В доме своем в пустыне - Меир Шалев 7 стр.


Вот так, в слишком молодом возрасте и в слишком несчастном случае, по обычаю всех бизабразных мужчин в нашей семье, мой Отец перекочевал в лучший из миров. И, как все они, каждый в свой черед, взял с собой на тот свет всю свою сотню молочно-белых зубов, выстроившихся, сверкая, в смеющемся кривящемся рту, весь миллион соломенных волос, теснившихся на голове, и молодой лоб - низкий и гладкий. Как дядя с мотоциклом, и как дядя с утюгом, и как дядя с самолетом (армейский "пайпер" рухнул прямо ему на голову), и как племянник, которому "кротовая пушка" оторвала ступню, так что он умер от потери крови, и как Дедушка Рафаэль, Наш Дедушка Рафаэль, который повесился на балке коровника в мошаве Киннерет, завещав жене свои долги, мне - свое имя, а всем нашим женщинам - нескончаемый спор: считать ли самоубийство мужчины естественной смертью или его тоже следует отнести к несчастным случаям?

"Разумеется, это естественная смерть, - убежденно говорит Черная Тетя. - Для мужчины очень даже естественно покончить жизнь самоубийством".

А моя сестричка немедленно расширяет и детализирует это утверждение - чем вызывает у Рыжей Тети очередной приступ рыданий и рвоты, - заявляя, что все мужчины, которые присоединились к нашей семье посредством женитьбы, фактически покончили с собой, потому что никто не скрывал от них, что их ожидает в ближайшем будущем, и если, несмотря на это, они все-таки решили присоединиться, то, значит, сами навлекли на себя свою смерть.

- Что это, если не самоубийство?! - победоносно восклицает она и тут же добавляет, что вопрос времени, способа и места - это уже дело второстепенное.

- Ну это уж слишком… - возразила Черная Тетя. - Как можно сравнить рога племенного быка с каким-то рулоном бумаги, упавшим на человека с грузовой машины?

Так или иначе, от камня или от бумаги, от рога или от железа, это дурной конец, и люди непременно хотят понять, в чем тут причина. Злые языки нашептывают сплетни, бегающие глазки ищут вешалку, чтобы повесить на нее вину, и пальцы, как это свойственно пальцам, указывают.

А они, матери, и тети, и сестры, и бабушки, прислоняются друг к другу, точно укрепленная стена, и их лбы негодуют, и глаза щурятся в оскорбленном изумлении: "Мы, Рафаэль, мы?"

Вот они все - в их маленьких вдовьих кучках, в их соединенных вместе квартирах, с их детьми, которые растут наилучшим способом, каким только может расти мужчина, большие женщины с прямыми плечами, с тяжело дышащими грудями, ладони сжимаются в кулаки и бессильно расслабляются снова: "Мы, которые кормили, купали, укладывали спать, рассказывали сказку? Мы, Рафаэль? Мы?"

Я молчу. И когда они встают передо мною вот так, словно сплошная стена, с их сильными лбами, со сдвинутыми бровями, с их ссохшимися, затвердевшими памушками, я сознаю, что и у меня нет надежды понять.

- Может, ты знаешь, как мог бы мужчина расти еще лучше? - вонзается в меня их копье.

- Нет, - тороплюсь я ответить, благодарный, уступчивый и послушный. - Нет, я не знаю.

А ЧТО С ААРОНОЙ?

- А что с Аароной? - спросила меня сестра. - Ты еще встречаешься с ней иногда?

- Что вдруг ты называешь ее Аароной?

- Это ее имя, разве нет?

Когда-то Аарона была моей женой, потом оставила меня и вышла замуж за доктора Герона, который руководил ее специализацией ("мой второй муж, человек честный и добрый", - называет она его), родила от него двух сыновей и в один прекрасный день вновь постучала в мою дверь.

- Просто навестить, - сказала она. - И не спорь со мной. У меня муж, и дети, и много работы, и мне еще долго вести машину обратно.

- Кто ты? - спросил я у нее наш пароль.

- Я Рона, - ответила она и вошла.

- Аарона, Рафауль, Аарона… - смеялась сестричка-паршивка, собирательница воспоминаний, хранительница секретов. - Ты не так уж забывчив. Ты знаешь, как ее зовут, и ты помнишь, где ее встретил. Ты знаешь, что она любит, почему она от тебя ушла, почему она тебя навещает и известно ли это ее второму мужу.

- А знаешь, я никогда его не видел, - сказал я. - Хотя, нет, на самом деле я его видел, один-единственный раз.

И я рассказал ей, как мы лежали однажды на одной из тех больших плоских скал, которые Рона так любит, и вдруг я увидел доктора Герона, медленно-медленно проплывшего в бассейне левого глаза своей жены, точно вялая, разжиревшая золотая рыбка, а потом нырнувшего и исчезнувшего в бассейне второго ее глаза.

