Картахена - Лена Элтанг 2 стр.


– Послушай, Петручча, не забывай, что ты младшая, – примирительно сказал брат. – К тому же это не телефонный разговор.

– Что ты там затеял, скажи на милость! Откуда возьмутся эти деньги?

– Их заплатит одна особа, замешанная в грязном деле. – Он сказал это с английским акцентом, изображая детектива из старого сериала, который мы смотрели в детстве. Детектив боялся собак, расследовал мелкие преступления в лестерширской деревне и всегда выходил победителем.

– Только не говори мне, что ты обокрал скобяную лавку! – Я тоже пыталась шутить, но дурное предчувствие уже ломило мне виски.

– Я видел убийство, – сказал он, и я услышала, как щелкнула зажигалка. – Убийство хозяина "Бриатико". Я видел убийцу в трех шагах от мертвого тела. И теперь ей придется заплатить за свою ошибку. По крайней мере, мы договорились.

* * *

Птица, которая забывает, куда лететь, и отстает от стаи, – где она приземляется? Остается ли она зимовать в холодном краю? Первые несколько лет после ухода отца мать казалась мне такой птицей – бессильной и оцепеневшей, будто свиристель, объевшийся ледяной рябины. Потом я привыкла. Прошло еще несколько лет, и стало казаться, что отца и вовсе не было. Мама тоже немного отогрелась. Плечи и руки у нее стали полные, кольцо врезается в палец, проймы платья трещат, зато морщины у рта притупились. И сам рот похож на прежний – свежий, будто красное яблоко с белоснежной хрусткой сердцевиной.

Я думаю, что рот – это самая важная часть лица, всегда первым делом смотрю на рот. У моей новой подруги Пулии рот волнистый, будто лезвие малайского криса, зато, когда она смеется, губы выравниваются, и видно, какой она была лет тридцать тому назад. У Бри рот был таким темным, остро и отчетливо вырезанным, что я однажды поймала себя на мысли, что никогда не смогу поцеловать его в губы. И что это меня немного огорчает.

Когда я увидела брата в морге за два часа до похорон, его рот был почти незаметен, тело стало твердым и сильно уменьшилось, а на шею ему зачем-то повязали кусок марли. Морг есть только во Вьетри, при местной больнице, так что забирать брата пришлось оттуда, соседка Джири поехала со мной на взятом в аренду катафалке. Мы с трудом нашли белостенную пристройку на задах здания, окруженную запущенным садом и больше похожую на домик для прислуги. В прихожей служитель разговаривал с комиссаром, я услышала обрывок фразы: приход все оплатит… мэрия… засорился коллектор.

Я склонилась над братом, чтобы поцеловать его в губы, черный платок развязался и слетел на пол, волосы, которые я утром заколола наверх, рассыпались и упали мне на лицо. На похороны в наших краях приходят с распущенными волосами, в тот день я ушла из дому не умывшись и не причесавшись, а черные туфли спрятала в дорожную сумку.

Я сказала матери, что Бри внезапно получил работу в Салерно и уехал утренним поездом, он оставил письмо, но я его потеряла, вот найду – и сразу ей прочитаю. Что его не будет полгода, так как траулер берет работников только на долгий срок. Мать только плечами пожала. В то время у нее были плохие дни, и она проводила их в саду, устроившись в поломанном плетеном кресле, которое Бри притащил из яхт-клуба, где подрабатывал прошлым летом. Где он только не работал, мой брат, – спасателем в клубе, татуировщиком в Амальфи, барменом в привокзальной забегаловке, продавцом на рыбном рынке, сборщиком оливок. Он перепробовал все работы, которые можно найти на побережье, если ничему не учиться, а учиться он не хотел.

Брат лежал на клеенчатой простыне, желтый, важный и хрупкий, будто полая терракотовая статуэтка. Глядя на его опущенные веки и мертвый рот, сложенный в едва заметную усмешку, я вдруг поняла то, что раньше не желала понимать, и меня пробрала дрожь. Бри оставался дома потому, что знал – я там ни за что не останусь. Он уступил мне очередь, вот что он сделал. Мне еще пятнадцати не было, когда я начала строчить письма в разные колледжи, выясняя условия стипендий, аренды комнат и отложенных платежей за учебу.

