РЫЖАЯ ТЕТЯ НЕ ЗНАЛА
Рыжая Тетя не знала, кто оставил маленький, гладкий и изящный каменный кубик на пороге ее дома. Но с тех пор каждые несколько ночей на пороге стал появляться новый кубик, каждый раз иного размера, и она потеряла покой.
Она выстраивала их в ряд, от самого маленького до самого большого, потом от самого большого к самому маленькому, потом один на другой, и в конце концов обнаружила, что между ними есть какая-то тайная связь, и хотя она не может ее постичь, но не может от них и оторваться.
Через несколько недель после того, как она нашла на пороге первый кубик, она шла на работу в гостиницу "Царь Давид" в сопровождении знакомого английского офицера из разведки, и, когда они спускались по улице Мелисанды - Мать упорно продолжала именовать иерусалимские улицы так, как они назывались "в прежние времена", - она вдруг увидела каменотеса в белой рубашке и с большой окладистой бородой, который когда-то представился ей как "Борода". Она сделала вид, что не заметила его, но тот ее узнал и подошел к ней вплотную.
- Привет тебе, многоуважаемый пожар! - сказал он. - Как поживаешь? И как поживают твои друзья? И как поживает твой рыжеволосый брат?
Английский офицер спросил Рыжую Тетю, кто этот человек, и она ответила, что не знает.
Борода улыбнулся, и его большая борода затряслась от смеха.
- Я тебе напомню. Я тот каменщик-нахал, которого ты встретила на прогулке возле Маале-Ромаим. - И тут же добавил: - Каменные кубики, которые появляются на ступенях твоего дома, изготовляет и приносит тебе мой друг Авраам. Каменотес он молодой и наивный и думает, что так он сможет завоевать твое сердце.
- Скажи ему, что он может прийти и забрать все свои камни.
- Из чего я понимаю, что ты их не выбросила, - сказал Борода. - Это тоже хорошая новость.
- Я не настолько плохо воспитана, - сказала Рыжая Тетя.
- Ты, конечно, заметила, какое волшебное очарование таится в этих кубиках, - сказал Борода. - Во-первых, все они выточены из одного куска "малхи" - "царского камня". А во-вторых, если ты дашь себе труд их измерить, то обнаружишь, что диагональ каждого предыдущего кубика равна ребру следующего.
- И что с того?
- Будь снисходительна к рассуждениям некультурного человека, - сказал Борода, - но это соотношение - одно из тех, что составляют сущность красоты. Подобно соотношению между высотою лба у женщины и длиной ее бедер или соотношению между расстоянием, на которое расставлены ее глаза, и размахом ее распахнутых рук. Подобно соотношению между обнаженной и покрытой листвой частями ствола кипариса. Таково и это соотношение, между сторонами и диагоналями камней, которые вытесал для тебя мой друг Авраам. - Английский офицер начал нетерпеливо переминаться с ноги на ногу, но Борода продолжал: - Когда он принесет тебе все камни, а их двадцать один, и ты поставишь их рядом друг с другом, тебе откроется последовательность, не имеющая ничего общего с удручающей унылостью арифметического ряда или с нарастающей грозностью геометрической прогрессии. - Он стащил с головы синюю войлочную шляпу и прижал ее к своей бороде. - Хитрый подарок готовит тебе твой поклонник, но мадемуазель слишком хорошо воспитана, чтобы понять такие вещи. - Он снова натянул шапку на голову, сказал Рыжей Тете: - Привет, - и пошел своим путем.
ЧЕГО ТЫ УЛЫБАЕШЬСЯ?
- Чего ты расплылся, как идиот? - смеется Рона.
- Потому что я люблю быть с тобой вот так - когда ты одета, а я гол.
- Ты вовсе не гол, а я не так уж и одета.
Рона лежит на спине на белой скале. Ее ноги сдвинуты и выпрямлены, а сильные руки закинуты под голову.
Ее неморгающие глаза изучают меня, как пальцы, щупают, исследуют и гладят. Под белизной ее открытой блузки розовеют две тени - пятна ее красных сосков, маленьких и очень нетерпеливых.
- Ну и что, под одеждой я совершенно гол.
Жжение ткани на моей коже, точно приятная острая свежесть утреннего холодка за миг перед тем, как солнце обнажит пламя своих мечей и облущит покров этой прохлады с пустыни, как кожуру с апельсина.
- Все мы голые под своей одеждой.
- Но не под моей одеждой, - сказал я ей. - Под моей одеждой только я совершенно гол.
