Были у нас еще две сестры, Варька и Феклушка. Этих Марко оставил при себе, на отцовщине, обещался выдать замуж, справить приданое. Варька ждала, ждала женихов, да и ушла в город, устроилась там где-то в прислуги. А Феклушку он чуть не до тридцати лет держал в девках, все искал таких сватов, чтоб поменьше приданого спросили, да и нашел подходящее место: богатая семья, не стыдно посвататься, и ни копейки приданого не потребовали, рады-радехоньки были, что хоть голую душу взяли. Их в селе сторонились все: больные были, от мала до велика, поганой болезнью…
Отец после раздела начал стареть как-то сразу на глазах. Стал задумываться. Должно быть, заскребло-таки его за душу. Нехорошо все же получилось. Как-никак не чужие, свои, кровные. Потянуло его подальше от людей, в одиночестве обдумать свою жизнь. Весною отвез его Марко в город, и пошел он оттуда пешком по святым местам. Вернулся осенью, уже в холода, худой, оборванный. Марко его сразу огорошил: "Негоже так, батя! Прошлялись рабочее время, а я за вас человека нанимал бахчу стеречь. Вы бы уж и в зиму - того… туда, где летом были, в лавру там какую, что ли…"
Помер старик не в почете. Пока была жива мать, кое-как еще доглядывала за ним, а остался один, туго пришлось доживать. Когда совсем ослаб и, бывало, по старческой немощи обпачкается либо за обедом чашку с борщом опрокинет, и по затылку от Гашки схватывал. Не слезет с печи - забудут и к столу позвать. Сам портки в речке стирал. Станет на бережку на четвереньках, а потом не разогнется и кличет ребятишек, чтоб вывели на сухое…
Мне на отделе не повезло. Лошади, те, что дали мне, в первый же год пали. Спрягались мы с соседом по корове. Жил у людей на квартире. Одно лето проболел я, не управился с прополкой - сорняк заглушил хлеб. Семена не вернул. Так уж я и не поднялся. Пошел по наймам, детей на поденщину стал посылать. До самой революции батраковал. Степан построил-таки себе хату, женился другой раз, взял за женой корову, лошадь. Пожил годов несколько, а потом подкосило и его. Настала засуха такая, что выгорело все на полях, как от пожару. Кору толкли, подмешивали в хлеб, желуди в лесах собирали. Степан в то лето не стал и косилку зря гонять по своим солончакам - не было ничего, одни будяки выросли. За зиму проел скотину, снасть, какую мог продать, а весною выпросил у соседа подводу, уложил на нее пожитки и подался в город. Хату его купил Марко для старшего сына за пять пудов ячменя. Чужие четыре давали, Марко по-свойски пуд накинул.
Степан перед отъездом пришел к брату за ячменем, набрал зерно в мешки, завязал… Марко стоит, глазами моргает, вытирает платочком слезы, будто плачет - жалко с братом расставаться. Степан отнес мешки за ворота на подводу, вернулся к нему - чего б сказать на прощанье? Да как плюнет ему в рожу - только и всего. Больше мы его и не видали. Работал он на рудниках, потом на завод поступил, в революцию - слыхать было - участвовал в Красной гвардии с сыновьями (два сына взрослых были у него к тому времени), - все трое погибли.
Вот что вышло из нашей семьи…
Когда Марка штрафовали по хлебозаготовкам в пятикратном размере, мои ребята с великим удовольствием помогали комсоду выгребать его пшеницу из амбаров. Меньшие, Николай и Яшка, эти только понаслышке знали про наше совместное житье с дедом и дядькой Марком, а старшой, Федор, - тот хорошо помнил, на своей шкуре все испытал. Он в гражданскую войну в партизанах был. Заскочил как-то с отрядом к дядьке. "Эх! - говорит. - Посчитаться бы с тобой! Пустить на дым все, что награбил ты нашим трудом! Ну, ладно, нехай подождет до поры. Оно нам еще пригодится".