Как только мне ответили из Бриндизи, я разбила копилку, собрала свои платья и махнула на восток, в город, о котором я знала только две вещи: там умер Вергилий и кончается Аппиева дорога. Потом я перевелась на север, нашла жилье, получила стипендию на отделении история и право и совершенно успокоилась. Оставалось всего два года до новой жизни. Но куда уж теперь. Теперь все рухнуло.

Служитель зашел в комнату и сделал едва заметный знак рукой: в прихожей меня ждал комиссар для разговора. Соседка то и дело вытирала лицо бумажной салфеткой, ей, наверное, хотелось заплакать, но слезы не желали катиться и набухали в глазах, делая их похожими на толстые линзы. Ее сильно удручало то, что с нами не было мамы. Она провела рукой по лбу брата, осторожно, будто боялась отшелушить кусочек:

– Поплачь здесь, Петра, а то как бы тебе дурно не стало на кладбище. Ишь, губу-то закусила, надулась вся от ярости. Всех вьетрийцев не переловишь. – Она махнула рукой в сторону деревни. – Кто теперь разберет, кому твой брат дорогу перешел.

Кому Бри перешел дорогу, я тогда не знала, и теперь еще не знаю. Разница в том, что, склонившись над телом брата, я поклялась, что убийца будет сидеть в тюрьме, а теперь я думаю иначе. Я думаю, что найду его и убью.

Маркус. Воскресенье

Здесь все изменилось, хотя названия остались прежними: Траяно, Аннунциата, Висенто-аль-Маре. Знакомым казался только контур прибрежных скал, напоминающий плавник окуня, на голове этого окуня краснели чешуйки деревенских крыш. На месте буковой рощи, которая шесть лет назад подходила к самой дороге, виднелась распаханная земля, обнесенная забором, в земле белели мелкие камни, похожие на кладбищенские кости, отмытые дождем. Здешние деревни тоже были белыми и мелкими. Возникшие двести лет назад на месте овчарен и пещер, где жили лесорубы, они срослись как коралловые ветки, и в местах, где ветки соединялись, всегда бывало кладбище, нарядное, обсаженное кустами красного барбариса.

Маркус свернул карту, вышел из машины, бросил куртку на траву и сел лицом к лагуне, подставив лоб слабому апрельскому солнцу, позволявшему держать глаза открытыми. На "Бриатико" ему смотреть пока что не хотелось. Две острые скалы бросали тень на гладкую, недавно залитую асфальтом дорогу, ведущую на север. Скала, что поменьше, названная в честь святого Висенто, отлого спускалась к самому морю, сланцевые ступени слабо розовели на солнце. Скала, что побольше, обрывалась гранитным уступом, на его вершине виднелся старый кривой эвкалипт, похожий на кадильницу. Казалось, он растет совсем рядом с отелем, хотя Маркус знал, что между скалой и фасадом "Бриатико" добрых два километра – и то если идти по парку, напрямик.

Punto di Fuga, вот как это называется, вспомнил он, точка в перспективе, где параллельные линии сходятся вместе. Кажется, о ней говорила Паола, когда они стояли перед фреской Мазаччо во флорентийской церкви. Эти ребята придумали перспективу, он и Брунеллески, сказала она тогда, до них все предметы и люди жили в одной плоскости, будто вырезанные из бумаги. Точки схода бывают земные, воздушные, еще какие-то. А бывают недоступные – это те, что за пределами картины. О них можно только догадываться. Может, их и нет вообще.

Апрель только начался, море еще дышало холодом, едва уловимая линия в том месте, где лагуна сходится с небом, была теперь четкой и блестящей, будто проведенной японской тушью. Два дня назад, когда Маркус понял, что снова увидит Траяно, ему стало не по себе, хотя он и думал об этом уже несколько месяцев. Но одно дело думать, а другое – увидеть в почте электронный билет. Он решил, что возьмет дешевый "форд" в аэропорту – хорошо бы оказаться в деревне к вечеру пальмового воскресенья, а сразу после Пасхи отправиться в Рим.