- Хорошо…
У Роны есть всевозможные разновидности "хорошо", и они отличаются друг от друга продолжительностью и небольшими изменениями интонации, Есть "хорошо", конец которого выше начала, и есть "хорошо", начало которого выше конца, и есть нетерпеливое "хорошо", и "хорошо" ликующей любви, и "хорошо" вожделения, и мелодичное "хорошо", и сварливое "хорошо", и торопящее "хорошо", и стонущее "хорошо", и "хорошо" наслаждения после глотка чая и слов "ах…" и "это…".
- А кроме того, - сказал я, - я первый, кто подумал о том, что под всеми одеждами он совершенно гол.
- Хорошо, мой любимый, а теперь покажи. - Я показал. Я занятный любовник. Из тех, что преданы этому делу. - Повернись. - Я из тех любовников, что стараются. - Но ты и сейчас не совсем голый, - сказала она. - У тебя есть кожа. В следующий раз не вздумай меня обманывать. Будешь обманывать, я сниму с тебя и ее.
- Хорошо.
- И не передразнивай.
- Хорошо.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
ВОТ ОН Я, ПЯТИЛЕТНИЙ
Вот он я, пятилетний, - иду над пропастью. Вот пять женщин - десять спотыкающихся ног и пять заплаканных лиц: моя Мать, минуту назад похоронившая мужа, Бабушка и Рыжая Тетя, уже овдовевшие раньше, Черная Тетя, которая шагает рядом со своим мужем Элиэзером и знает - так она говорила мне многие годы спустя, - что тоже вскоре овдовеет, покинет Иорданскую долину и переедет в Иерусалим, в дом своей матери и сестры. А вот и ты, моя сестричка, - та, что вырастет и не выйдет замуж ни за кого. Четыре свадьбы отменит в самую последнюю минуту, когда уже были разосланы приглашения, и две из них - с одним и тем же беднягой ("пусть радуется, что жив, и пусть скажет спасибо"), - который потом уехал в Австралию, чтобы посылать ей письма "из самого далекого далека".
Ее уши, жаловалась она, зазвенели от залпа солдат, стоявших над могилой Отца, и хотя ей было всего лишь три года и почти полстолетия прошло с той поры, она хорошо помнит, как они там стояли, и те залпы, с негодованием утверждает она, и поныне не перестают звенеть в ее ушах.
"И отца моего убили, и мне слух прикончили", - улыбаешься ты, добавляя, что в данном особом случае - и только в этом одном - ты сходна со мной: помнишь ощущения, а не слова, что гарцуют на них.
Когда мы вернулись домой, женщины пошли готовить закуски для тех, что пришли утешать. Я хотел помогать, но меня выгнали из кухни. Я позвал сестру в нашу комнату, но она осталась с ними. Лишь по прошествии лет я понял, что так, не говоря ни единого слова, ты сообщила мне, что отныне ты женщина среди пяти женщин нашего дома, а не дитя среди двух его детей.
Я пошел в кабинет Отца и, никого не спросясь, сунул себе в карман его фонендоскоп, а потом совершил поступок, о котором до сих пор никому еще не рассказывал. Я затолкал в его врачебную сумку свое белье, мыло с зубной щеткой, полотенце и смену одежды - я уже тогда был маленький аккуратист, - незаметно выскользнул из дома и отправился прямиком в Дом сирот.
- Чего тебе, мальчик? - спросил меня сторож у входа.
- Войти, - сказал я.
- У тебя есть здесь кто-нибудь?
- Нет.
- Так зачем тебе входить? Ты сирота, что ли?
- Да, - сказал я. - Он открыл ворота, но остался стоять на входе. - Мой папа умер, - сказал я.
- А мама у тебя есть?
- Да.
- Тогда вон отсюда! Валяй к своей мамаше, нахалюга! - разозлился он. - Ты что, пришел сюда детей дразнить, что ли? А ну, убирайся!
Я схватил ноги в руки и испуганно помчался домой. В квартире было полно людей. Друзья и подруги, родственники и родственницы, Большие Женщины и их сыновья, объединившиеся и пришедшие из своих соединенных квартир, - все слонялись по нашим комнатам и заглядывали в отцовский кабинет, где все еще царил тот же "полный балаган", что при жизни хозяина. И затем, вновь и вновь убедившись, что его нигде действительно нет, цоканьем сухих языков выражали удивление и уважение к нашей семейной судьбе, которая никогда не отказывается от своего и никогда своих не подводит.
Моего короткого отсутствия никто не заметил. Я положил вещи обратно в шкаф и, когда вошел в отцовский кабинет вернуть сумку на место, столкнулся там с Матерью. Она собрала несколько фотографий Отца среди разбросанных повсюду бумаг, и наваленных повсюду книг, и валявшихся повсюду носков и выставила эти снимки в большой комнате, чтобы утешители чувствовали себя удобней в доме покойного, чтобы их глазам было на чем задержаться, чтобы им было о чем говорить, когда им уже не о чем говорить.