В тридцатом году раскулачили Марка и выслали со всем семейством на Урал. Приходил ко мне прощаться, просил хлеба на дорогу. Плачет, слезы вытирает. Дал буханку. Черт с тобой, езжай да не ворочайся…
1938
Прасковья Максимовна
Приехал я в один район Краснодарского края с заданием редакции написать очерк о колхозных опытниках. Мне назвали в райкоме колхоз "Красные зори", где опытным участком и хатой-лабораторией заведовала Прасковья Максимовна Бондаренко. Туда я и направился.
Председатель колхоза, рассказывая о Бондаренко, хвалил ее, но как-то мялся, отводил глаза в сторону, заметно было - не от души хвалил.
- По урожайности никто в районе ее не опередил, это верно. Семьдесят центнеров кукурузы взяла. За клещевину краевую премию получила. Мы ей корову дали, в дом отдыха посылали в прошлом году.
- Значит, хорошо работает?
- Да. Вот только… Вы были в бригаде, говорили с народом?
- А что?
- Не любят ее некоторые колхозники. Сами не можем понять - почему очень много недовольных на нее.
Тут же, в кабинете председателя, сидел парторг колхоза.
- Это правильно, - подтвердил он. - Работает она интенсивно, но с людьми ладить не умеет.
- Зазналась?
- Да нет, вроде бы и не зазналась. Просто завелась там склока! Такие перетурбации в бригаде - не успеваем мирить их! Есть очень агрессивно настроенные против нее. Станешь говорить им об ее достижениях - слушать не хотят. Затуляют уши и уходят.
Я тоже "затулил" уши и ушел.
…Бондаренко - пожилая женщина, лет сорока, вдова, худощавая, смуглая и черноволосая, очень похожая на цыганку. Живет она одна - дочь учится в городе, в медицинском институте, сына в прошлом году призвали в Красную Армию. Несмотря на то, что Прасковья Максимовна все дни проводит в степи и редко бывает дома, в хате ее уютно и чисто убрано. Хата - старая, крестьянская, на две половины, с огромной русской печью в простенке, с маленькими подслеповатыми окнами, но с хорошей обстановкой. Посреди передней комнаты стоит круглый стол, покрытый белой скатертью, к столу придвинуты четыре стула. Над столом низко спущена электрическая лампочка под зеленым стеклянным абажуром. В углу этажерка с книгами. Над кроватью ковер. У другой стены мягкий диван. Лежанка русской печи, уродующая комнату, задернута кружевной занавеской. Такие же занавески на окнах. На полу домотканые дорожки. Сама Бондаренко одевается чисто и со вкусом. Когда я пришел к ней, она собиралась куда-то уходить. Одета она была в темно-синий шерстяной костюм, сшитый у хорошего портного. Вечером я видел ее в клубе в цыганской шелковой шали, яркой, цветастой, с длинной бахромой до земли.
Меня в беседе с Бондаренко прежде всего, конечно, интересовали причины "перетурбаций" и "агрессий" - изъясняясь пышным слогом парторга. Она тоже с этого начала:
- Вот о нас уже много писали. В районной газете каждый день: "Победы стахановки-опытницы Бондаренко", "Прасковья Максимовна едет на курорт", "Колхоз премирует лучших стахановцев" и все такое… Хвалили нас достаточно, даже слишком. Не так оно гладко все бывает, как может кому показаться. А вы лучше напишите о нас с другой стороны.
- Как с другой?
- О наших трудностях. Какая борьба у нас идет. Это правильно председатель говорит - не любят…
И стала рассказывать.
Рассказ ее, взволнованный, местами прерывавшийся даже слезами, я и передаю здесь.
- Говорите: не могут понять, почему такое отношение ко мне? Кабы хотели понять - поняли бы!.. Чего тут особенно придумывать? Конечно, не за что меня любить. Я же таки, верно, залила кой-кому за шкуру сала. Без этого в нашей работе не обойдешься.
