докерами в порту, гонял мяч осенью и прыгал с шестом весной. Все эти увлечения не помешали ему окончить школу с весьма приличными отметками и стать стипендиатом Пенсильванского университета, а затем поступить в Школу Уортона, где он получил МВА - степень магистра делового администрирования. Хотя его отец умирал в больнице Нью-Джерси, а брат еле - еле выкарабкивался после сложнейшей операции на сердце в Нью-Йорке, сам Хоуи, летая на самолете из одного штата в другой, чтобы посидеть то у постели больного брата, то у постели смертельно больного отца, не терял ни мужества, ни присутствия духа, которые никогда не покидали его, так же как и способность вселять уверенность в каждого, с кем он общался. Поддержка, оказываемая пятидесятишестилетнему больному его абсолютно здоровой тридцатилетней женой, оказалась никчемной, и заботу о брате взял на себя веселый и добродушный Хоуи, с лихвой компенсируя недостаток внимания со стороны его второй половины. Именно Хоуи предложил нанять ему двух частных сиделок - дневную, Морин Мразек, и ночную, Олив Пэррот, чтобы сменить на посту женщину, которую он однажды назвал "титанически безынициативной особой", а затем стал настаивать, несмотря на возражения брата, на том, чтобы именно он покрыл все расходы по оплате медперсонала.

- Ты серьезно болен, ты прошел через муки ада, - сказал Хоуи, - и пока я жив, никто кроме меня не сможет способствовать твоему скорейшему выздоровлению. Для меня это просто подарок судьбы, а не просто долг - помочь тебе побыстрее встать на ноги.

Они стояли у дверей в палату. Хоуи разговаривал с братом, крепко обнимая его своими крепкими, мускулистыми лапищами. Хоуи предпочитал играть роль веселого и могущественного старшего брата, а не хлюпика, изливающего родственные чувства на младшего, но и он, внешне почти точная копия своего брата, не смог скрыть эмоций, когда заговорил о родителях:

- Я еще могу смириться с потерей мамы и папы, что уж тут поделаешь… Но я никогда не смогу потерять тебя. - И с этими словами он ушел, чтобы сесть в ожидающий внизу лимузин, который должен был отвезти его в больницу в Нью - Джерси.

Олив Пэррот, ночная сиделка, была крупной негритянкой, чья стать, размеры и походка напоминали ему Элеонору Рузвельт. Ее отец держал на Ямайке ферму, где выращивал авокадо, а мать вела книгу сновидений, в которую она каждое утро записывала сны своих детей. По ночам, когда больному никак не удавалось заснуть, Олив садилась на стульчик в ногах его кровати и рассказывала ему истории о своем счастливом детстве на ферме, где росли авокадо. У нее был необыкновенно приятный голос и акцент уроженки Вест - Индии, и ее слова успокаивали его: с тех пор как ему вырезали грыжу и мать, сидя у его постели, тихо разговаривала с ним, его никто так не утешал. Если не считать вопросов, которые он задавал ночной сиделке, он по большей части лежал, погрузившись в молчание, беспредельно счастливый, что остался в живых. Как он потом узнал, его прооперировали буквально в последнюю секунду: коронарные сосуды уже были на девяносто-девяносто пять процентов закупорены, и он был на грани тяжелого и, может быть, фатального сердечного приступа.

Морин была энергичной, веселой рыжеволосой женщиной - в юности она, выросшая в смешанной ирландско-славянской семье из Бронкса, наверняка была настоящей оторвой; манера общения у нее была резковатой - она прекрасно владела языком городских низов. У него поднималось настроение от одного ее вида, когда она только появлялась в палате утром, - несмотря на ужасную слабость после операции, когда даже бритье, и не только бритье, даже легкое движение, например вставание со стула, изматывало его настолько, что он вынужден был ложиться обратно в постель; особенно сильно он устал после первой прогулки с ней под руку вдоль длинного больничного коридора, после чего рухнул на кровать и проспал несколько часов. Именно Морин, а не кто другой, звонила лечащему врачу его отца и постоянно сообщала своему подопечному о состоянии умирающего, пока у него не было сил самому общаться с докторами.

