Даже три ежедневные чашки чая - с большим количеством лимона и сахара - я стараюсь пить в одно и то же время и в одних и тех же местах. Первую я пью до полудня, у большой скалы, которая возвышается недалеко от северо-восточного края маленького котлована. Вторую - после полудня, рядом с одним из водосборников, круглым, серым и безобразным, возвышающимся надо всей округой. А третью я пью в тени одной из своих акаций.
Стены водобсорника не дают заглянуть внутрь, но высокий шест поплавка выдает глазу все его секреты. Сколько гнева и силы накопилось в нем, гнева и силы тех вод, что заточены в его стенах, гнева старика, который сидит и тоскует в центре земного шара и тянет их к себе, и тянет, и тянет.
ОДНАЖДЫ, КОГДА Я СИДЕЛ ВО ДВОРЕ АВРААМА
Однажды, когда я сидел во дворе Авраама, раздался скрип, отворилась калитка, и я ужасно испугался. Во двор вошла Слепая Женщина.
Она оглянулась вокруг, прислушалась и позвала:
- Где здесь каменотес?
- Входите, входите, госпожа. Я здесь, - сказал Авраам.
Она подошла ближе, белизной своей палки нащупывая дорогу среди обломков и каменных блоков. Обычно она не пользовалась ею, но двор Авраама был для нее чужим.
- По звуку вашего зубила я слышу, что у вас был удачный день, - сказала она.
Авраам улыбнулся и сказал:
- И это иногда случается. Кто эта женщина, Рафаэль? - нагнулся он ко мне и спросил шепотом. Поскольку он не так уж часто выходил из своего двора, то никогда не видел, как она проходит по улицам квартала. - Ты ее знаешь?
- Это Слепая Женщина, - прошептал я в ответ. - Она учит детей в Доме слепых и умеет предсказывать будущее.
- Как ее зовут?
- Ее так и называют.
- Слепая Женщина?
- Я вас слышу, - сказала женщина.
- Да.
- Можете ли вы сделать для меня одну вещь из камня? - спросила она.
- Я могу сделать из камня все, что угодно, - сказал Авраам.
- Можете ли вы сделать из камня карту Страны Израиля?
Авраам поразился:
- Страну Израиля из камня?
- Рельефную карту для моих слепых детей. Чтобы они смогли ощупать, и выучить, и запомнить, и знать.
Высокая, прямая, стояла она - зеленые глаза широко открыты, голова слегка наклонена, как наклоняют ее слепые, словно они уже отчаялись в своих зрачках и хотят увидеть уголками глаза. - С кем вы говорите? Кто тут еще, кроме нас?
- Здесь есть еще мальчик, - сказал Авраам. - Мой друг.
- Как тебя зовут, мальчик? - спросила Слепая Женщина.
Я не ответил.
- Подойди ко мне, мальчик. Я хочу потрогать твое лицо.
Я не отвечал, я не дышал, и я не подошел.
- Какого размера Страну Израиля? - спросил Авраам.
- Для семерых детей. Чтобы они могли стоять вокруг и ощупывать ее.
- Это большая работа, - сказал Авраам. - Что я получу за нее?
- Благодарность моих воспитанников, - сказала женщина. - У меня нет денег заплатить вам. У меня нет денег даже на камень.
Глаза Авраама сверкнули на белой пыли лица.
- Я сделаю это для вас за свой счет, как подарок детям, если вы пообещаете мне сейчас, что они будут называть мое имя каждый раз, когда будут трогать карту.
Слепая Женщина спросила, как его зовут, и Авраам выпрямился на доске, на которой сидел, и сказал: "Авраам Сташевский, госпожа". Она повторила это имя, словно пробовала его на вкус, обещала, что дети будут произносить его, трогая карту, и повернулась обратно к выходу.
Авраам велел мне дать ей руку и проводить. Но я испугался, потому что помнил, что даже Черная Тетя боялась этой женщины, и я не знал, что мне делать.