Вот - далеко не ходить - весною было дело. Сеяли мы ячмень. Тракторист Петька Сорокин либо не выспался и дремал, либо нет у него способностей, вижу - никуда не годится сев. Не то чтобы огрехи бросал, но кривулял. Я говорю ему: "Так, Петро, дело не пойдет. Останавливай машину, не разрешаю сеять". Он взъерепенился: "И всегда ты, тетка Паранька, придираешься. Ну и скандальная же ты баба! На что тебе сдалась тут прямолинейность? Чтоб поглядеть было красиво? Что это - пропашные, культиваторы здесь пускать?" Я говорю: "Дурень ты! Разве прямолинейность для красоты нужна? Надо каждое семя так уложить в почву, чтоб одно другому не мешало, а ты кривуляешь: где сдвоишь рядки - там густо, а где разведешь - там пусто". Он не слушает, сеет. Я - до ихнего бригадира: "Давай другого тракториста". - "Нет другого, все в разгоне". Что делать? В правление, в МТС? Это пока добьешься толку, так и ячмень весь посеют. Надо, значит, самим меры принимать. Забежала наперед трактора, расставила руки, кричу: "Стой, бо все одно с этого места не сойду, хоть дави меня машиной!" Остановил Петька трактор, ругается, а девчата мои подошли сзади, взяли его за руки-ноги, как барина, сняли с сиденья, вынесли на межу и посадили в бурьян. "Гуляй тут, - говорят ему, - охолонь трошки, а к машине не лезь, не пустим". Бригадир видит такое происшествие, делать нечего, сел сам на трактор, посеял ячмень - пятнадцать гектаров. Посеял, действительно, слова не скажешь - как шнуром отбил каждый рядок, чего нам и хотелось.
Вот вам - один случай. А их много бывает. Я прямо скажу: если нам не поступать таким манером, так тут тебе наделают делов! И посеют так, что от земли своей откажешься, и урожайность смешают, и участки перепутают. У меня раз хотели было отнять участок, который мы три года удобряли, передать во вторую бригаду. Я - в район. Там говорят: "Ну что ж такого, хорошая земля и второй бригаде нужна". Я - письма в край. Нету ответа. Я тогда - на почту. "Вызывайте, говорю, по прямому проводу Москву, Михаила Ивановича Калинина". Наши перепугались: "Брось, Прасковья Максимовна, уладим как-нибудь". - "Да не как-нибудь, говорю, а отдайте нам ту землю, в которую мы столько труда вложили!" Ну, некуда им деваться - отдали…
Я знаю, как меня тут разрисовывают: "Черт, говорят, в юбке, а не баба". Ну что ж, ладно, нехай так. Не это обидно. Обидно, что плетут такое, чего сроду и не было. Тут, если вам рассказать все… Говорили про меня: "Она своих баб, которые с нею на опытном участке работают, окончательно затягала, запрещает им за целый день присесть отдохнуть, ей бы только плетку в руки - как жандарм!" А девчата мои смеются: "Какая неволя заставила бы нас с нею работать? Да сама-то она где - не с нами? Что ж, она разве богатырь какой?" Говорили, что учетчик нам за магарычи выработку приписывает, что за красивые глаза премии получаю. Всего не перечтешь. Ляпают со зла, кому чего в голову взбредет…
А за что злятся? Как вам сказать… Вот я привела вам пример, так это еще не все. Есть такие люди, что как будто ничего у нас с ними плохого и не было - ни за землю не грызлись, ни по работе столкновений не случалось, - а вот тоже не нравимся мы им.
Я начну прямо с нашего председателя Василия Федорыча. Конечно, лишнего тут говорить не приходится, чтоб там гонение какое-нибудь с его стороны было либо еще чего - этого нет. Человек он грамотный, читает постановления, знает, что бывает тем руководителям, которые палки в колеса стахановцам вставляют. Вроде бы даже идет навстречу - премии дает, в президиум всегда выдвигает, и все такое. Но только как-то оно у него получается не от чистого сердца. Как говорится, не по любви, а по расчету.
