– Ну как же… Вы не видите?! Вот же, все перед нами – горят фонари в сумерках за окном, и не дай бог один погаснет. Что же это будет… Впрочем, – ответил Платов себе, – что это я… Давайте дальше. Гнусная, правда, гадкая история. И говорить не хочется. А не могу вот не говорить! Как бабья сплетня: говорить – низко, а не сказать – нельзя. Вы не устали? Что же там было… За дни, что Володя провел в камере, они все обсуждали, как быть. Решили везти в больницу – не знали, что еще можно сделать. К нему ходили по этому поводу, он отказался, буянил, даже трезвый. В ночь на пятнадцатое, как сейчас помню, позвонили, что выпускают. Олег Павлович с Сашей отправились сразу к дочери. У Люды было лицо испуганное, белое. Час ждут, второй – нет его. Поужинали, с малышкой играют… Тут звонок – снова пьяная драка: завалился он к знакомому по школе, тот его, пьяного, не пускает. Стал колотить в дверь, разбил окно. Милиция показалась – сбежал. Ищут, значит, по всему городу. Они туда. Все как есть: битое стекло под ногами хрустит, дети ревут, милиция. Обозлился тогда Олег Павлович, сил нет терпеть такую нечисть, – как-то тяжело, глядя перед собой, с трудом произнес Платов. – Кровь вскипела – что же это никто с дураком поделать ничего не может? Людей вокруг мучает, а сам… хоть бы шею себе свернул! И сын в него – мерзость, все твердит, какая же мерзость… Подъехали к дому дочери, а у Олега Павловича нехорошее чувство какое-то… Поднимаются, дверь приоткрыта – и Люда на полу лежит без чувств, а вокруг красное пятнами. Большие такие, наляпанные пятна… – Платов побледнел и смотрел перед собой, словно видел все это. – Хорошо – есть моменты, когда слов нельзя найти… Врачей, конечно, вызвали, милицию. Да толку… Медицина, правда, успокоила – порезы неглубокие, касательные, угрозы нет. И вот ходит Олег Павлович по квартире и молчит. Туго так молчит, что, кажется, отрежь он себе палец, так ни звука не издаст. Саша в больницу поехал, а сам он отвез внучку к жене. Девочка у Люды росла, Верочкой звать… Дома взял ружье, сам решил искать. Саша из больницы вернулся, говорит, стабильно все, опасности нет. Но не в том дело было, понимаете, не в том! И лицо у Саши темное, голос глухой, что сразу не узнать его… Отправились они вместе. По очереди проверяли вокзал и автостанцию, остановки, магазины и кабаки, осматривались. Полгорода объездили – и молча все, как заговорщики, одними глазами переговаривались. Тут вспомнилось, дед у Володьки есть. За городом, недалеко живет. Подъезжают туда, а в доме среди ночи свет. Темень страшенная – вот как сейчас, – кивнул Платов за окно. – Заходят; дед на кухне сидит, у стола, не спит. Понятное дело, думают, ни с кем такой напасти не было. Только не до сочувствия им. Уходить собрались, а Саша и говорит: "Ты на кого тут, дед, наготовил?" Смотрят, а на плите яичница стоит, и на столе – хлеб и водка. Дед молчит, будто воды в рот набрал. Поняли они тогда, что такое родство, что значит родной человек. Каким бы ни был гаденыш, а не отдаст его дед. Тот деда даже за тварь насекомую не считает, в лицо плюет… ан нет, дед все равно прятать будет, собой загородит… Понять-то поняли, да только пошли к машине, ружья зарядили. Вернулись – и давай рыскать, как дикие звери, по всем углам: комнаты, чердак, подвал… Во двор вышли, к сараю двинулись, а навстречу, через дверь, выстрел и пьяная ругань матом. Обернулись к старику, тот под ноги им кинулся: нет у него патронов, твердит. Один был в ружье, а ружье в сене закопано, сам нашел. Пустите его, хрипит, милицию зовите, кого угодно. И слезы у деда на глазах. Пусть они его забирают, дескать. Тут Саша, сын, говорит: "Они его уже забирали". И прикладом старика по голове с размаху. Тот так и покатился с глухим воем… Олег Павлович уж на что лют тогда был, и то вздрогнул, – погрустнев и