В то лето он опять жил один, без Щеголькова, и наслаждался своим уединением, свободой и угрюмостью воображения. Единственным камнем в одиночество тропического июля стал тогда приезд отца. Андрон Петрович приехал внезапно. Вдруг в середине дня противно тенькнул звонок в прихожей, и на пороге - чертиком из табакерки - появился отец. Он стоял, прижав палец к губам: Тс-с-с! Что? Почему? Адам был рад, но удивлен. Отец был педант, а свалился как снег на голову, что было не в его правилах. Оказалось, он был в командировке в Калуге и завернул тайком в Москву.
- Адам, я здесь инкогнито. Ни слова матери.
Такой поворот ошеломил сына. Адам как раз клеил из черной бумаги объемную модель своего капища страстотерпцев и получил язвительный разнос от отца. "Кому ты этакое сможешь продать?" - горячился тот. А вечером потащил в ресторан. В Москве прошла его студенческая молодость, и Андрон Петрович настоял на том, чтобы они пошли именно в "Берлин". До войны это была модная ресторация, а сейчас они оказались в жалком третьеразрядном кабаке, где их хамски обслуживал поддатый официант, где серели грязные скатерти и пластмассовые цветы в вазочках с мутной водой. Но отец словно ничего не замечал, все напоминало ему молодость. Кровь прихлынула к лицу, щеки горели, а когда зарокотали стереоколонки ресторанного ВИА, с круглой площадки, где когда-то играл джаз-банд Жорки Каца по кличке Фриц, он вскочил, пошел на свет глаз какой-то одинокой дамочки, потом, оттанцевав, усадил ее за столик.
- Это мой сын, будущий архитектор, - слетело чертовым шлепком с языка, - Ле Корбюзье! Вальтер Гроппиус! Нимейер… - Он хотел подольститься к дамочке. И вот те раз - передернул.
- Так вы старик? - прыснула дама хриповатым смешком и тряся бюстом. В пальцах, как в клюве, была зажата папироска - она ждала, когда мужчины предложат огонь. У дамочки были грязные ногти, мешки под глазами и вообще несвежий вид, а отец держался по-светски, элегантничал, вкручивая да-с, токовал:
- В мои годы сюда можно было заявиться втроем с двадцатью пятью рублями в кармане и прилично посидеть. Помните, была такая синяя большая бумажка?
Дама гневно пожала плечами - она молода, чтобы помнить такое!
- Как раз на вашем месте… - Отец чиркнул спичкой, сломал от возбуждения и стал трусливо гасить злой огонек на скатерти. Адам страшными глазами смотрел даме в лицо.
- Так вот, - продолжал отец, - помню, как Герман Дулин заснул, положив голову в тарелку. А он был молод, но лыс совершенно. Да-с! Мы ему голову горчицей намазали!
- Га, га, га, - раскатилась дама на весь кабак прокуренным голосом. Адам еле-еле смылся из ресторана, сославшись на срочное дело. Он был так наивен, что снова опешил, когда в полночь отец с дамочкой заявился на квартиру и, утащив в сторону, пьяненько подмигивая, попросил, чтобы он оставил их "тет-а-тет", и чтобы только "тс-с-с…" Так Адам внезапно оказался на улице, попытался было устроиться на ночь в "Победе", но старая машина насквозь провоняла бензином, словом - спать пришлось на Казанском вокзале, а утром, вернувшись, сын допил чашу унижения и стыда до дна. Блядь еще спала. Сначала он был вынужден сварить им кофе, а затем на звонок матери из Б-ска врать - под затравленным взглядом Андрона Петровича.
Женщина смотрела на мужчин ненавидящим взглядом. Утром она смыла краску с лица, и оказалась чуть ли не ровесницей Адаму, всего лишь изношенной девицей с огромным бюстом.
