Испытание: Юрий Нагибин - Юрий Нагибин 19 стр.


Принц-консорт тоже устал. Он любил королеву, но какая любовь сохранит свою свежесть, свой пыл, если она - по обязанности? Если объятие становится непременным, как для клерка - брюки в полоску? Перестаешь чувствовать себя в ряду великих любовников и занимаешь место в ряду великих производителей, вроде Резвача II, при этом так и не дав ни одного рекордсмена. Но это уж не его вина! А чья? Говорят о дурной крови королей. А кто знает, лучше ли древняя кровь герцогов Эслингтонских? Как ни крути, он выходит виноватым. Королева остается королевой, но его существование бессмысленно. Нельзя же, в самом деле, тратить на него деньги нации лишь ради того, чтобы он присутствовал на званых обедах, приемах, скачках, открытии памятников, раздачах наград в колледжах и вручал кубок, носивший его родовое имя! Принц-консорт вдруг понял, почему он сострадает Моралесу. То было корпоративное чувство профессионала к профессионалу. Каждому из них дано воплотиться лишь в своей профессии: Моралесу - в спорте, ему - в любви. И принцу-консорту страшно видеть падение Моралеса, ибо за этим он видит и свое окончательное падение. Он всем существом понимает муку костариканца, для которого борьба и победа важнее всех малых материальных выгод, - истинный профессионал не имеет права отступать.

И снова веснушчатый мальчик неприметно для зрителей тянет время, чтобы дать Моралесу собраться с силами.

Волосатый Осборн ждал, ни малейшим движением не выдавая своего нетерпения. Этот независимый профессионал - крепкий парень! И как не вяжется его спортивная собранность, выдержка, хладнокровие с волнистыми кудрями до плеч, забранными черной бархатной ленточкой, нарочитым колечком усов и бородки вокруг маленького пунцового рта, этакого жеманного ротика в стиле красавиц восемнадцатого столетия! Как должен ненавидеть его Моралес! За женственность, за нежелание проиграть и за свою смертельную усталость. Когда в полуфинале Панчо играл против любителя Иенсена, заметно уступающего ему в классе, и легко выиграл в трех сетах, он даже не счел нужным похлопать того по спине - традиционная любезность в отношении побежденного. Во время игры Иенсен, гордый тем, что прорвался в полуфинал столь крупных соревнований, исполненный умиленного почтения к своему знаменитому сопернику, вел себя наивно-трогательно. Каждый удачный смеш или дроп-шот Моралеса он сопровождал восторженным воплем, воздевал руки к небу, словно призывая господа бога в свидетели, что не виноват в пропущенном ударе. Раз даже присоединился к аплодисментам зрителей после какого-то особенно эффектного прыжка Панчо. Он ничего не выгадывал для себя: состоятельный, независимый человек, он не помышлял о переходе в профессионалы и не играл на публику, просто был добр и рыцарственно благороден. Но по окончании игры в ответ на его крепкое, обеими руками пожатие Моралес лишь зыркнул своим желтым тигриным взглядом и, ни слова не обронив, пошел прочь. И принцу-консорту показалось, что он ненавидит голубоглазого датчанина. За что? За непрофессионализм, за то, что тот явился пусть легким, но все же барьером на пути к победе, за то, что заставил потратить на себя силы, причинил усталость, лишний раз напомнил о годах, о близости неизбежного ухода? Ненависть Моралеса относилась не к Иенсену-человеку, не к Иенсену-игроку, а к Иенсену-соринке, попавшей в глаз. Иенсену-сучку, зацепившему за платье, Иенсену - ничтожной помехе. Как же должен он ненавидеть Осборна, забирающего у него всю силу, высосавшего его, как пиявка!..

Звук удара по мячу упал принцу-консорту в самое сердце. Грандиозная, сокрушительная, феноменальная подача Моралеса наконец-то состоялась. Мяч, ставший белесым диском, коснулся травяной щетины корта и, казалось, лишь чудом не ушел в грунт. Осборн принял подачу. И не просто принял, а ответил сильнейшим драйвом и ринулся к сетке. Видимо, Моралес действительно был на пределе: вместо того чтобы дать высокую крученую свечу - лучшее оружие против нерослого противника, - он попытался обвести. Удар получился робким. Осборн был на месте, он улыбался своим пунцовым ртом. Моралес знал, что мяч проигран, а с ним и второй матч-бол, и позволил себе слабость: его желтый, отчаянный, почти безумный взгляд скользнул по трибунам, словно взывая о помощи и на какой-то миг скрестился с взглядом принца-консорта. Это случилось в то самое мгновение, когда Осборн, предпочтя из всех эффектных возможностей выигрыша простейшую и надежную, срезал мяч вдоль сетки.

