Гон спозаранку - Фолкнер Уильям Катберт 18 стр.


- Да гори она огнем! С меня хватит. Неужели ради крыши над головой я должен таскаться по судам? Я устал грызться как собака с каждым Томом, Гарри и Диком за то, что все прочие имеют, не затрачивая на это никаких сил, - устал, слышишь, устал! Испытывал ты к чему-нибудь смертельное отвращение? Я его испытываю. И мне страшно. Я так давно грызусь и воюю, что перестал быть личностью. Я не Букер Т. Вашингтон, я не мечтаю о равноправии для всех - мне нужно равноправие хотя бы для меня одного. Если так будет продолжаться дальше, меня отправят в Бельвю, я не выдержу, разобью кому-нибудь голову. Эта жалкая комнатушка меня не волнует - меня волнует, что творится у меня внутри. Я не хожу по улицам, я крадусь. Так со мной еще никогда не бывало. Когда я иду в незнакомое место, я все время думаю, как там будет, буду ли я принят как равный, а если буду, то смогу ли сам относиться к ним так же?

- Ты не переживай.

- На мне живого места нет.

- Не согласен. Пей кофе.

- О, знаю, тебе кажется, что я делаю из мухи слона, что я параноик и все придумываю. Иногда, может, и так - откуда мне знать? Когда тебя бьют и бьют, кончаешь тем, что все время ждешь удара. О, я знаю, ты еврей, на тебя тоже сыплются пинки, но ты можешь войти в бар, и ни одна душа в нем не будет знать, что ты еврей, а если ты пойдешь искать работу, тебе дадут лучшую, чем мне! Не знаю, как это описать. Знаю, нелегко всем, у каждого свое, но как объяснить, чтобы ты понял, что это такое - быть черным, когда сам я этого не понимаю и понимать не хочу и все время стараюсь об этом забыть? Я никого не хочу ненавидеть… хотя и любить теперь никого не могу… друзья ли мы с тобой? И можем ли мы вообще быть друзьями?..

- А мы все-таки друзья, пусть тебя это не волнует. - И Жюль нахмурился. - Если бы я не был евреем, я спросил бы тебя, почему ты не живешь в Гарлеме.

Я посмотрел на него. Он поднял руку и улыбнулся.

- Но я еврей, и поэтому мне незачем спрашивать. Ох, Питер, - вздохнул он, - чем мне помочь тебе? Поди пройдись или напейся вдрызг. У нас с тобой одинаковая судьба.

Я встал:

- Я вернусь потом. Прости меня.

- Чего прощать-то? Ночуй у меня, дверь будет открыта.

- Спасибо.

Я чувствовал, что погибаю; что ненависть, как рак, разъедает меня до кости.

Я обедал с Идой. Местом встречи был ресторан в Гринвич Виллидж, итальянский, в мрачноватом подвале, со свечами на столах.

Народу было мало, а это меня очень радовало. Когда я вошел, я увидел только две пары, обе в противоположном конце зала. На меня никто не взглянул. Я сел в угловой кабинке и заказал "старомодный" Ида запаздывала, и до ее прихода я успел взять еще два.

Она пришла очень элегантная, в черном платье с высоким воротом, заколотым жемчужной брошью, с волосами почти до плеч, как у пажа.

- Детка, ты необыкновенно мила.

- Спасибо. Заняло на пятнадцать минут больше обычного, но я надеялась, что время окупится.

- Окупилось. Что будешь пить?

- Ммм… Ты что пьешь?

- "Старомодный".

Она повела ноздрями и посмотрела на меня:

- Сколько?

- Три.

- Ну что ж, надо же было тебе как-то убить время.

Подошел официант. Мы решили взять один "манхэттен", одну лазанью, одно спагетти и еще один "старомодный" для меня.

- Ну как, удачный сегодня день? Нашел работу, милый?

- Нет, - ответил я, поднося огонь к ее сигарете. - "Метро" обещало мне целое состояние, если я поеду в Голливуд и возьму главную роль в "Сыне Америки", но я отказался. Типаж для них, видите ли, подходящий! Да, трудно найти хорошую роль.

- Если в ближайшее время они не предложат тебе что-нибудь приличное, скажи им, что вернешься к Селзнику. Уж он раздобудет тебе острую роль. Подумать только, тебе - "Сына Америки"! Я против.

- Мне ты это можешь не говорить. Я сказал им: если за две недели они не подберут для меня пристойного сценария, я отчаливаю.

- Это уже другой разговор, Питер, мой мальчик!

Принесли коктейли, и на минуту или две мы умолкли.

Половину своего я проглотил сразу и стал играть зубочистками, лежавшими на столе. Я чувствовал на себе взгляд Иды.