Адам любил отца, но никогда вполне его не уважал - ему казалось, что тот погубил свой талант в череде бесконечных компромиссов. А сейчас он увидел, что отец еще и пошляк, и не умен, и, наверное, врал, что знавал Корбюзье и пользовался симпатией великого швейцарца. Когда они наконец остались вдвоем. Адам выложил отцу все, что думает, и зло ввинтил и вранье насчет Корбюзье. Именно последнее больше всего задело Андрона Петровича, - он все еще не мог понять, что теряет сына, - отец стал оправдываться, затем накричал, на Адама. Чарторыйские не врут! Кстати, он действительно говорил правду: Корбюзье знал одну его студенческую работу, проект реставрации здания дома Центросоюза самого Корбюзье на Большой Мясницкой, и тот бывал в мастерской маэстро на рю де Севр, бывал… Но сын смеялся над ним со слезами в глазах. Они не разговаривали до утра. На следующий день Андрон Петрович попытался восстановить отношения, и повод нашелся самый действенный - визит к первой жене и знакомство Адама с сестрой, которую он никогда не видел. Но для сына это была еще одна большая неправда отцовой жизни. Первая жена Андрона Петровича и мать Адама были в родственных отношениях, что-то вроде сводных сестер, которые из-за отца разорвали всякие связи. Не поеду! Андрон Петрович съездил один, а уже ночью уехал в аэропорт и улетел в Б-ск, Адам не спал, хорошо слышал, как отец тихо ходит по кухне, как щелкают замки чемодана, затем скрипнула дверь: на пороге появилась ночная тень. Адам быстро закрыл глаза и сделал вид, что спит. Отец не решился будить и уехал, оставив записку из двух слов: "Прости, сынок". Да еще надышал в комнату запахом валерьянки - весь тот проклятый день у Андрона Петровича ныло сердце. Адам чувствовал нежное цветение валерианы в сумраке комнаты и думал о том, что жить, обитать даже в старом теле - ужасно, но придется. Представил на миг, что его руки скованы старостью. Медленно опустил пальцы на стул, стал как бы старчески по-паучьи шарить по предметам: вот ложка, вот стакан, вот будильник, который он не сможет когда-нибудь завести или расслышать трезвон… От жути собственного воображения он вскочил и сделал стойку на руках.
Приезд Андрона Петровича имел для сына еще одно внезапное продолжение - неизвестная сестра Майя пришла сама. Дня через два так же внезапно грянул звоночек в прихожей, и на пороге квартиры появились три девушки и устроили Адаму розыгрыш. Майя хотела, чтобы он сам угадал, кто из них она - его сестра. И хотя в памяти Адама хранилась фотокарточка белобрысой девочки с челочкой, которая обнимала за шею овчарку, он назвал ее последней. Меньше всего Адам хотел, чтобы сестрой оказалась именно эта девица в фиолетовом парике, с густо наложенными тенями вокруг глаз, в модной мини-юбке в складочку и таких же модняцких туфлях-лакировках на исполинской пробковой платформе… Оказывается, два дня назад отец оставил первой жене московский адрес Адама. И предупредил, что первым тот никогда не придет: струсит не понравиться!
Адам достал из холодильника нехитрую снедь: сыр, масло, банку икры минтая, к которой гостьи присоединили две бутылки красного вина и дыню. Майя с любопытством рассматривала пухлое лицо симпатичного толстенького братца, светлый ершик волос, детские пухлые губы; удивлялась его намеку на животик, пыталась разглядеть в нем черты самой себя и не находила, но он ей сразу понравился. И своей растерянностью, и тем, что не потерял такую редкую для циничного времени способность краснеть. Ей понравились его сильные большепалые руки и сам он, похожий на упрямого лобастого щенка. При этом она понимала женским чутьем, что сама-то как раз наоборот - понравиться ему никак не может. И интуиция ее не подвела: пока гостьи бесцеремонно осматривали его жилище, изучали картонный кубический фаллос - проект Щеголькова "голубой интернационал", Адам был смущен, - пока они листали иностранные журналы по архитектуре, отпивали винцо, он украдкой разглядывал ту "белобрысую девочку с овчаркой", которая, сдвинув на лоб огромные зеркальные очки в стиле Элтона Джона и, скинув туфли, босиком ходила по его дивану. За ее щекой гуляла карамелька.
- Хочу бросить курить, Адамчик, - объяснила она.
Это была единственная прямая фраза, которой она с ним обменялась. Майя видела, что братцу не по себе, а тот все с большим подозрением замечал в ней отца: вот она так же постукивает ладошкой по губам - раздумывает; вот еще один характерный жест - сидит, обхватив руками локти, или смотрит чуть исподлобья, наклонив голову влево… от мелькания знакомых с детства отцовых черт в этом абсолютно незнакомом человеке Адаму стало не по себе. Разговор не клеился, шел по верхам: где учишься? Сколько платишь за квартиру? Еще в школе он узнал, что где-то в самой Москве у него есть родная сестра по отцу. Даже писал ей письма неумелым школярским почерком и получал такие же глупые ответы да еще новогодние открытки. И вот уже третий год учебы в столице он не мог решиться на знакомство. Почему? А тут еще подруги Майи настойчиво искали в них фамильное сходство и нашли массу схожего. Оказывается увеличение самого себя в мире, удвоение присутствия - преотвратительное чувство… особенно если твой идеал как раз бегство, отсутствие в жизни. Адам ежился от столь бесцеремонного оглядывания, от того, что Майя хватает его руками за голову и вертит в разные стороны, изучая адамовы уши.