- Она потрогает мое лицо, - прошептал я Аврааму. - Слепые люди любят трогать лица детей. Я не хочу.
- Я потрогаю твое лицо в другой раз, мальчик, - сказала Слепая Женщина. - И я выйду точно так же, как вошла. Меня не нужно провожать, я запоминаю с первого раза.
- Почему ты так испугался? - спросил Авраам.
- Я не знаю.
- Когда ты со мной, ты не должен никого бояться. Да, Рафаэль?
- Да.
- А когда ты вырастешь, - он положил руку на мое плечо, - и начнешь бывать в разных местах, если ты увидишь красивый камень в Негеве или в Галилее, ты принесешь его мне, да, Рафаэль?
- Да.
- Я уже люблю тебя теперь, как настоящего друга, - сказал Авраам. - Когда ты пришел ко мне в первый раз, я был рад только из-за твоей тети. Но очень скоро я понял, что я люблю тебя из-за тебя самого.
Я покраснел. Я распознаю счастье в тот миг, когда оно приходит. И Авраам - я никогда этого не забуду - прижал меня к груди. От него пахло высохшим потом, и сгоревшим табаком, и чесноком, и оливковым маслом, и тонкой пылью, и его тело было горячей и приятней, чем все груди всей Большой Женщины вместе.
КОГДА У АВРААМА ВЫПАДАЛ "УДАЧНЫЙ ДЕНЬ"
Когда у Авраама выпадал "удачный день" - а это можно было угадать по звукам ударов матраки по головке зубила, - дети квартала собирались в его дворе и начинали упрашивать его сделать им несколько "пятерок", как мы называли все, что было больше одного набора для игры в "пять камешков".
Я уже рассказывал об этом? Увы, благодаря неторопливости моей смерти и собственной врожденной забывчивости я успел обзавестись некоторыми недостатками старости, от которых судьба уберегла моего Отца, Дедушку и двух моих Дядей.
"Какой красивый дом у тебя, - сказал кто-то из ребят. - Можно туда войти?"
Этот дом Авраам построил собственными руками из красноватого камня, переслоенного бледноватым, и из серого камня, перепоясанного белым, а подымающиеся к двери ступени высек в цельной скале и с помощью специального молотка "матабе" покрыл их множеством крохотных, как сумсум, точечек.
Дверь дома всегда заперта, и ставни его закрыты навеки, а дядя Авраам сидит себе, как пес, в белом от каменной пыли дворе и вырезает из камня притолоки и арки, которые специально заказывают у него дотошные архитекторы и клиенты, у которых завелась в кармане лишняя копейка.
"Посмотри, посмотри, Рафаэль, на эти ступени! Никто по ним не ступает, ни ребенок, ни женщина, и на них еще видна вся насечка, даже самые маленькие точечки…"
И тут в его глазах проблескивают слезы, его матрака начинает выстукивать мелодию "дурного дня" - мелодию, которая может "вывести человека из себя", - и он оставляет работу, уходит в другой угол двора и принимается высекать там надгробные камни для своих родичей.
У него были всякого рода родичи, которые никогда не навещали его и не проявляли никакого интереса, кроме как к его дому и к его деньгам.
"Годы могут пройти, и никто не появится, но стоит мне приготовить для кого-нибудь из них памятник, он сразу тут как тут, поглядит и начинает кричать".
Дядя Авраам не обращал внимания на эти крики. Ему нравилось заготовлять памятники впрок и высекать на них не только имя человека и дату его рождения, но и короткую эпитафию, слова печали, почтения и признания, вроде: "Жена, дорогая своим детям и мужу" или "Деятельный человек, любивший свой народ и страну", - фразы, которые он собирал и записывал на похоронах Наших Мужчин.
Авраам неуклонно посещал все эти похороны и, поскольку Наши Женщины кидали в его сторону яростные взгляды, оставался стоять вдалеке, на хорошо рассчитанном расстоянии, будто ожидая знака. Я смотрел издали, как он ковыляет среди памятников и списывает с них хвалебные фразы, придуманные для других покойников.