- Питер, тебя развезет.

- Деточка, первое, чему учится джентльмен-южанин, - это пить не пьянея.

- Эта выдумка стара как мир. К тому же ты из Нью-Джерси.

Я одним глотком допил коктейль и зло огрызнулся:

- Стоит Юга, можешь мне поверить.

Через стол я наблюдал, как она готовит себя к возможному неприятному разговору: очертания ее рта стали жестче, подбородок посередине рассекла неглубокая продольная ложбинка.

- Что сегодня случилось?

Все восставало во мне против ее заботы, против моей нужды.

- Ничего особенного, - процедил я сквозь зубы, - просто такое настроение.

И попытался улыбнуться ей, изгнать из сердца наболевшее.

- Теперь я точно знаю: что-то случилось. Пожалуйста, расскажи мне.

Прозвучало это как-то очень тривиально:

- Помнишь, Жюль нашел мне комнату? Так сегодня домовладелица меня выгнала.

- Боже, спаси американский народ! У тебя нет желания порастратить сколько-нибудь денег моего мужа? Мы можем подать на нее в суд.

- Забудь об этом. Дело кончится тем, что мне придется подавать в суды всех штатов до единого.

- Все-таки как жест…

- К черту жесты! Как-нибудь обойдусь.

Принесли еду. Есть не хотелось, при первом же соприкосновении с пищей желудок завибрировал как гонг. Ида начала резать лазанью.

Питер, - заговорила она, - постарайся не переживать так. Это наша, всего мира общая судьба. Не дай этому себя свалить. С тем, чего нельзя изменить, надо уживаться.

- Тебе легко говорить.

Она взглянула на меня и быстро отвела глаза в сторону.

- Я вовсе не думаю, что это просто, - ответила она.

Я не верил, что она может это понять; и сказать ей мне было нечего. Я сидел как ребенок, которого отчитывают, смотрел в тарелку, не ел, молчал. Мне хотелось, чтобы она перестала говорить, перестала быть такой понимающей, такой спокойной и взрослой; о боже, никто из нас не взрослеет и не повзрослеет никогда.

- Нигде не лучше, - говорила она. - В Европе повсюду голод и болезни, в Англии и во Франции ненавидят евреев… Никакого просвета, милый, слишком пустые головы у людей, слишком пустые сердца; люди всегда стараются уничтожить то, чего не понимают; а так как понимают они очень мало, то ненавидят почти все на свете…

Я у своей стенки начал потеть. Мне хотелось остановить ее, хотелось, чтобы она ела молча и меня не трогала. Я поискал глазами официанта, чтобы заказать еще коктейль, но он в другом конце ресторана обслуживал новых гостей: пока мы сидели, народу поприбавилось.

- Питер, - сказала Ида, - Питер, прошу тебя, не смотри так.

Я улыбнулся намалеванной улыбкой клоуна-профессионала.

- Не переживай, детка, все будет в порядке. Я знаю, что я сделаю: вернусь к своим, туда, где мое место, найду себе хорошую, черную, как сажа, девку и заведу кучу детей.

У Иды была одна дурная привычка, что встречается обычно у старых воспитательниц, и теперь, введенная в заблуждение моей улыбкой, она снова обратилась к ней - подняла вилку и сильно ударила ею мне по пальцам.

- А ну-ка прекрати! Большой уже!

Я взвыл и, вскочив, перевернул свечу.

- Никогда, слышишь, ты, сука, никогда больше не делай этого!

Она подхватила свечу, и поставила на место, и обожгла меня гневным взглядом; лицо ее стало белым как мел.

- Сядь сейчас же!

Я мешком плюхнулся на свое место; желудок мой словно наполнился водой. Все смотрели на нас, Во мне все похолодело, когда я понял, что они видят: черного юношу и белую женщину, одних, вместе. Я знал: этого более чем достаточно для того, чтобы их зубы сомкнулись на моем горле.

- Прости, - залепетал я, - прости…

За моей спиной уже стоял официант.

- Все в порядке, мисс?

- Да, абсолютно, благодарю вас, - произнесла она тоном принцессы, разрешающей рабу удалиться. Я не поднимал глаз. Тень официанта скользнула прочь.

- Детка, - сказала Ида, - извини, пожалуйста, извини меня.

Я не отрывал взгляда от скатерти. Ида положила свою руку на мою - свет и тьма.

- Пойдем, - попросил я, - мне очень стыдно.

Она сделала знак рукой, чтобы дали счет; не глядя на официанта, протянула ему десятидолларовую бумажку и взяла сумочку.

- Пойдем в ночной клуб, в кино или еще куда-нибудь?