Мы ведь, стахановцы, народ беспокойный, сами вечно в заботе, в суете и другим покоя не даем. А он, Василь Федорыч, малость тяжеловат на подъем и страшно любит достижениями хвалиться. На каждом собрании: "Помните, говорит, какие были у нас бурьяны в тридцать втором году? Выше всадника! Что тогда распределяли мы по трудодням? Крохи. А сейчас - шесть килограммов! Чего нам еще надо?" И все в таком роде. Выходит: приехали до краю, дальше двигаться некуда, выпрягайте, хлопцы, коней и лягайте спочивать. Я ему на это отвечаю: "Как у тебя, Василь Федорыч, шея не заболит назад оглядываться? Тошно уж это слушать - о тридцать втором годе! Не по шесть килограммов - побольше дали бы, если б все одинаково боролись за урожайность". Опять-таки он и здесь не возражает. "Это правильно", - говорит. Хлопает в ладоши, а у самого лицо не дюже радостное. Вижу я его насквозь. Ему эти мои слова прямо как серпом по душе. Не даем человеку на лаврах поспать. И вот так у нас получается: председатель - глава всему колхозу, старший руководитель наш, а если не ладится что-нибудь в работе, станешь сомневаться, духом падать, - так неохота и идти к нему. Посочувствует, скажет: "Это правильно". Ну и все…
А с бригадиром что у нас вышло? Был у нас старый бригадир, Анисим Петрович Божков. С самого начала коллективизации работал, с двадцать девятого года. Выдвигалось уже предложение на общем собрании: начислять ему дополнительно за выслугу лет по двадцать пять соток с трудодня. А от нас, стахановцев, поступило другое предложение: начислять, если нужно, и пятьдесят соток, может, и благодарственную грамоту ему выдать, но с бригадирства снять.
За что мы на него так? Да просто видим - устарел наш Петрович, не столько годами, сколько делами своими, стал уже нам как гиря на ногах. Были тут зимою курсы повышения квалификации - ни одного дня не ходил. "Я, говорит, и так квалифицированный, вдоль и поперек. Могу вам без хаты-амбулатории анализ сделать каждому гектару и каждой кочке на гектаре, бо я об них за десять лет миллион раз днем и ночью спотыкался". Посылали его в Краснодар учиться - сбежал. Приехал туда, зашел в общежитие к курсантам, спросил у них расписание занятий, те рассказали: одиннадцать предметов - русский язык, математика, химия, ботаника и еще целая куча. "Одиннадцать предметов! Химика, ботаника! Так это ж, говорит, надо лошадиную голову иметь, чтоб все туда влезло!" Прямым сообщением обратно на вокзал, подождал вечернего поезда - и домой.
Вот такой он, Божков. Хозяин он, правда, неплохой был, заботливый, дневал и ночевал в бригаде, но что толку, если не хочет человек дальше своего носа смотреть? Стали мы на новый лад полеводство перестраивать, начали как следует за агротехнику браться и вот тут уже видим - нету у нас бригадира.
Говорю я как-то ему: "Мы, Анисим Петрович, заборонуем для опыта гектара три ячменя. Видал, какая на нем корка? Попробуем, что выйдет". Он испугался: "Что ты, Паранька, очумела? Сроду такого не слыхал, чтобы яровые весною скородили". - "А я, говорю, слыхала. И читала. Не бойся ничего, на свою ответственность беру". Заборонили - по два центнера на гектаре прибавки получили. В другой раз - рассеваем мы калийную соль по озимой пшенице, а он пришел на загон, поглядел, говорит: "Будет уж тебе, Паранька, снадобья свои сыпать. Тут земля и так жирная, не выстоит пшеница, поляжет". Девчата стали смеяться, он не поймет - чего. "Иди, говорю, Анисим Петрович, спать, не срамись тут". Он: "Чего, чего ты, Паранька?" - "Да, говорю, как же ты этого не знаешь? Калийная соль как раз для этого и употребляется - для укрепления стебля".