"Пусть кричат, сколько влезет, - говорил он мне, - в конце концов все они умирают, и тогда их сыновья приходят, и просят прощения, и, может быть, можно получить памятник, пожалуйста, мы заплатим…".
Когда бы я ни поднимался из пустыни навестить Большую Женщину, я заглядываю и к нему. Мой затылок снова ощущает потрескавшуюся шероховатость его ладоней, пальцы вновь перебирают сильные струны его мышц, уши опять слышат, как он говорит: "Побереги глаза от искр, да, Рафаэль?"
Так он повторял, снова и снова, и так я вспоминаю, снова и снова, и радостный озноб течет по моему затылку и шее.
Эти "искры" - такие стремительные и злобные, что глаз их даже не замечает, только чувствует, - иногда попадали в глаза и ему самому. У него всегда был с собой обломок зеркала в кармане рубахи и огрызок карандаша за ухом. Карандаш этот служил для двух целей - разметки линий на камне и извлечения влетевших пылинок из глаза.
"Влетела искра, - объявляет он, кладет матраку на подогнутое колено, вынимает из кармана обломок зеркала и опирает его на камень. Сосредоточенно вглядываясь в свое отражение, облизывает острый кончик карандаша, широко открывает большим и указательным пальцами веки раненого глаза и говорит: - Осторожно-осторожно и много-много слюны, - и проводит острием вдоль внутренней, красной стороны века. - Вылазь, вылазь, - бормочет он, обращаясь, очевидно, к "искре", и чуть погодя докладывает: - Вылезла". Показывает мне крохотный осколочек камня на кончике карандаша и возвращается к своей работе и к своему молчанию.
"Так оно и лучше, - говорит Бабушка. - Пусть молчит. Все равно ничего умного не скажет". Но я люблю и немногие, скупые слова дяди Авраама, и то молчание, которое их окружает, потому что это не просто тишина, а фон, на котором раздается пение его матраки и шукии. В "удачный день", как я уже говорил, они выводят чудные мелодии, а в "дурной день" так режут слух, что способны свести слушателя с ума, и на щеках каменотеса появляются тогда темные влажные потеки, которые спускаются от приподнятых уголков глаз и скользят вниз-вниз по мелово-белой пыльной маске, что покрывает его лицо.
Забавно, Рафаэль, говорю я себе, - каждый из двух твоих любимых людей плачет по-своему. У Роны слезы выскальзывают из наружных уголков глаз, а когда Авраам печалится в сердце своем, его слезы вытекают из внутренних уголков.
Когда я был еще маленьким и спрашивал его, что означают эти слезы, он отвечал: "Искра попала, Рафаэль, вот и все". А когда я подрос и продолжал задавать тот же вопрос, он перестал отвечать, а потом однажды сказал: "Мне грустно, Рафаэль, вот и все". И я понял, что кончился еще один отрезок жизни. Что скоро я перестану быть ребенком. Сначала стану юношей "по всем признакам и приметам", а потом мужчиной, а потом покину их дом, пойду своей дорогой и вернусь в свое время.
И ВОТ ТАК ИСЧЕЗАЛ НАШ ОТЕЦ
И вот так постепенно исчезал наш с тобою Отец: вначале, в первые месяцы после смерти, он пропадал совсем и возникал снова.
Потом у него стало меняться лицо. Подобно заметающему след шпиону, он отращивал разные усы, перекрашивал цвет кожи, менял носы и волосы.
Один раз он был похож на Хези-Шофера, ты, конечно, помнишь его - один из водителей "шоссонов" на первом маршруте, тот, что позволял нам стоять рядом с ним во время езды и даже посидеть на металлическом капоте двигателя - этом могучем, этом трясущемся, этом скругленном, этом пылающем в летний зной и этом теплом зимой капоте, что запомнился моему уху, и глазу, и коже. Извини меня. Мы ведь уже говорили об "этих" опознавательных знаках моей памяти.