Решившись лететь, Маркус отменил свои встречи, позвонил приятелю с просьбой присмотреть за псом и собрал вещи. Складывая одежду в сумку, он поймал себя на том, что ему хочется сунуть туда старый вельветовый пиджак, в котором он когда-то обедал в столовой "Бриатико", куда по вечерам не пускали без галстука. Галстук он держал в боковом кармане и повязывал перед тем, как войти, поглядывая в дверное стекло. Пиджака он не нашел, но две тысячи восьмой год проступил будто формула эликсира на пергаменте: драконы, черные львы, киммерийские тени, мансарда на третьем этаже с разбухшей от сырости дверью, запах сероводорода в гулких залах, где пациентов купали в маслянистой грязи, заусенцы мозаичного пола в холле – прохладного, когда утром идешь по нему босиком.

В этих местах он всегда чувствовал себя старше, чем дома, на севере. Время на побережье текло по своим законам: в первый раз он за неделю пережил длинное, знойное, прозрачное лето, завершившееся атомной зимой. В следующий раз он провел на побережье около года, возвратившись домой с рукописью романа и ощущением двух или трех потерянных лет, которые так никогда и не вернулись.

Еще в Англии, случайно, на блошином рынке, Маркус купил клеенчатую карту побережья и повесил на стене напротив окна, закрыв чернеющую трещину в штукатурке. По утрам солнце водило лучом по неровному треугольнику лагуны в окружении кудрявых холмов. Деньги за роман кончились еще в декабре, и всю зиму он прожил в долг, пользуясь добротой своего лендлорда, питающего старомодные чувства к романистам, но в конце концов терпение лопнуло и у старика. Возвращаться было особенно некуда, разве что в Вильнюс, в родительскую квартиру, где он не показывался с тех пор, как оставил университет и поссорился с отцом.

В две тысячи пятом, бросив магистратуру на половине пути, Маркус сделал две вещи: съехал из кампуса, сняв квартирку на Хантингтон-стрит, и купил велосипед. Отец был самым спокойным человеком из всех, с кем Маркусу приходилось иметь дело, но решение сына привело его в бешенство, и он повел себя как в старинном романе – перестал посылать деньги. С тех пор они не виделись и разговаривали лишь изредка, однажды отец позвонил ему сам, попросил передать какое-то редкое лекарство, и снова пропал. Дела у него не ладились, Маркус знал об этом из газет.

Хозяин ноттингемской квартиры дал ему несколько дней, и он принялся собираться понемногу, толком еще не зная, куда поедет. Работы у него не было, брать у друзей в долг не хотелось, случайных переводов давно не подворачивалось, кофейная банка, где лежали деньги на крайний случай, показала дно, и постепенно становилось ясно, что ехать придется домой, к отцу.

Будь у него деньги, хоть какие-то, он вернулся бы в Траяно. Каждое утро, проснувшись, он смотрел на карту знакомого берега: охристые полосы, обозначавшие скалы, медные прожилки горных дорог и синее полотно Тирренского моря. Он помнил, что деревня повернута спиной к воде, а берег застроен угрюмыми пакгаузами. Если траянец хочет погулять, то к морю он не идет, море – это работа. Для прогулок есть улица Ненци, идущая то в гору, то вниз: с одной стороны там живые изгороди из туи, с другой оливковые посадки, в конце концов улица становится дубовой аллеей и ведет на кладбище. На каменных воротах кладбища еще видны фигуры святых, изъеденные зеленым лишайником.