Вино было стремительно выпито, банка с икрой минтая вычищена до икринки, дыня обглодана со студенческим пылом. "Мукузани" помогло Адаму преодолеть душевное потрясение, и он уже успокоенным уселся за руль "Победы" - развезти Майю и подруг по домам. Увидев смешной детский затылок, Майя обняла его сзади руками и истерично поцеловала в ершик: ну, здравствуй, братец. Машина слегка вильнула в летящем ряду авто, рвущихся от Сокольников к площади трех вокзалов, и ее тут же одернули злыми клаксонами. Над столицей висело раскаленное небо небывало жаркого июля. Солнце выпекало из асфальта пот; комки белых туч на глазах слипались в циклопическую небесную пирамиду, которая дышала на город пеклом близкой грозы. Майя с подругами ехала в легендарный Дом правительства, где служила в домработницах в семье своей же подружки, и на Большом Каменном мосту по крышам машин хлестанули первые водяные розги. Адам еле успел нырнуть в переулки дома-крепости, как хлынул водяной потом, девушки бросились в подъезд, а он еще долго сидел один в голубой утробе грозы, пока не иссяк напор стихий, не погасло небесное электричество, и не стали лопаться пузыри величиной с детский кулачок на широких гладких ручьях; душа его успокоилась, глаз бродил по черным бетонно-стеклянным крестам бывшего 3-го Дома Советов, и ожившее воображение говорило ему, что вот оно, искомое - подлинный некрополь революционной трагедии, голова волчицы третьего Рима, а взвинченному уму мерещились на балконах, за стеклами окон, на крышах, в кабинах лифтов сотни гипсовых слепков в стиле американца Сегала, с обнаженной в гипсовой плоти кровельной арматурой. Вот оно! Тысяча белоснежных покойников с безглазыми и безротыми лицами, в потеках гипса и извести на щеках, с концами проволоки, торчащей из слепошарых глазниц, но… но если ты предпочитаешь не быть, подумал Адам, какой же ты к черту архитектор? Трудно найти другой пример такого же массивного властного бесконечного долгого, осязаемого и тотального явления в мире, какой являет собой архитектура. Как одновременно не погрязнуть в окликах жизни и предъявить - кому? - свое чистое человечное "я"?
Донк!
Отвечает шарик пинг-понга, брошенный ночью с балкона в темень молчания.
Падения
Бац!
Бухнув форточкой и глотнув свежего воздуха с морозца, Надя отошла от окна в глубь проклятого цеха. Ее уже криком звала Зинаида Хахина, которая одна не могла справиться с барабаном. На-вра-ти-ло-ва! орала она косым ртом, бессильно горбясь над тележкой. Надя кинулась бегом, вспомнив, что еще вчера Зинка предупредила: девки, у меня больные дни. Таскаем все вдвоем.
- Не вопи, слышу! - Подхватив тяжеленный барабан, обмотанный тканью, они вдвоем опустили его в пропиточную ванну. Обе работали в толстых резиновых перчатках, и все равно все пальцы проедены краской. А вокруг был ад. Ад под названием аппретурного цеха ткацкой фабрики имени Ванцетти. Барабан, булькнув зловонной жидкостью, ушел на дно. Подобрав на цементном полу крюк, Надя принялась сцеплять барабан с готовой тканью. Зацепила. Потянула вверх. Вывалив барабан на лоток сушки, она выматерилась - снова кружило голову, свежего воздуха хватило едва на десять минут.