согнувшись, прервался Платов. – Давно не видел, как бьют, а тут сын… да старика пьяного… В сарай входят, фонарями слепят, а Володька сидит на куче хлама, руками за голову схватился и скулит под нос. А пустое ружье на полу брошено. Всё, Олег Павлович говорит, выходи, стрелять тебя будем. А сам стоит и не поймет, что сказал. Тогда Саша подошел и со всего маху Володьку… Тот свалился… как охапок сена. "Убью, – думает себе Олег Павлович, – сам убью. А там… как будет". Он потом сам себе удивлялся – никогда не думал, что можно так просто решиться убивать человека. Наверное, говорит, на войне так. Или ты – или тебя. И никак по-другому не выйдет… Приехали в домик на озеро. Ночь, темнота страшная. И звезды наверху молчат. В машине Володька сидел тихо, а тут бросился бежать куда-то. Саша легко догнал и так страшно бил ногами в лицо, как гадину какую топтал… Тот, весь израненный, на ноги еле поднялся. Какого, гудит, черта вы придумали?.. Увидел, верно, судьбу свою. Тогда Олег Павлович подошел – и в зубы ему. Володька встал и снова: в милицию давайте! Перед законом отвечу, не перед вами. А Саша ему – ты закону зла не сделал, ты нам сделал. Тебе десятку дадут, через пять выпустят. И гуляй, Вася. Нет, говорит Саша тяжело, едва не задыхаясь. Уж извините, слишком я паршивый христианин, чтобы отдать тебя под закон. Володька весь тут обмяк. А Олег Павлович на сына смотрит и слова сказать не может, будто и не здесь он, и все вокруг делается само по себе… Как заря взялась, в лес пошли. А там – темные ели и коричневые сосны, заросли черемухи, холод и тишина… Брошенной, заросшей дорогой брели долго, насколько сил хватило. Потом Саша лопату ему подает и ружье наставляет. Володька сжался весь, затих и копает себе тихо, только землей шуршит и палыми листьями. Тишина вокруг, дыхание слышно. Земля в чащобе тяжелая, сырая, корни. Закончил, когда совсем светло стало. Оборотился к ним Володька и говорит просто так, смирно: вот он я, стреляйте, сволочи. Саша, потемневший лицом, ружье стариковское, из сарая, заряжает одним патроном, протягивает Володьке – сам, мол, давай. Смотрит Олег Павлович на это страшно, омертвев… Но не так вышло. Переменившись в миг, глянул Володька злобно, ружье к себе потянул, вроде как стреляется, и вскинул стволы, на Сашу направив. Грохнул тогда выстрел, упал Володька в яму и возиться там стал, тихо так, без звука, руками и ногами по земле шаркая. Саша подошел и выстрелил еще… – Платов вдруг посмотрел на меня с удивлением, как увидел в первый раз. Но тут же вздрогнул и построжел лицом. – Зашатался Олег Павлович, не смог даже Саше в лицо посмотреть, не было сил. Боялся увидеть что-то неживое. И пока яму заваливали, к домику пока возвращались и в город ехали, ни разу не посмотрел на Сашу. Сам бы я, думает Олег Павлович, не смог. Собаку вроде убили… а человека все же. В бога хоть не веровал – в школе-то верить не учили, а потом учили не верить – никакой Библии не читывал, а не смог бы вот так… Сам бы убил, но так… Грех ведь какой! Ни одна живая тварь в природе себя не умертвит. Только человек. И то непостижимо! Но если не себя самого, а другого заставить, что же это такое будет?.. Утром вернулся Олег Павлович домой, а жена, Катя, со внучкой нянчится. Из больницы звонят, Люда на поправку идет. Опасности нет, сказал доктор. Да, теперь опасности нет, ответил он доктору. А Кате ничего не сказал.
Платов замолчал, отвернувшись к окну. Поезд шел лесом, за верхушками рдел восток, но о сне я не думал.
– А как же Саша?
– Уехал в тот же день в город. И больше они не виделись.
– Как так?
– Да вот так, не смог больше Олег Павлович жить как жил. Как дочь из больницы вернулась, дела закончил и уехал. Сказал – на заработки, а сам… – Платов замолчал, оборвав себя, и посмотрел с видом человека, внезапно и сильно проигравшегося.