А в другой раз он был похож на нашего продавца маслин с рынка Маханюда, с его неизменной широкой улыбкой на лице и веточкой розмарина или жимолости, цветущей за ухом, который всегда говорил мне: "Ну-ка, мальчик, поймай ртом, покажи, как ты умеешь!" - и вбрасывал в мой раскрытый рот красноватый ломтик маринованной репы, и добавлял Черной Тете лишнюю ложку маслин, уже после взвешивания.
А однажды он был похож на того незнакомого человека, которого я как-то увидел на улице, - он злобно уставился на меня и крикнул: "Перестань на меня пялиться, щенок, не то сейчас получишь!"
Но чем больше времени проходило, тем на дольше и дольше он исчезал, словно его проглатывали все более долгие ночи все гуще темневшей зимы. Сегодня у него даже и лица уже нет. То лицо, что было в моей голове, съедено забвением, то, что в могиле, съедено червями, а то, что на портрете в коридоре, выглядит слишком молодо, и я, в свои пятьдесят два года старше своего Отца и живее его, не могу признать в нем лицо моего Отца.
ПО ВЕЧЕРАМ
По вечерам Большая Женщина заливала в меня, как в форму, рассказы из истории нашей семьи. Они сидели, вспоминали, перебирали чечевицу, говорили, оплетая меня историями женщин и деяниями мужчин, делами смерти и занятиями жизни, а главное - то и дело загадывали друг другу свои ужасные загадки: "Кто сказал и кому?" и "Что было сказано и почему?" и "Закончи предложение" - и одновременно дотрагивались до меня, прикасались к моему уху ласково шепчущими ртами, проводили по моей спине нежно гуляющими пальцами, щекотно избирались к моему затылку, едва касаясь, гладили кончики моих волос.
Кто сказал и когда: "И Отца моего убили, и мне слух прикончили"?
Кто сказал и кому: "Если вы захотите, я готова соврать и в присутствии ваших внуков тоже"?
Кто кричал и кому: "Какая же ты мать после этого? Ведь ты ему сказала вообще не жениться на мне!"?
И о ком было сказано: "Обезьяна вышла спалить свою шерсть"?
И кто сказал и о ком: "А что, разве вы не чувствуете внутри этот "Тинк"?"?
И все начинали смеяться и передразнивать: "А что, разве вы не чувствуете?"
И кто сказал и кому: "Кто ты?"?
И кто ответил ему: "Я Рона"?
И кто сказал и кому: "Что ты хочешь от меня, Рона?"?
И кто ответил ему: "Тебя"?
Я помню. Наш запах взошел тогда в комнате, прилип к моему телу и сгустил ее кровь.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
У МЕНЯ ЕСТЬ ДРУЗЬЯ
У меня есть друзья. Потаенное озерко со скальной трубой, в которую всматривается голубой глаз небосвода, мягкое на закате солнце, цветущие кусты ракитника, личинки муравьиных львов, которых я выращиваю у себя дома, наблюдая их обычаи.
Природа порой даже глупее, чем я. Зимой вода собирается во вмятины, оставленные шинами на дороге, и образует лужи. Весной они исчезают, и автомобильные колеса перемалывают высохшую грязь, превращая ее в тончайшую пыль. Самка муравьиного льва откладывает в эту пыль свои яйца, личинки выкапывают в ней ямки и прячутся в них, и в результате их давят колеса машин, продолжающих идти по той же самой дороге.
Именно так я и обнаружил их в одной из своих первых поездок по пустыне. Десятки маленьких ямочек издырявили рыхлую землю дороги. Я остановил пикап, вышел и бросил муравья в одну из них. Разбойничий характер муравьиного льва пленил мое сердце. Я взял в ладони ямку вместе с ее хозяином, сдул пыль, и крохотный бандит появился во всей своей красе. Маленький, пузатый, с сердитыми клешнями, он метался на ладони, пятился, тряс животом и искал укрытия.