На карте берег, очерченный ультрамарином, весь в золотых штрихах, обозначающих пляжи, казался дружелюбным, сулящим долгие безветренные дни. Однако Маркус помнил, что все обстоит иначе: летом песок и камни раскаляются от зноя, а зимой порывы ветра сотрясают ставни и срывают черепицу. Он знал норов этого мистраля, видел расщепленные до корня столетние каштаны и взлохмаченный ельник на скалах, ложащийся на землю, будто ржаные колосья. Добравшись до деревни в низине, ветер выбивался из сил и покорно проветривал проулки и дворы, выгоняя из них запахи рыбной гнили и горький дым горелого бука.

* * *

Книга вышла в начале января, на обложке зачем-то нарисовали лавровую ветку, но Маркусу было все равно. Он ходил по зимнему городу, выискивая "Паолу" в витринах, и покупал ее почти в каждой лавке, сам не понимая зачем. Английский петит разбегался муравьями по шероховатой бумаге, цветом похожей на страницы "Таймс". Дарить книги было некому, два экземпляра он отослал своему профессору античной литературы, одну книжку оставил в городской библиотеке, остальные туго расходились по знакомым. Через пару месяцев книжный холм дорос до подоконника, и в тот день, когда пришлось съезжать с квартиры, Маркус сложил все в коробку, отнес к букинисту и продал за смешную сумму, равную стоимости билета на автобус в аэропорт.

Англия была мала ему, трудно было поверить, что он провел здесь двенадцать лет, втискиваясь в сырые комнатушки с наглухо заклеенными окнами, вечно задыхаясь от сажи и запаха жареной рыбы с картошкой. Той Англии, которую он любил, уже не было. В сущности, она исчезла в девяносто девятом, когда пропала Паола и умер Балам, его друг, студент-математик, сидевший на кислоте. Времена паба "Грязная Нелли", зеленых маек гребного клуба и прогулок с девицами по окрестным холмам хрустнули и провалились в Past Perfect. Некоторое время Маркус продержался на воспоминаниях. Потом отчаялся и начал писать роман.

В то лето роман назывался повестью, в нем говорилось о человеке, потерявшем свою девушку во время поездки в Италию. Они путешествуют налегке, много ссорятся, много пьют, купаются голышом, герой мучается ревностью и страхом потери, а девушка ходит по церквам и разглядывает росписи Чимабуэ. Потом подружка бросает его, не оставив даже записки. Она делает это жестоко и весело, устраивает в чужом поместье пожар и исчезает вместе с дымом и копотью. Вернувшись в Англию, герой тратит уйму времени на то, чтобы ее отыскать, но тщетно. Ее родители-итальянцы продали дом и переехали неизвестно куда. Finito.

Закончив книгу, Маркус отослал ее местному издателю, обнаружив его адрес в телефонной книге. Английский автор был далеко не совершенен, и в приложенном письме он признавался, что книге нужен редактор. Издатель не ответил ни слова, не удосужился даже рукопись вернуть. Маркус записал роман на флешку, прицепил ее к связке запасных ключей и забыл о ней с каким-то мстительным удовольствием.

Он знал, что повесть никуда не годится, он собирал ее из мертвых частей времени, будто Изида – разрозненные куски Озириса. Книга горчила, пенилась и отдавала застоявшейся яростью, будто тинистой водой с увядшими стеблями. В ней не было ни вымысла, ни той случайной мякоти прозрения, необходимой для настоящего текста, одно только перечисление событий, список необходимых потерь, как говорил его друг-математик.

Однажды я напишу ее заново, сказал себе Маркус, стирая рабочие файлы в белом ноутбуке, купленном в кредит. Нужно только выплеснуть мертвую воду. Вернуться в "Бриатико" на свежую голову, несколько лет спустя, перелезть через стену, пройти через оливковые посадки, спуститься по веревке на дикий пляж, поставить палатку и развести костер. Он помнил, что от ветра там защищает беленая стена портовой крепости. Со стороны моря кто-то написал на ней размашисто, красным мелком: Lui è troppo tenero per vivere tra i volpi. Он слишком нежен, чтобы жить среди лисиц.