Хоуи заранее договорился, что Морин и Олив будут присматривать за ним в течение двух недель после выписки из больницы (и снова старший брат все расходы по уходу за больным взял на себя). Брат не стал советоваться с его женой, и она была возмущена не только тем, что все было решено за ее спиной, но и предположением, что она не сможет сама позаботиться о своем муже. Особенно она восставала против Морин, которая даже не пыталась скрыть презрительного отношения к жене пациента.

Недели три спустя после выписки слабость, которую он испытывал, постепенно начала проходить, и он начал задумываться о возвращении к работе. После ужина он вынужден был сразу ложиться в постель, потому что затрачивал слишком много сил на сидение за столом, а по утрам ему приходилось мыться под душем, устроившись на пластиковом стульчике. Под руководством Морин он начал заниматься физкультурой, делая легкие упражнения из курса лечебной гимнастики, и каждый день старался прибавлять по десять ярдов к прогулке, на которую он ежедневно выходил вместе с сиделкой. У Морин был молодой человек, о котором она рассказывала ему, - кинооператор с телевидения, который, как она надеялась, женится на ней, как только найдет постоянную работу. После окончания дежурства она, вместе с другими завсегдатаями кабачков, любила посидеть в баре за углом от ее дома в Йорквиле и пропустить стаканчик - другой. Погода стояла прекрасная, и когда они вместе выходили на прогулку, он не мог не оценить, как отлично она выглядит в облегающей рубашке-поло, короткой юбке и босоножках. Мужчины то и дело оглядывались на нее, пока они шли по дороге, и сиделка глядела им прямо в глаза с притворной воинственностью, если на нее бросали слишком уж нескромный взгляд. Ее постоянное присутствие делало его сильнее с каждым днем, и он приходил домой с прогулки довольный всем на свете, кроме, конечно, собственной ревнивой жены, которая, хлопнув дверьми, отчаливала из дому, как только они с Морин появлялись на пороге.

Он был не первым пациентом, влюбившимся в свою сиделку. Он даже не был первым пациентом, влюбившимся в Морин. За последние годы у нее уже было несколько романов с больными, и некоторые из ее подопечных, будучи в худшем, чем он, состоянии, поправились, целиком и полностью вернувшись к активной жизни, с помощью Морин, полной неистощимой энергии. У нее был дар вселять надежду в безнадежно больных, и они, вместо того чтобы навсегда смежить веки и покинуть этот мир, широко распахивали глаза, созерцая ее живую плоть, вибрирующую от избытка жизни, и постепенно шли на поправку.

Морин переехала в Нью-Джерси, когда скончался его отец. Ему все еще не разрешали водить машину, поэтому она вызвалась помогать Хоуи с организацией похорон, обратившись в Похоронное бюро Крайцера в Юнионе. Его отец в последние десять лет стал религиозен и, выйдя на пенсию и похоронив жену, каждый день стал посещать синагогу. Задолго до болезни, приведшей к его кончине, он попросил раввина провести заупокойную службу на иврите, как будто иврит был самым достойным ответом на смерть. Для младшего сына этот древний язык не означал ничего. Как и Хоуи, младший сын перестал серьезно относиться к иудаизму в тринадцать лет, на следующее воскресенье после субботы, когда отмечали его бар-мицве, и с тех пор ноги его не было в синагоге. Он даже не стал заполнять графу "вероисповедание" в больничной анкете, чтобы слово "иудаизм" не привело к нему в палату раввина, который стал бы вести с ним беседы, свойственные всем раввинам. Религия есть ложь - такую истину он познал еще в самом начале своего жизненного пути и с тех пор считал все религии отвратительными, называя бессмыслицей все суеверное словоблудие, рассчитанное на неразумных детей; он не выносил предельной незрелости любого Писания, его младенческого лепета и добродетельности, а также готовых к закланию агнцев - ревностных верующих. Нет никакого фокуса-покуса со смертью. Нет ни Бога, ни обветшалых фантазий о небесах, уготованных ему. Есть только наши тела, организмы, рожденные для жизни и смерти по законам, определенным организмами, жившими и умершими до нас. Если бы про него сказали, что он нашел свою философскую нишу, это было бы правильно; он рано распознал ее благодаря своей интуиции, и какими бы элементарными ни казались его рассуждения, это был итог всему. Приди ему в голову мысль написать автобиографию, он бы назвал свое творение "Жизнь и смерть мужского тела". Но после ухода на пенсию он стал художником, а не писателем и посему присвоил это название серии своих абстракций.