- Прелестная история, Рафауль. Теперь ты, надеюсь, понимаешь, почему она предпочитает его, а любит тебя?

Ты права, как всегда, сестричка. И, как всегда, ты права лишь в отношении внешней, видимой насквозь, выразимой словами стороны дела. Я всегда думал, что это я не понимаю их, а они читают меня, как открытую книгу. Похоже, что я ошибался. Они тоже не понимают, ни эти пять женщин, ни весь ваш прочий женский народ.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Я С УЖАСОМ ВИЖУ

Я с ужасом вижу, что перенял некоторые привычки Большой Женщины. Подобно Бабушке, сам точу свои кухонные ножи. Подобно Черной Тете, выхожу во двор своего дома поиграть с соседскими детьми. Подобно Рыжей Тете, перебираю старые фотографии и вздыхаю над ними. Подобно Матери, грызу облатки, когда дочитываю книги, только она бросает посередине, а я, послушный сын, заканчиваю их вместо нее. Иногда она оставляет на мою долю кусок подлиннее, иногда покороче, но так и или иначе, мне давно уже не доводилось читать какую-нибудь книгу с самого начала.

А когда в наших пустынных краях наступают жаркие и сухие летние дни, я замачиваю простыни в ванне и выжимаю их в ведро, чтобы полить цветы на окнах, - зачем зря тратить воду? она ведь стоит уйму денег! - а затем, как делали все наши женщины, развешиваю эти простыни по квартире, на веревках, протянутых от туалета к окну и от двери к холодильнику. Потом сажусь, наслаждаясь приятной прохладой, плывущей от влажных простыней, и прямо со сковородки ем колбасу, которую жарю с зеленым луком, тонко нарезанной картошкой, располовиненными зубчиками чеснока, петрушкой и яйцом, и запиваю все это холодным пивом. Выкуриваю трубку и, слегка затуманенный, предаюсь воспоминаниям, слушаю португальскую певицу Кармелу, одну из моих давних любимиц, вставляю трубки старого отцовского фонендоскопа себе в уши, прислушиваюсь к своему сердцу, отдыхаю, наслаждаюсь прохладой.

"Ты знаешь, как можно еще лучше слушать сердце?" - спрашивает меня мое тело.

"Нет, - декламирую я в круглое отверстие фонендоскопа. - Я не знаю. А ты?"

"Ты знаешь, как можно еще лучше охлаждать квартиру?" - спрашивают меня мои воспоминания.

"Нет, - сердятся слуховые проходы моего уха. - Мы не знаем".

- Почему ты не ставишь себе кондиционер? Тебе что, не хватает денег? - спросила меня одна из соседок, худая, высокая женщина, которая живет этажом ниже и однажды поднялась одолжить у меня молока.

- Нет, деньги у меня есть, - ответил я.

- Тогда почему?

- Так меня приучили с детства - пользоваться мокрыми простынями.

Бабушка вставала утром со словами: "Сегодня будет жарко. Я чувствую". И начинала раздавать указания. "Ты, - говорила она Черной Тете, - я тебе велела с вечера выжать воду из тряпки в ведро. Так возьми теперь эту воду и полей во дворе. Прямо сейчас, пока еще не так жарко. А ты, - поворачивалась она к Рыжей Тете, - замочи простыни в ванной и выжми воду в выварку, чтобы не пропадала даром. А ты, - обращалась она к моей сестре, - пойдешь со мной, поможешь мне развесить простыни".

Я помню, как вы входите в мою комнату с мокрой простыней и бельевой веревкой. Рыжая Тетя открывает окно, чтобы привязать веревку к его раме, и солнечный свет, разом хлынув в комнату, очерчивает стебель ее тела внутри голубого платья.

На мгновенье я чувствую слабость. На мгновенье я готов признать: Большая Женщина была права - нет лучшего способа, которым мог бы взрослеть мужчина. Тонкое тело Рыжей Тети медленно плывет в заполненной светом голубизне. Мое горло пересыхает и сейчас. Моя диафрагма вспоминает. Я и сейчас легко припоминаю очертания ее тела, но мне трудно его описать, и я уже, кажется, говорил, что тут годится только слово "гладиолус". Меж ее бедрами вдруг вырисовывается мягкий, чуть приподнятый, заросший островок, который солнце ласкает кистью своего света, ее правая грудь становится прозрачной, и один луч, неожиданно ударив в ее волосы, зажигает их багровым огнем.

- Не двигайся! - сказал я.

- Что? - Она повернулась ко мне. - Что ты сказал, Рафи?