ИНОГДА
Иногда, на обрядах воспоминаний Большой Женщины, с их загадками, и ответами, и смехом, и слезами, Черная Тетя имитирует слова людей, которые глядели тогда на нас и на те фотографии, и ты, которой было тогда всего три года, присоединяешься к ней, словно и ты помнишь:
"Вот он, в докторском халате".
"А вот он в Кастеле, со "стеном" в руке, в вязаной шапке".
"Посмотрите на нее, она еще не совсем соображает, что случилось".
"Она не плачет. Лучше бы она наконец заплакала".
"Такой молодой".
"И дети так на него похожи".
"А вот он, когда сам был ребенком, в Тель-Авиве, на море".
Всякий раз, когда я вижу, как личинки комаров мучительно извиваются в мелкой воде пустынных лужиц, я снова вспоминаю эти фразы. Сначала их звучание, а потом, с его помощью, их содержание.
Бабушка Майер, мать Отца, сидела сбоку, пила коньяк и время от времени бормотала: "Что вы на это скажете? Чтобы мать хоронила своего сына… Дус ист ништ нормаль".
Ее губы и кончики пальцев были совершенно синие. На гору Герцля и обратно она ехала на голубом такси Хромого Гершона, который не взял с нее денег, потому что Отец спас его во время Войны за независимость, когда они были в Пальмахе.
А потом она вдруг встала и выкрикнула: "Я говорила ему не жениться на вас! - и тут же начала плакать: - Давид… Давид… сыночек мой…" Ее иврит был влажным, полным слюны и языка: "Мы даже помириться не успели…"
То был последний раз, когда я видел бабушку Майер, потому что после этого она снова поднялась и объявила всем присутствующим, что ее отца убили немцы, а сына убили еврейки, и, прежде чем кто-нибудь успел ответить, она вышла, и тогда Бабушка нарушила молчание словами: "Я не хочу больше видеть эту женщину здесь никогда. Ко всем нашим неприятностям, она еще и пьяница".
А много лет спустя, когда Большая Женщина села писать приглашения на нашу с Роной свадьбу, Рыжая Тетя сказала, что, несмотря ни на что, следует пригласить также бабушку Майер, и вообще, так она сказала, вы ведете себя некрасиво и по отношению к тем родственникам тоже, и вот тогда мы узнали, что бабушка Майер давно уже умерла. Но в детстве я получил от нее по почте несколько открыток и подарков. Она всегда писала одно и то же: "Рафаэль, ты и мой внук тоже… Что мне еще осталось от сына?.. Приезжай навестить меня в Тель-Авив. У тебя и тут есть семья, и еще здесь есть синее Средиземное море, которое очень любил твой папа. Возьмешь утром виноград и полотенце и пойдешь, как он, плавать".
Но я не умел плавать - и сегодня тоже не умею, - и я уже был внуком одной Бабушки, и этого мне было вполне достаточно. К чему мне весь этот балаган, а? Я был внуком и сыном, братом и племянником. Был куклой, и младенцем, и любимчиком - как правило, всех вас вместе, а иногда - каждой в отдельности, и мне было более чем достаточно. Я был Рафаэлем, и Рафинькой, и Рафи, и Рафаулем, и мне было вполне достаточно этих имен и вас пятерых - Бабушки, Матери, двух Теть и одной сестры, которые окружали меня, и кутали меня, и трогали меня, и играли, и воспитывали, и растили меня тем страшным, мучительным способом, лучше которого я не знаю для растущего мужчины.
Бабушка - моя единственная Бабушка - подавала утешителям и скорбящим угощенье, положенное на шив'у. Лицо ее было замкнутым, все в хмурых морщинах, как из-за траура, так и из-за денежных расходов, связанных с ним. Дядя Элиэзер объяснял всем, что произошло и как армейские раввины даже молнию на спальном мешке не решились расстегнуть, а моя сестра всё бегала вокруг и спрашивала: "Что значит "тушенка"? Что значит "тушенка"?"
А Черная Тетя шептала какой-то приятельнице на ухо - а мне удалось услышать: "Не только мужчины. В нашей дерьмовой семейке многое умирает до срока. Видишь мою невестку? - И она указала на Рыжую Тетю движением левой брови. - Помнишь, какие волосы были у нее когда-то? В точности как у моего Элиэзера, горели, как огонь, а посмотри на них сейчас - потухшие и мертвые…"
Она смеялась преувеличенно громким смехом, играла и прыгала во дворе со знакомыми мне и незнакомыми детьми и рассказывала о моем Отце, который "был очень хорошим врачом, несмотря на свой маленький рост". Даже сегодня я хохочу, когда слышу эти ее странные определения, и мне помнится, что и тогда, в дни траура по Отцу, ее слова вызвали у меня взрыв громкого детского смеха. Со всех сторон меня пригвоздили сердитыми взглядами, послышались осуждающие голоса, и в мгновение ока Большая Женщина собралась вокруг меня, составив стену из четырех лбов, больших и твердых, как щиты, и пятого - маленького, гневного лобика моей сестры.