Мне стало вдруг неудобно в купе, словно я лишний и нужно выйти.
– Но зачем они так сделали? – с некоторым усилием отвлек я себя от тяжелой догадки. – Понимаю – месть. Но не каменный же век. И дело даже не в законе. Почему же не лечить его?
– Бесполезно, – вкрадчиво, разделяя части слов, сказал Платов и посмотрел на меня как на несмышленыша. – А если он кого совсем убьет? Ждать преступления?
– Но почему – бесполезно? – не унимался я. – Мы с вами не психиатры, не можем сами решать. Почему не дать шанс? Нужно лечить, есть методы…
Платов замотал головой, словно отбиваясь от моих слов. Потом сверкнул на меня глазами, но не со злостью, а с досадой, что рассказывал все впустую и что я не понял. Потом дернулся резко вперед, лицом к лицу, и заговорил жарко:
– Нельзя! Нет от этого спасения! Это не преступление, не дикость! При чем тут месть? Новости посмотрите – не всем так везет! Нет от безумия разумного спасения! Это нельзя исправить придуманными законами!
Платов откинулся назад, сжался, будто решил не знаться с этими глупыми людьми, которые, на удивление, еще не угробили себя и друг друга, и только все смотрел остекленевшим лицом в мутное предрассветное стекло.
Возбужденный и огорченный этим напором, я тоже замолчал. Ехали еще с полчаса, пока машинист не затормозил у незаметного полустанка. Платов вдруг засобирался, хотя, казалось, упоминал, что ему до города. Он так спешил, что я не успел с ним проститься. А может, не желал прощаться…
Вагон замер напротив двухэтажного желтого вокзала. Платов бегом выскочил из купе, и когда я выглянул наружу, уже спрыгивал с рюкзаком и сумкой на платформу. Я наблюдал за ним. Он замер, удивленно озираясь, будто ожидал увидеть что-то знакомое, а оказался в совсем чужом месте, но в поезд не вернулся, натянул выражение недоверчивой суровости на еще час назад полное чувств и смятений лицо, обернулся, увидел меня, ничуть не изменившись в своей новой окаменелости, и бойко зашагал по щербатым плитам. Когда состав двинулся, Платов свернул прочь от путей по еле заметной тропинке, к зарослям ивняка и черемухи, обволоченным густым туманом, за которым не было ничего видно.
Я смотрел на этого полного грусти и растерянности, непонятого мной и чужого для людей человека, и думал про фонари в ночных полях. Скоро Платов, сделавшись черной точкой вдалеке, исчез в сыром тумане.
Мы проехали станцию, и открылась вольная долина. Алый диск показался над краем неба, но земля еще лежала в серой прохладной тени. Только белесые стволы молодых берез, островками стоявших вдоль дороги, заиграли нежно-золотым. Восходило солнце, и вся долина пропитывалась ясностью и нежностью. Земля окутывалась первым теплом дня.
В полях просыпалось село. Беленые дома с бурыми железными и серыми шиферными крышами стояли чередой по берегам вьющейся речки. В тени блеснуло зеркало запруды. На бугре, среди густых верхушек, белела невысокая колокольня и темнел старый купол. Фонари во дворах уже не горели. Из высоких труб струился легкий дым – остывшие избы протапливали по утрам. Мужики расходились по работам. Кто-то уже, до жары, вышел в поле. Другой мастерил что-то у сараев. Ребятня собиралась в школу.
Село пролетело мимо, как случайный сон, и исчезло в утренней дымке, будто и не было.
Подумалось – ему будет покойно здесь.
8-9 июня 2013, М.
Море округляется
Он сидел на краю буны, смотрел на линию, где вода сливается с небом, на сплошь черного, как смола, баклана, режущего потоки соленого ветра, на большую чайку грязно-белого цвета с желтым клювом, висевшую над пляжем. По тому, как лучи отсвечивали от воды, угадывал, как скоро солнце уйдет за Святого Петра.
Белели пеной далекие барашки, и прибой шумно кипел у берега. Изморенные на пекле туристы побросали в кучу цветные рюкзаки и без устали прыгали в зеленую воду с громадного темно-рыжего обломка скалы.
Елена Петровна, с трудом опираясь на палку, встала и, удерживая от ветра накидку, подошла к старику.