Но то, во что он верил или не верил, не имело ни малейшего значения в день похорон отца, погребенного рядом с матерью на захудалом кладбище в Джерси, неподалеку от автострады, известной как Тернпайк.

Над воротами, сквозь которые вся семья прошла на участок, отведенный в девятнадцатом веке под кладбище, полукругом высилась арка - на ней на иврите было написано название кладбищенской общины; по обе стороны от арки были вырезаны шестиконечные звезды. Два столба, поддерживающие арку, находились в плачевном состоянии: над разбитым, искрошенным камнем явно поработали и время, и хулиганы. Скособоченные железные ворота с проржавевшим замком даже не нужно было открывать: каждая створка висела на одной петле, уходя в землю на несколько дюймов. Не избежал печати минувших десятилетий и памятник с древними письменами, мимо которого они прошли, - имена родственников, высеченные на цоколе, почти стерлись, стали едва различимы. Среди тесных рядов вертикально стоящих надгробий высился небольшой кирпичный мавзолей - одно из старых захоронений - с филигранными стальными дверями и двумя оконцами, которые когда-то, в те далекие времена, когда в этом склепе хоронили ныне покоящихся там родственников, были украшены витражами, но впоследствии, во избежание нападения вандалов, окошечки были замурованы бетонными блоками, и теперь маленькое квадратное сооружение больше напоминало заброшенный склад или заколоченный наглухо уличный туалет, чем последнее место упокоения, достойное людей обеспеченных, уважаемых и занимавших высокое положение в обществе, которые построили этот памятник для праха своих родных и близких. Собравшиеся медленно прошли меж вертикально стоящих надгробий, имена на которых в основном были написаны на иврите, но попадались также памятники с надписями на идиш, русском, немецком и даже венгерском. На большинстве памятников была вырезана звезда Давидова, но встречались и более искусно декорированные - с двумя руками, сложенными в жесте благословения, или с кувшином, или с пятисвечником. Проходя среди могил маленьких детей и младенцев (их здесь было довольно много, хотя молодых, похороненных на этом кладбище женщин было гораздо больше - все они скончались лет в двадцать, скорее всего во время родов), они наталкивались на редкие памятники: на одном высилась скульптура ягненка, на другом было выточено изображение дерева с усеченной кроной. Двигаясь цепочкой по кривым, узким и давно заросшим тропинкам старой части кладбища к новым участкам, которые им напоминали какой-нибудь северный парк, к тому месту, где должно было состояться погребение, они могли сосчитать, сколько людей, погибших от гриппа, что разразился в 1918 году, убив десять миллионов человек, лежит на этом маленьком еврейском кладбище, заложенном на границе Элизабет и Ньюмарка их дедом, отцом покойного владельца самой любимой в Элизабет ювелирной лавки.

Тысяча девятьсот восемнадцатый - только один из множества ужасных годов, усеянных трупами anni horribili, черным пятном ложащихся на воспоминания о двадцатом веке.

Он стоял у могилы среди двух десятков родственников; справа от него, вцепившись ему в руку, стояла его дочь, позади - оба сына, а жена - чуть поодаль, рядом с дочерью. Он неподвижно стоял у разверстой ямы, пытаясь понять, какой удар по его здоровью нанесла ему смерть отца. Хорошо, что Хоуи не отходил от него в такую минуту: брат крепко обнимал его за плечи, будто пытаясь огородить от непредвиденных случайностей.

Назад Дальше