Я принес его домой и положил в коробку с песком. Какое-то мгновение мой маленький гость стоял неподвижно, потом отпрянул, закопался в песок и исчез.
Я немного подождал, затем отправился спать, а наутро обнаружил там новую круглую ямку. Я пригляделся и увидел на самом ее дне проступающие из-под песчинок кончики клешней.
Я бросил ему муравья, и муравьиный лев тотчас устремился в атаку. Он стал швырять в муравья песчинками, подкопался под него снизу, обошел с фланга под поверхностью песка. И все это время оставался невидимым - только ползущий по песку бугорок да маленькая жесткая головка и кончики то открывающихся, то закрывающихся клешней выдавали его местонахождение. В конце концов он схватил муравья, сильно встряхнул и потянул вниз, в глубины смерти.
Теперь уже у муравья нет ни укрытия, ни надежды. Яд проникает в его тельце, и только головка и усики антенн еще торчат из песка и судорожно дергаются. Я смотрю на него и думаю, что мать была права: слова действительно имеют форму. Слово "вопль" выглядит точно так же, как этот муравей.
Мало-помалу, медленно-медленно, он теряет силы, и его судорожные движения слабеют. Тонкий песок душит его. Яд парализует и растворяет его органы. В последнем, трогательном усилии он вдруг принимается чистить свои усики. Похоже, что муравьиный лев начинает высасывать из него содержимое еще до его смерти.
Я отправился в торговый центр за покупками: чеснок, петрушка, сыр, помидоры, белый хлеб - для еды и холодное пиво, запить. "Всегда одно и то же, - смеялась кассирша. - По вашим покупкам легко угадать, что вы холостяк". Она в очередной раз предложила свести меня с ее старшей сестрой, и я в очередной раз улыбнулся: "Почему бы нет". Кассиршу зовут Елена, ее акцент похож на Бабушкин, и мне нравится ее смех и ее речи.
Когда я вернулся, высосанная муравьиная скорлупка уже валялась снаружи и муравьиный лев был занят починкой своего окопа, поврежденного в ходе сражения. Он пятился кругами, которые становились все меньше по мере того, как он зарывался в песок. Упираясь и отталкиваясь концом своего гладкого, скользкого тела, он выбрасывал песчинки головой и клешнями, заглаживая и выравнивая свою ямку.
Нет, не одиноким псом во дворе - у меня есть друзья: олени, которые искоса следят за мной, когда я проезжаю мимо, и сигналят мне вслед белизной своих задниц, пятнистая птица, похожая на маленькую сову, которая живет в дыре на склоне одного из ущелий и, как только я останавливаю там свой пикап и приветствую ее, отвечает мне смешными и взволнованными поклонами. И у меня есть сокол - или так мне, во всяком случае, кажется, - который живет в устье вади Цин. Не раз, сидя там в тени разросшейся акации, я слышу его тихий клекот, и мне вспоминается редкий смех Рыжей Тети.
И еще у меня есть придорожные очаги для варки пищи - умению складывать их я научился у людей, которых никогда не видел, но они прошли по пустыне до меня и оставили за собой потухшие остатки своих костров. Большинство путников, да и я подчас, пользуются сегодня переносными газовыми горелками, но иногда попадаются еще такие, кому противен шум, производимый этими устройствами, и они предпочитают развести на стоянке костер. По виду копоти на камнях, которые они оставляют на стоянке, по цвету золы и по остаткам обгорелых сучьев я могу представить себе, кто побывал здесь до меня. Два прямоугольных, слишком больших камня и черная комковатая зола - это очаг обычного любителя пеших прогулок. Но маленькая кучка тонкого и светлого пепла меж тремя конусообразными камнями, уложенными в круг, остриями внутрь и округлостями наружу, - камень слепоты, камень сумасшествия и камень сиротства, да огонь, пылающий внутри, - это очаг бедуина, или бывалого путешественника, или прилежного ученика, вроде меня.