Поворот сдвинул ее тело. Тень ее ног исчезла. Ее волосы вновь потухли.

- Ничего.

- Сегодня будет жарко, Рафи, - сказала она. - Надень шапку, когда пойдешь в школу, и возьми с собой бутылку воды. Пей побольше на переменках.

ПОЧЕМУ ОНИ КАЗАЛИСЬ

Почему они казались мне сестрами? Не знаю. Правда, обе были высокими, и обе были тетями, и обе были коротко стрижены, но ведь Черная Тетя была Маминой буйной, дикой сестрой, которая играла со мной, и боролась со мной, и соревновалась со мной в беге, и кружила мне голову пырейным запахом своего пота и шалфейным ароматом своего паха, а Рыжая Тетя была всего лишь павшей духом и слабой телом сестрой ее мужа, Нашего Дяди Элиэзера.

- Она не родственница нам по крови, - сказал я сестре. - И она скучная. Она не скупердяйка, как наша Бабушка, и не буйная, как Черная Тетя, и не умеет рассказывать истории, как наша Мама, и не язва, как ты.

- А мне она как раз кажется интересной, - возразила ты, уже тогда обладавшая более острым умом, языком и глазом. - И мне нравится, как она ест, а потом бежит в туалет, возвращается и говорит (тут у тебя на лице появлялось ее беспомощное выражение): "Ну, вот, меня опять-таки вырвало".

Время от времени Рыжая Тетя вдруг понимала, что другие женщины опережают ее в борьбе за мое внимание, и тогда происходило самое ужасное: она решала мне спеть. У нее был раздражающий голос, который при переходе от речи к пению становился тонюсеньким и визгливым и удивительно соответствовал словам ее песен: той, о роскошном дворце на озере Киннерет, и другой, не менее нудной, слова которой, к моему сожалению и удивлению, мне до сих пор трудно забыть:

Я знаю маленький садик,
Там так приятно гулять,
Там утром поет садовник,
Ночью ветер приходит спать.
Там вода журчит по канавкам,
И во всех его уголках
Льются сладкие ароматы
Душистого ветерка.

Раз в две недели, когда их волосы, по выражению Рыжей Тети, "достигали правильного возраста", обе женщины подстригали друг друга. Бабушка хвалила этот их обычай, потому что он экономил ту "уйму денег", которую запрашивал парикмахер, но тети подстригали друг друга отнюдь не по этой причине. Как и все другие действия, которые совершали женщины нашей семьи: приготовление еды, и мытье головы, и дни рождения, и беседы, и тренировки памушек, и разминание спины, и споры, и стирки, - стрижка тоже представляла собой ритуал, который совмещал в себе и любовь, и определенные правила, и спокойную будничность опыта и доверия.

Так они стригли друг друга в те дни, уверенными и крепкими руками, и так стригут сегодня, руками старыми и дрожащими: тетя, которую стригут, сидит на стуле, а тетя, которая стрижет, становится над нею, укрывает ей плечи и шею большой старой простыней, проводит по ее голове ладонью с выпрямленными пальцами, сжимает их и состригает ножницами кончики всех волос, что торчат над пальцами, а закончив, говорит: "Посмотри сама" - и постриженная смотрит и улыбается.

Этот способ, который мы называли "стрижкой через пальцы", Рыжая Тетя привезла из Пардес-Ханы, где родились она и ее брат Элиэзер. "В Пардес-Хане все так стригутся", - говорила она, ужасно удивляясь, что в других местах в нашей стране и во всем мире это могут делать как-то иначе.

Я любил стоять возле них, когда они стриглись, и перемешивать пальцами босой ступни их волосы, черные с рыжими, что падали с подстригаемых голов на простыню, а оттуда на пол.

- Прекрати, Рафи! - выговаривала мне Рыжая Тетя. - Это противно.

- Почему вы стрижетесь так коротко? - спрашивал я.

- Потому что так мне легче драться, - объясняла Черная Тетя и громко смеялась.

- Потому что так мне и надо, - говорила Рыжая Тетя и виновато улыбалась.

Я УЖЕ СТАРШЕ ОТЦА

Я уже старше Отца, но все еще живее, чем он, и наши женщины относятся ко мне, как к хрупкой посуде. Дети наших родственников, которых я вижу порой на семейных сборищах, так и льнут ко мне, а подростки и юноши - те вообще смотрят на меня, как моряки на маяк. Но взрослые мужчины нашего рода, те, кого судьба должна вот-вот призвать к себе, смотрят на меня с той тупой злобой, которой наделяет взгляд безнадежность: "Идущие на смерть ненавидят тебя, Рафаэль" - как будто я вычерпал из общих семейных источников долголетия те годы, которые могли бы достаться им самим.