В поезде он сидел в отделении, все время читал или смотрел в окно. Она видела его отражение в стекле, а он, должно быть, ее. Старик носил старомодный костюм без галстука, дешевую рубашку в мелкую полоску с непослушным воротником, пил сладкий чай и неумело, как положено семейным людям, заправлял дорожную постель. Не играл в карты, листал коричневый томик Чехова темной, плохой бумаги и с застывшим, тупым выражением лица смотрел на дородных торговок с пухлыми руками и облезлыми крашеными волосами, которые продавали на станциях фрукты, одежду и путеводители по курортам.
На другой день они увиделись на завтраке, в пустынном холле с высоким потолком и колоннами. Главным корпусом служил дворец николаевского времени с пышной аркой у ворот, белыми, облезлыми стенами без ремонта и скульптурами по краям крыши. Старик совсем не подходил этому санаторию, и сложно было представить его здесь. Он хмурился на эту историческую роскошь, утопающую в зелени ботанического сада. Рано утром, по прохладе, появлялся на набережной, гулял один и возвращался к завтраку; днем бродил по аллеям в тени кипарисов, иногда вслух что-то разъясняя сам себе, что добавляло ему смешливой чудаковатости. На пляж возвращался, отужинав; провожал закат.
Елена Петровна села рядом, подстелив на грубый бетон накидку. Он только взглянул, как ждал этого, улыбнулся, благодарный ее компании, и снова повернулся к морю. Они молчали, слушали волны, чаек, и Елене Петровне трепетно захотелось сохранить их безмолвие, за которым были все слова, что нужно говорить в первые минуты знакомства. Иногда старик оборачивался, радовался большими морщинистыми глазами, представляясь ей мальчишкой в неуклюжих пластмассовых очках, с портфелем на коленках. Они сидели на ржавой трибуне школьного стадиона, а мимо, по неухоженному и бескрайнему зеленому полю, которое дышало нектаром цветов и свежестью обильных трав, шелестели волны, гонимые беспокойным ветром.
Он заговорил об океане. В нем какая-то загадка, сказал он. И если планета создана для людей, зачем на ней столько воды, где человек жить не может. Бакланы под водой ловят рыбу; чайки видят стаю макрели на горизонте. Здесь, на Черном море, почти не бывает приливов, темнеет быстрее, чем в средней полосе, и под всем Крымом, говорят, море, а сам полуостров, как гриб, стоит на ножке, и только потому еще не уплыл в Турцию… Еще вы чем-то похожи на мою жену, сказал он. Мы с Наташей ходили по горам в этих местах… Старик оглянулся без улыбки. В веках его застыли слезы, блеклые зрачки налились голубым, и через эту голубизну, как из пучины, в мир между небом и морем вглядывался стылый ужас.
– А я, знаете, болею, – ответила Елена Петровна на этот страшный взгляд.
– Чем болеете?
– Смертью. Дрянная болезнь, не лечится совсем.
Старик осунулся лицом, и ужас исчез.
– Вы приехали сюда умирать?
– Хотелось бы. Не худшее место, – Елена Петровна приняла гордую осанку, как женщина, взявшая вожжи разговора с мужчиной в свои руки.
– Вы думаете?.. – бегло заволновался старик.
– По-вашему, лучше окочуриться в промозглом интеллигентном Петербурге? – с напускной вычурностью сказала она. – В намоленной Оптине, Суздале или на Валааме? Или в Москве, где все эти племянники, соседи и бывшие сослуживцы будут думать, как бы скорее тебя закопать, потому что их время стоит денег? Сюда, по-крайней мере, тысячи лет назад приплывали сходящие с ума от любви эллины…
Она поняла – старик совсем не растерян, его грусть притворна, просто он отвык видеть приличных людей вокруг. Он нравился ей, ему бы подошел Петербург.
– Скука все… На что были силы – сделано, совесть без черных дыр, внуки… Расскажите о вашей жене, чем мы похожи?
Лицо старика потеплело цветом.
– Лучшее время. Жизнь была легка, воздух свеж. Державы мерялись силами на Карибах, тираны обещали коммунизм….