Рыжая Тетя, которая к тому времени уже овдовела, но еще не жила с нами, сказала потом Черной Тете, что та говорит глупости, повернула к ней дрожащую спину несогласия - в отличие от выпрямленной спины обиды и согнутой спины безысходности - и пошла в кухню поесть, и в туалет - вырвать, и в ванную комнату - "привести себя в порядок". Ибо вдовы, даже если они всё еще помнят и любят своих покойных мужей, не должны забывать и о себе, и поскольку многие из пришедших на отцовскую шив'у были врачи или офицеры - "или оба наказания вместе", как ты говоришь и об этом, - и поскольку над постелью умершего витают, как известно, близость, и жалость, и простая плотская радость тех, кто остался в живых, - все те чувства, которые неизбежно должны возбуждать сердце и волновать кровь, - то даже в день отцовских похорон Рыжая Тетя уже взвешивала шансы заполучить нового культурного мужа-европейца взамен прежнего, образованного, чуткого и воспитанного мужа-англичанина, который у нее уже был, да погиб.
К ночи все разошлись, а двумя часами позже Мать вдруг проснулась и увидела свет, который пробивался из отцовского кабинета и освещал коридор. Она очень удивилась и решила, что это Бабушка забыла погасить свет из-за крайней усталости и горя. Как правило, Бабушка не ложилась спать, не проверив с величайшей тщательностью все запоры и засовы, не закрутив до отказа все краны и не потушив все электричество (забавно, она всегда говорила "зажечь свет", но "потушить электричество"), и даже сегодня, приезжая к ним с ночлегом, я держусь рукой за стену коридора и считаю шаги в темноте. И меня не раз выручает Рыжая Тетя, которая до сих пор продолжает ходить в кухню или из нее, поесть или вырвать.
- Почему ты не зажигаешь свет, Рафаэль - спрашивает она.
- Я не могу найти выключатель.
- Но это же твой дом. Неужели ты не помнишь, где выключатели?
- Это не мой дом. Это ваш дом, и, даже когда я был маленьким, я не мог найти выключатели в темноте.
Мать поднялась и пошла в отцовский кабинет, но когда она протянула руку к выключателю, она вдруг почувствовала огромную усталость, и, прежде чем ей удалось потушить электричество и вернуться в свою кровать и в свой сон, ее уже свалили тяжесть горя и печали и та страшная боль в груди, сила которой известна и предсказуема заранее, но всегда удивляет своей неожиданностью, и она опустилась на старый диван, на котором Отец любил лежать, читать, запоминать и размышлять.
Как он, лежала она: на спине - голова на одном валике дивана, а пятки на другом. Так она лежала, и долго смотрела в потолок, и, наконец, заплакала.
МОИ БОСЫЕ НОГИ
Мои босые ноги осторожно ступают в темноте коридора. Мои уши слышат булькающие всхлипывания. Моя рука шарит по стене, ищет - и не находит.
Всё слышал. Всё видел. Всё трогал. Всё нюхал. И ничего не понимал. Шалфейный запах тела Черной Тети, раскаленные угли волос Рыжей Тети, смех сестры, любимый Бабушкин черепах, усохшие груди Матери, заточенные в клетке ребер, - скрыты были они от моих глаз, но набухшие, гладкие и теплые воспоминания о них касаются сейчас моей щеки.
Не раз, когда я останавливаю пикап на одном из своих участков и заглушаю мотор, мне слышится мелодия флейт и человеческое пение. А когда я открываю или закрываю дверцу машины, они то усиливаются, то затихают. В первые мои дни в пустыне это меня очень пугало. Я боялся, что, может, мой собственный мозг, окруженный тишиной и одиночеством, воображает себе всякие звуки. Но позже я понял, что это проделки Эола, древнего бога ветров. Иногда он дует сквозь трубы ограждения, как в мундштуки оркестровых флейт, и извлекает из них протяжную мелодию. А иногда перебирает, точно пальцами струны, антенну, торчащую из водительской кабины, и когда она колеблется под дуновением этих божественных пальцев, весь мой пикап превращается в один большой металлический резонатор. И тогда я слышу пение женщин, слышу их плач, слышу траурные рыдания их плоти в обрядах их воспоминаний.