Лимитчицы работали внутри сырой мрачной коробки, в стене которой было проделано несколько маленьких окон. Сюда на примитивных подвесных рельсах на потолке подтаскивали со склада барабаны с тканью. Тут их вручную сгружали на железные тележки, тащили к аппретурным ваннам с красителями, где ткань окрашивалась. Затем барабан доставали крюками и опять на тележках, на своих горбах отвозили дальше на просушку. За рабочий день их бригаде было положено аппретурить 92 барабана. Больше можно - меньше нельзя. План! Работали одни женщины. Одеты были так: на головах плотно намотанные платки, чтобы ни один волосок не торчал. Лица же были замотаны до самых глаз, дышали бабы через платки. Телогрейки. Ватные брюки. На ногах - резиновые или кирзовые сапоги: пол в цехе был залит лужами красителя. Сапоги съедались краской и лаками за месяц, телогрейка держалась немного дольше, но и она превращалась в конце концов в разноцветные лохмотья. Перчатки лопались и рвались от обилия железа чуть ли не каждый день. И по поводу их замены стоял вечный ор в кладовке. В общем, ад. Бабы в клубах испарений, в разноцветном рванье, с железными крюками в руках сами были похожи на чертей в преисподней. Не люди, а какие-то грудастые обрубки тел. Вдобавок к этой толчее над ядовитыми ванными пекло было ошарашено грохотом барабанов о чугунные днища, шипеньем сжатого воздуха, свистом-ревом подвесной дороги, клацаньем крюков, лязганьем тележек, матом, частым надрывным кашлем. Если звуки различались и отделялись друг от друга, то запахи красок, лаков, тел и металла сливались в отвратительную водянистую плоть вони. И - измученно отмечала про себя Надя - весь этот ужас был ужален какой-то адской гибельной красотой… шелково переливались алые, изумрудные, апельсиновые потоки красителей, расцветали на раскрошенном полу радужные змеиные лужи.
Внезапно грохот оборвался, встала подвесная дорога, замерли, качаясь на крюках, барабаны с тканью. Ура, обед. Шел пятый месяц ее московской планиды.
Обедали в столовской пристройке, куда бежали через холодный двор, сквозь февральский снежок. Когда-то здесь и размещалась та доисторическая красильня, которая положила начало аппретурному ^гаду. Салат из зеленого лука с яйцом. Щи с мясом. Биточки с рисовой кашей. На третье - пустой компот из сухофруктов. Навратилова опять возмутилась, что нет сметаны и молока. Остальные устало молчали. Был понедельник - самый тяжелый день жизни. Сидели за столом всей 13-й комнатой: Навратилова, Зинаида Хахина, Искра Гольчикова и Валька Беспалец. Вдруг Валька подцепила ложкой в щах таракана. Надя поперхнулась и больше есть не могла. Девки зло хохотали. Валька пошла с ложкой в одной руке и тарелкой в другой требовать замены порции. Уплачено, сволочи! Выйдя во двор, Надя закурила и подняла лицо к серому небу, откуда сыпала жесткая февральская крупа, по асфальту вертела поземка, несла мусор и снег. Боже, как все обрыдло. Не докурив, Навратилова зло побежала в ленинскую комнату. Начальник была на месте. И Надя, оборвав ее болтовню по телефону, в который раз с вежливой яростью выложила этой крашеной гадине с наклеенными ресницами все - и насчет разбитых окон, и насчет вентиляции, и насчет бесплатного молока и сметаны. Валерия Васильевна Мясина побагровела, затряслась от гнева: ты опять, опять качаешь права. Катись из цеху к япени матери! Никто тебя в Москву не звал, бля! Неизвестно, чем бы все сие кончилось, но тут в дверь влетело чье-то косое лицо с криком: Лериясильевна, Лериясильевна, в подсобке пожар! Мясина, хряпнув трубкой, сорвалась с места: пожарных вызвали? Вызвали. Не едут!
Пожар в подсобке был таким яростным, - краска! - что пожарным еле-еле удалось сбить огонь. И горела она страшным шафранно-фиолетовым языком света. Смотреть на пожар сбежалось почти все производство, все равно электричество выключили и аппретурный гад замер. Стояли большой веселой толпой во дворе, шутили, дышали всласть свежим воздухом. Горевшего никто из рабочих баб не жалел, только вяло металось начальство да вкалывала пожарная команда. Надя тоже радовалась передышке, смотрела, как летит снег на столб магического огня. Ее новые подружки стояли рядом: смешливая Зинка Хахина, сумасшедшая Искра Гольчикова, рослая и мрачная Валька Беспалец - все из одной роковой 13-й комнаты. Искре - восемнадцать, Вальке - двадцать два, Хахиной аж двадцать пять!