На четвертом курсе, на городских харчах, выкарабкавшись из лютой послевоенной колхозщины, говорил он, мы плевали на Карибы, на коммунизм, комсомол и все прочие "к". Студенты-биологи, мы не сомневались в эволюции и на днях ждали всеобщей победы разума. Летнюю практику выбили в Алупке. Занимались любовью на выжженных солнцем горных склонах, бродяжничали в поисках редкой флоры, и больше всего хотелось быть похожими на растения: прорастать, цвести на солнце и не делать зла…
– В десять дней мы прошли от Керчи до Мисхора, – старик замер взглядом на пенистых барашках. Тут только она заметила, как он устал. – Искупались у Ласточкиного гнезда, взяли машину – редкое удовольствие – и рванули на Ай-Петри! Никакой канатной дороги, восточного базара, с шашлыками из рапанов и азиатскими сладостями, на плато не было. Бил порывами ветер, и пахучие сосны цеплялись корнями за серые скалы.
Наташа распустила пышные каштановые волосы, сверкала на солнце черными, ягодными глазами, прижималась к нему, ежась от высотной прохлады. Они сидели над самым обрывом и говорили с морем. Чуть округлое на горизонте, оно сверкало в дымчатой голубизне и шептало, что Земля – шар и что звезды по ночам любят заглянуть в его смоляную глубь. Счастье было плотно и густо. Казалось, его можно потрогать рукой.
После утомительного спуска весь вечер праздновали на берегу. Жарили мясо на огне, пили терпкое, дешевое вино. Луна огромных размеров проложила по воде дорогу, и казалось, до нее минут пятнадцать ходьбы. Трещали цикады. Мелькала тень морской птицы. Пахло водорослями и солью. Лучший, последний день…
Елена Петровна смело взглянула на вновь сквозивший из застывших глаз старика ужас. Сравниться с ним могла только ее болезнь. Елена Петровна подошла к краю буны, постояла, замерев дыханием, над глубиной. Сделать это сейчас, красиво?.. Все будет быстро, очень быстро и хорошо. У него не хватит сил вытащить ее.
– Спасибо, мой дорогой. Дамам при смерти не обязательно знать, что случаются несчастливые финалы. Пусть я буду думать, что хотя бы в вашей истории все кончилось хорошо. Но вы же не бросите меня вот так, посреди сцены?..
– Что вы! Пойдемте, я провожу вас. Только остаться не смогу. В десять водитель будет ждать меня у проходной.
Он подал ей руку, и они, редко переговариваясь, медленно пошли по каменной лестнице, наверх, к торчащим из пышных сосен статуям на крыше санатория.
В аэропорту было холодно и пусто. Гудели кондиционеры, тучные охранники оглядывали редких пассажиров в поисках интересного лица. Одиночество холла прорывалось задорным весельем и молодой энергией стаи ворвавшихся, вбежавших, влетевших в зал регистрации ребят. Их было с полторы дюжины. Груженные цветастыми рюкзаками и сумками, в ярких туристических костюмах, свежестью лиц и пружинистостью движений они мигом разогнали давившую на всех пустоту.
Трудно группа шла горами Крыма. Из Феодосии до Коктебеля добрались в режиме разминки, после склонов древнего Кара-Дага началось восторженное приключение, бьющее азартом риска в молодых жилах, когда неделю назад они цеплялись за скальные зубцы Ай-Петри, утихомирившись только вчера, на спуске с меловых гор Севастополя.
Петя, Витя и Валера заняли очереди на регистрацию. Наташа и Лена распаковали бутерброды и пирожки и кормили остальных. Гурьбой уселись на рюкзаки среди зала.
– Эх, а как у Золотых ворот ныряли… Витька даже хлебнул от счастья!..
– А потом на Соколе ливень застал, и думали – не спустимся!..
– Да! Какие водопады с гор после дождя!..
– А Серёжа все порывался на другого пернатого, Орла, забраться, да охрана заповедника развернула… – накручивая на пальцы волнистую каштановую прядь, Наташа подмигнула высокому, с крепкой недельной щетиной, Серёже.
– Уж кто бы говорил! – легко парировал тот. – А кто на зубцах разревелся?
Все оглянулись. Наташа залилась краской и замахала руками:
– А то вы не знали!
– На вершине Ай-Петри села она и заплакала… – продекламировал Артур.