У этой стены они с Паолой стояли задрав головы и смотрели вверх, на холмы, где в тусклой тяжелой зелени слабо светилась яичная скорлупка "Бриатико". Завтра сходим туда, сказала Паола, там есть часовня семнадцатого века с хорошими фресками, я хочу сделать набросок для курсовой работы. Завтра сходим, согласился он. В тот вечер они обедали в траттории во Вьетри – заказ им принесли в сияющем медном котле и водрузили на подставку с горящим спиртом, в котле застывал рыбный бульон цвета ржавчины, в бульоне плавали хвостики сельдерея. Потом они возвращались в обнимку по скользящему от дождя гравию и рухнули в палатку, будто на дно илистого пруда.

Delete all. Рабочие файлы таяли, поблескивая названиями глав, которые впоследствии не пригодились. Девяносто девятый набросился на него как соскучившийся пес, вертясь и поскуливая. Так бывает, когда наткнешься случайно на школьную фотографию и поймешь, что двоих или троих, смеющихся там, валяющихся на траве в футбольных бутсах, празднующих мелкую победу, уже нет в живых, и никто толком не знает почему.

* * *

Первую фразу романа критик из TLS назвал суровым вступлением, способным навсегда отвратить британского читателя, но Маркуса это нисколько не задело.

Поначалу он собирался начать роман с диалога – с разговора с Паолой, в котором помнил каждое слово, но после долгих мучений диалог поменял свой смысл на горестную бессмыслицу. Это был их первый вечер на побережье, они разбили палатку под стенами Ареки, с той стороны, где не было охраны и туристов. Он помнил цвет и запах затухающих углей, которые они разгребали веткой шелковицы, чтобы испечь мелкие яблоки, которые Паола купила утром на салернском рынке. Она научила его протыкать обсыпанное сахаром яблоко острым сучком и держать над огнем, пока шипящая кожица не лопалась, обнажая мякоть.

– Вот так все и будет, – сказала она, разламывая яблоко и впиваясь зубами в белую сердцевину, – огонь устанет, уляжется, и мы очутимся у холодного кострища. Не будет ни моря, ни ветра, ни любви, один только черный пепел на мокрой земле. Даже думать об этом неохота. Налей мне еще белого.

– Глупости, – сказал Маркус, – ты насмотрелась жалостливых картинок в Сан-Маттео. В пепле не меньше жизни, чем в дереве, так думали древние. У тебя вон весь рот в золе, а ты прекрасна, как куртизанка на сиенской фреске.

– Ну да, – она догрызла яблоко и закопала огрызок в песок, – ты еще скажи, что Феникс рождается заново, а мы вообще никогда не умрем. Пепел, он пепел и есть. Конец всему, финито. Когда я захочу с тобой расстаться, я оставлю тебе горстку пепла вместо записки. Запомни, это будет секретный знак. Как увидишь пепел, так сразу и поймешь, что я тебя бросила.

– Милое дело, – возмутился Маркус, – а если это будет пепел от твоей сигареты, или сожженный трамвайный билет, или зола, высыпавшаяся из печи? Мне что, каждый раз хвататься за голову и стенать от ужаса?

– Ну, зачем стенать? – Она выглядела польщенной. – У тебя будет много других женщин. Не волнуйся, мой знак ты непременно заметишь. Уж я постараюсь!

Наутро они двинулись в сторону Четары, забросав кострище песком, и к полудню Маркус забыл об этом разговоре, ведь она говорила без умолку, а его никудышний итальянский вечно застревал и портил все дело. Путешествовать с Паолой было весело, но хлопотно: подержишь ветку с яблоком над огнем пару лишних минут – кожица обуглится, и веселье превратится в мучение.

Паола обижалась, дулась, смеялась как ребенок, но стоило им остаться вдвоем в темноте, как все, к чему он привык за долгий жаркий день, менялось, будто вещество в алхимическом сосуде. Холодное кипело, мягкое становилось твердым, а тусклое сияло. Маркус не в силах был этому противиться, в конце концов, он был просто сосудом в ее руках, колбой-аистом, колбой-лютней или колбой-пеликаном.

Не прошло и двух недель, как он остался один.

Назад Дальше