Ушел он, мы обсуждаем между собою: плохо дело! Для нас-то он, конечно, безвредный, мы сами знаем, чего и сколько сыпать, но ведь у него в бригаде еще сколько народу. Что он им там плетет? И стали добиваться перед правлением, чтобы сняли его. "Не желаем, говорим, такого допотопного! Было время, может, и был он хорошим бригадиром, а сейчас уже не годится в руководители". Долго они раздумывали: жалко, десять лет работал человек. Ну, сняли все-таки, заменили другим человеком. Члена партии назначили, грамотного, понимающего. Вот вам, значит, еще недовольные: сам Божков, жинка его, брат, сват, друзья, приятели - все чертом глядят…
Может, кому-нибудь думается так: вот мы получили на опытном участке большой урожай, показали наглядно, каждому теперь ясно - и старому и малому: будешь по старинке работать, по старинке и урожай соберешь - пять - десять пудов, такой же и трудодень будет тощий, а применишь науку - двести, триста пудов возьмешь; в общем указали дорожку, и все сразу так и кинулись за нами по этой дорожке. Эге! Если бы да кабы…
Ведь это же не так просто - триста пудов взять. Какие мы применяли способы? Первое и основное - расчет семян. Пшеницу взвешивали, высчитывали, сколько в килограмме зерен, а потом уж норму высева устанавливали. Сеяли только перекрестным, суживали сошники, увеличивали норму вдвое, так что Петрович наш аж за голову хватался: "Зарежете вы меня! Судить будут из-за вас! Где это видано - двадцать пудов семян всадить на гектар? Пропадет пшеница и колосу не выкинет". А мы так рассчитывали: зачем нам междурядья в пятнадцать сантиметров? Сколько земли гуляет! Ведь там еще смело по одному рядку можно уложить, и не будет густо, потому что равномерно семена распределим по всей площади. Потом, конечно, удобрения - навоз, суперфосфат. Подкормку делали куриным пометом и навозной жижей. Куриного помета собрали в этом году тридцать тонн. По дворам ходили, на птичнике поспешили захватить, в совхоз ездили - есть тут у нас недалеко птицесовхоз. Что учетчик нам за магарычи трудодни приписывал, то брехня, а в совхоз, верно, сама возила птичнику два раза по пол-литра, чтоб весь помет нашему колхозу забронировал. А удобряли тоже не как-нибудь, а спрашивали почву: чего ей не хватает, чего ей хочется - жирного, кислого, соленого? Анализ брали на каждом участке, а потом уже определяли, чего сыпать и по скольку, чтоб и не оголодить растение и не перекормить на один бок. Мороки много! Колосовые - и озимые и яровые - бороновали весною, местами даже по два раза. На пропашных, где были плешины, подсаживали руками. Клещевину чеканили всю. Ну и, само собою, качество работы!
Десять женщин со мною на опытных участках работают. Еще где та заря, а мои бабы уже коров доят, будто все в одну минуту просыпаются. Дохожу до Кузьменкиного двора - Катя у ворот стоит, тяпка на плече, как солдат на часах. Рядом с нею Настенька Рябухина живет. Та, слышно, у колодца плещется - умывается. "Готова, Настенька? Пошли?" - "Пошли!" Бывало часто, придем на поле и сидим ждем, пока рассветет, - не видно полоть. Покуда остальные выйдут, у нас уже по два-три рядка пройдено.
Но самое главное - мозгами надо ворочать. Я сначала думала: может быть, потому на стахановцев недовольство, что если поспевать всем за нами, так работы много лишней прибавляется? Ведь этого же никогда раньше здесь не знали: навоз вывозить, жижу собирать. А потом вижу - нет, тут другое. Работы сейчас уже не боятся. Нет! Работают все намного лучше, чем, скажем, года три-четыре назад. Узнали цену трудодню. Бывает наоборот: когда не хватает для всех работы, ранней весною или после уборки, дерутся за каждый наряд. Если бы только полоть, скородить, косить, так добавь каждой бригаде еще по столько же земли - с великим удовольствием взяли бы, а то учиться надо, в школу ходить на старости лет, забивать себе голову всякой яровизацией, гибридизацией. Так оно страшно кой-кому показывается, что не нужны ему и двадцать килограммов, оставили бы его только в покое. Разве мало - шесть килограммов? Триста трудодней заработаешь - почти две тонны хлеба получишь. Когда это было, чтобы у мужика-середняка, не говоря уже о бедноте, столько хлеба чистоганом, за вычетом всех расходов, оставалось?