- Нет, дорогая, не сегодня, - и я посмотрел на нее. - Я устал и, пожалуй, мне надо двигаться к Жюлю. Пока буду спать у него на полу. За меня не волнуйся, со мной все благополучно.

Она пристально посмотрела на меня.

- Но я могу зайти к тебе завтра?

- Да, детка, приди, пожалуйста.

Официант принес сдачу, и она дала ему на чай. Мы поднялись; пока мы, не глядя на людей, шли мимо столиков, мне казалось, что земля подо мной проваливается, казалось, что до выхода недостижимо далеко. Все мышцы мои были напряжены до предела; я был как сжатая пружина, я ждал удара.

Я сунул руки в карманы, и мы пошли вдоль квартала. Огни, зеленые и красные, огни кинотеатра на той стороне улицы, взрывались желтым и голубым, вспыхивали и гасли.

- Питер.

- Да?

- Так я приду завтра?.

- Угу. К Жюлю. Я буду ждать. Спокойной ночи, милый.

- Спокойной ночи.

Я зашагал, чувствуя на своей спине ее взгляд. На ходу пнул бутылочную пробку.

Боже, спаси американский народ.

Я спустился в метро и сел на поезд, идущий из центра, не зная, куда он идет, и не желая знать. Меня окружали неизвестные люди-острова, скрывающиеся за раскрытыми газетами, за косметикой, за жирными мясистыми масками с неживыми глазами (на меня не смотрел никто). Я рассматривал рекламу, неправдоподобных женщин и розовощеких мужчин; они продавали сигареты, сладости, крем для бритья, ночные сорочки, жевательную резинку, кинофильмы; секс; секс без органов, суше песка и затаеннее смерти. Поезд остановился. Вошли белые юноша и девушка. Она - привлекательная, небольшого роста, стройная, точеные ноги. Она висела на его руке. Он - тип футболиста, блондин, румяный. Оба были одеты по-летнему. Ветер из дверей поднял подол ее штапельного платья, она взвизгнула, прижимая платье к коленям, и захихикала, и поглядела на него. Он сказал что-то, чего я не расслышал, и она взглянула на меня, и ее улыбка растаяла. Она повернулась лицом к нему и спиной ко мне. Я опять стал рассматривать рекламу и почувствовал, как меня захлестывает ненависть. Мне хотелось сделать что-то такое, что причинило бы им боль, такое, что разбило бы вдребезги розовощекую маску. Белый юноша и я больше ни разу не взглянули друг на друга. Они сошли на следующей станции.

Хотелось напиться. Я сошел в Гарлеме и первым делом направился в захудалый бар на Седьмой авеню. Мой народ, мой народ… На углу околачивались, поджидая кого-то, стиляги. Проплывали, покачиваясь на высоких каблуках, женщины в летних платьях: цок-цок, цок-цок. По улицам разъезжала конная полиция - белые. На каждом углу торчало по пешему полицейскому. Я увидел одного полицейского негра.

Боже, спаси американский народ.

Из музыкального автомата неслось "Хэмпс бути". Казалось, бар подпрыгивает. Я подошел к стойке.

- Виски.

Рядом со мной стояла чья-то бабушка.

- Хэлло, папаша, что закладываешь?

- Что закладываю, детка, то тебе все равно не достать, - ответил я. Мое виски подали, и я прильнул губами к стакану.

- Черномазый, - сказала она, - воображает о себе невесть что.

Я не ответил. Она отвернулась к своему пиву, отбивая ногой ритм; лицо ее было озабоченное и угрюмое. Я искоса наблюдал за ней. Когда-то она была миловидной, даже хорошенькой, - до того, как начала прикладываться к бутылке и кочевать из постели в постель. Теперь ее тело стало дряблым, тонкое платье распирал жир. Интересно, какая она в постели, подумал я, и понял, что она немного возбудила меня; я засмеялся и поставил стакан на стойку.

- Еще одно с прицепом.

Автомат играл теперь что-то другое, духовое и популярное, что мне не нравилось. Я пил и пил, вслушиваясь в голоса, вглядываясь в лица (боже, помилуй нас, перепуганных американцев). Я жалел, что рассердил женщину - она все еще сидела со мною рядом; теперь она была поглощена разговором с женщиной помоложе. Все мое существо молило, чтобы стена вокруг меня расступилась, молило о каком-то знаке, о чем-то, что позволило бы мне влиться в кипящую вокруг жизнь; но не было ничего, кроме цвета моей кожи. Какой-нибудь белый, заглянув сюда, увидел бы молодого негра, пьющего в негритянском баре, в своей стихии, на своем, как говорится, месте. Но люди, сидевшие в баре, а с ними и я, знали другое: для меня среди них места нет.