Временами, когда Рона приезжает навестить меня, она просит дать ей руль - поводить мой пикап по дорогам пустыни. Я спешу вручить ей ключи, про себя размышляя о вполне вероятной возможности перевернуться на повороте. Иногда, согнувшись над воздушным вентилем, замерзшим и треснувшим от ночной стужи, или над ящиком с трубами, который засыпало оползнем, я вдруг слышу, как сверху, крутясь, подпрыгивая и грохоча, несется под откос тяжелый камень. Тогда затылок мой застывает в ожидании удара милосердия. Зрачки уже затягиваются багровой пеленой, мускулы уже предвкушают страшную слабость и падение на землю: колено, локоть, плечо, череп и, наконец, щека, примявшая пыль. Компания "Мекорот" и сотрудники Южного округа скорбят о преждевременной смерти инспектора Рафаэля (Рафи, Рафиньки, Рафауля) Майера и выражают соболезнование семье покойного. Большая Женщина скорбит о смерти сына, внука, племянника и брата. О смерти своего первого мужа скорбит его бывшая жена, его нынешняя возлюбленная, его будущая беда доктор Аарона Майер-Герон. Вакнин-Кудесник скорбит о смерти близкого друга и товарища по работе.

Но тогда, пятилетним сиротой, я думал не о радости своей смерти, а о печалях своей жизни. Утрата и сиротство способны трансформироваться в самые разные и весьма странные состояния, и мое сиротство немедленно трансформировалось в одиночество. Не одиночество ребенка, у которого нет друзей, а одиночество единственного существа мужского пола среди пяти женщин, что склоняются над ним, следят за ним, заботятся о нем, укладывают в постель, простирают над ним свои десять крыльев и несут к предназначенной судьбе.

- Просто красавец!

- Вот увидите, он еще будет разбивать сердца.

- Посмотри, какие у него крохотные пальчики на этих прелестных ножках, сладенькие, как горошки.

- Горошинки.

- Нет, горошки.

- Дура.

- Сама дура.

- Не поправляй меня. Слышишь?!

- А какие у него чудные яичечки.

- Я бы уже сейчас сменялась с девушкой, с которой он будет спать.

- Не сменялась, а поменялась.

- Она обратно меня поправляет!

- Может, ты знаешь, как еще лучше мог бы расти мужчина, а, Рафаэль?

И я, этакая глупая арифметическая задачка: один мальчик, четыре вдовы, шесть грудей, десять глаз, одна сестра и пятьдесят пальцев, что ласкают, проверяют, оценивают и гладят, - я сдерживаю себя и отвечаю:

- Нет.

ПОЧЕМУ Я УШЕЛ

"Почему я ушел? - огрызаюсь я. - Ты не знаешь, почему я ушел? Из-за всех вас я ушел, и из-за него, и из-за нее, из-за того, что вы все сделали со мной, и с ним, и с нею".

Они пугаются. Сами того не замечая, прижимаются друг к другу - и она, Рыжая Тетя, тоже, - образуя стену плеч, глядя исподлобья, схватившись за руки.

"Что мы такого сделали?" - удивляются они. И она, Рыжая Тетя, тоже.

"Ты опять ошибаешься", - говорят они. Все до единой, и она, запуганная, тоже.

"Я не ошибаюсь. У меня плохая память на слова, но то, что я видел, я не забываю".

"С такой памятью, как у тебя, очень опасно лгать", - и кто это говорит? Именно она, Рыжая Тетя.

Иногда я беру матраку, которую подарил мне Авраам-каменотес к моей бар-мицве, крепко сжимаю ее короткую дубовую рукоятку, и тогда, как и обещал Авраам, воспоминания тотчас всплывают во мне. Но обычно помнящими оказываются женщины, а забывчивым - я, они - колодцы с водой, а я - летящая по ветру пыль. Они - незыблемые скалы, а я - стертая тропа, - но я никогда не лгу. Ни на путях своей жизни, ни на ветвящихся путях моих рассказов, пытающихся эту жизнь описать. Ты, возможно, снова скажешь, что забывчивость - это тоже своего рода ложь, но, в отличие от припоминания, в ней, во всяком случае, нет ни зла, ни дурного умысла.

Я не лгу. Человек со слабой памятью не может позволить себе такое удовольствие. Я слышал по ночам, как Большая Женщина всхлипывает на пять голосов, я массировал натруженные просторы ее спины своими маленькими ступнями, я видел, как она выщипывает одиночество своих ног и разлет своих бровей. Я слышал, как она упражняет пять своих памушек: раз, два, три, четыре, и пять, пять, пять. Четыре раза сжать быстро, а пятый подольше. Нет, я не знаю, как мог бы мужчина расти еще лучше. К чему мне лгать?

Назад Дальше