И потому я пил в одиночестве и после каждого стакана говорил себе: "Вот сейчас я уйду". Но я боялся уйти; я не хотел спать на полу у Жюля; я не хотел спать вообще. Я пил без конца и слушал пластинки. Сейчас пела Элла Фицджеральд "Кау-Кау буги".

- Разрешите угостить вас, - обратился я к женщине.

Она посмотрела на меня, озадаченная, ожидающая подвоха, готовая в любой момент дать отпор.

- Серьезно, - сказал я и попытался улыбнуться. - Вас обеих.

- Мне пиво, - сказала та, что помоложе.

Меня трясло как в лихорадке. Я допил стакан одним махом.

- Что угодно. - И я повернулся к стойке.

- Детка, - спросила старшая, - что у тебя за история?

Перед нами поставили три пива.

- У меня нет истории, мамаша.

Перевод Р. Рыбкина

Теннесси Уильямс
МАМИН ДОМ С ЛЕПНЫМ ФАСАДОМ

Уильям Фолкнер, Джон Стейнбек и др. - Гон спозаранку

М-p Джимми Крениинг приплелся в кухню выпить свой утренний кофе и вступил в слепяще-яркий полуденный зной в одних трусах, в которых он спал. За это лето он так похудел, что трусы едва держались на его узких бедрах и тощем животе. Бринду, цветную служанку, подменявшую в последнее время у Креннингов свою мать, которая елегла в постель, сперва смущало и оскорбляло, что он расхаживает перед ней в таком вот виде, словно она не девушка и вообще не человек, а собака какая. А была она хорошенькая застенчивая девушка, усвоившая правила хорошего тона лучше многих белых девушек города Мэкона штата Джорджия. Поначалу Бринда думала, что так беспардонно он ведет себя потому, что она цветная, и это оскорбляло ее. А теперь поняла, что м-р Джимми вел бы себя точно так же, окажись перед ним белая девушка или любой другой человек любого возраста, расы и воспитания: входя в кухню, он настолько не замечал присутствия других людей, что она диву давалась, как это он еще улыбается и вообще что-то говорит. М-р Джимми вел себя так из-за того, что творилось тут по ночам. Утром он вставал совсем очумелый и бродил с отсутствующим видом, словно единственный человек, уцелевший после авиационной катастрофы, в которой погибли все, кроме него. И когда Бринда поняла это, его поведение больше не оскорбляло ее, но ощущение неловкости осталось, и, чтобы не смотреть на него, она старательно отводила глаза в сторону. Но это было нелегко: он сидел на краешке кухонного стола в лучах слепящего полуденного солнца, потягивая кофе не из чашки, которую она для него поставила, а прямо из кофейника.

Бринда спросила м-ра Джимми, достаточно ли горяч для него кофе - она уже полчаса, как сняла его с огня, услышав что м-р Джимми встал с постели. Но в это утро он был до того рассеян, что решил, будто она толкует про погоду, и сказал:

- Господи, жутко; у меня просто яйца сейчас лопнут.

Мать учила Бринду не обращать внимания, когда он так говорит. Он ничего такого не хочет сказать, объясняла мать Бринде. Просто пижонит, когда так выражается. Или выпил лишнего. А чтоб перестал, лучше не обращать на это внимания. Вот ужо выберусь к Креннигам снова, так направлю мальчишку на путь истинный.

Мама Бринды все еще надеялась - или делала вид, что надеется - снова вести хозяйство у Креннингов, но Бринда знала, что мама лежит на смертном одре. Чудно: и ее маму, и мать м-ра Джимми в одно и то же лето свалил смертельный недуг, только мать м-ра Джимми разбил паралич, а ее собственная слегла от хронической болезни печени, которая сейчас перешла в такую стадию, что мама навряд ли вновь поднимется на ноги. Но ее положение все равно было лучше, чем у матери м-ра Джимми, которая без движения лежала у себя наверху, в своей огромной старинной, медной кровати, не в состоянии вымолвить ни слова, так что никто и не знал даже, в сознании она или нет. Это продолжалось уже три месяца, начиная с первой недели июня, и, хотя мама Бринды не знала о своем собственном конце, она знала, что старой миссис Креннинг пришел конец, и жалела ее, и каждый вечер спрашивала Бринду, не появлялось ли за день у миссис Креннинг каких признаков сознания. Иногда было совсем не о чем рассказывать, а иногда глаза миссис Креннинг казались не такими безжизненными, как всегда, и несколько раз она будто силилась что-то сказать. Бринда или ночная сиделка кормили ее с ложечки, и порой она сжимала зубы и не пропускала ложку, а в другие дни пропускала и успевала съесть половину того, что ей предназначалось, прежде чем начинала отказываться от пищи и кашица растекалась по ее запавшему землистому подбородку.

Назад Дальше