Вопреки приличию и своей пресловутой выдержке, принц-консорт вскочил. "Не умирай!" - сказали его глаза, и то было приказом и мольбой.

Еще не замор тяжкий вздох трибун, когда Панчо Моралес прыгнул. Казалось, что в воздухе он еще раз оттолкнулся - все сидящие на трибунах отчетливо видели, как, провиснув на миг, он сделал второй рывок, не коснувшись ногой земли, - это было, как если бы в два прыжка одолеть пропасть. Он оказался возле мяча прежде, чем тот вторично коснулся земли. Панчо сделал странное движение ракеткой, будто козырнул, и Осборн, не шелохнувшись, зачарованным взглядом проводил летящий вдоль линии коридора мяч.

- Игра! - бесстрастно сказал старый, крючконосый судья, похожий на ощипанного ястреба.

Осборн развел руками, присел и не то расплакался, не то рассмеялся: его узкая спина с юношески острыми лопатками ходуном ходила. Затем он поднялся, хохоча, но из глаз его катились слезы, и, перепрыгнув через сетку, кинулся к Панчо Моралесу. И тут только трибуны поверили в случившееся и взорвались аплодисментами.

Моралес стоял неподвижно, все его тело оставалось сведенным, полускрюченным родившимся в нем странным ударом, пепельное лицо казалось мертвым. Он не шелохнулся, когда Осборн стал хватать его за локти, что-то исступленно крича. Затем, отстранившись, он медленно распрямился, переложил ракетку в левую руку, а правую поднял, словно хотел ударить Осборна. Его большая, истрескавшаяся ладонь мягко опустилась на узкую, мальчишескую спину, и длинные пальцы чуть потрепали обросший загривок. Осборн вымотал его, выпотрошил напрочь, но он же показал Панчо, чего тот еще стоит, и старый боец был благодарен ему за это…

Вручая кубок Моралесу, принц-консорт к словам приветствия неожиданно для самого себя добавил:

- Если б вы знали, как я желал вам успеха!

Бесстрастное бронзовое лицо - отдохнув, Панчо вернул себе обычные краски - дрогнуло. Бывают минуты странной, высшей жизни, когда словно вступают в действие дремлющие резервы личности, некий нетронутый запас, и человек становится властелином своей памяти, сознания, внутреннего времени, может бешено ускорять его и почти останавливать, когда слабая, рассеянная человечья суть становится равной своей скрытой подлинности, а вялая проницательность - способностью читать свое и чужое сердце. В мозгу Панчо Моралеса все события и переживания последних часов медленно заскользили назад - так бывает в кино, когда пускают изображение вспять: вот он снял с себя вязаный свитер, рубашку и легкие брюки из светло-серого альпака и оказался голым под душем, больно и приятно нахлестывающим измученное тело; из-под душа он вышел не чистым и освеженным, а грязным, усталым, и на нем была его теннисная амуниция, и ручка ракетки прилипла к ладони, сочащейся из-под пластыря сукровицей; затем возник белый шарик, будто скатывающийся по сетке, и ощущение своих вытаращенных отчаянных глаз, и розоватая смазь лиц на трибунах, и чей-то взгляд в упор, хотя издали, взгляд прямо в мозг, в сердце, и горячий толчок крови, толчок не безумной надежды, а необъяснимой, взахлеб, веры, что чудо свершится… Неужели этот взгляд принадлежит принцу-консорту? Панчо внимательно, не мигая, поглядел в благородно-бледное, ухоженное, еще красивое лицо, он увидел обманчиво спокойную синь глаз и горькую складку у губ. Вон что! И его не помиловало время, и в его дверь постучалась осень!..

Летающий Панчо улыбался редко, но он еще не разучился улыбаться. Сухие, заветренные губы дрогнули и поползли в опасной улыбке доброго людоеда, открыв все тридцать два белейших зуба.

- И я желаю Вам успеха, Ваше высочество!..

Принц-консорт высокомерно вскинул брови и ничего не сказал.

Вечером состоялся традиционный бал в честь закрытия турнира. И, как всегда, бал открыли победители одиночных соревнований штраусовским вальсом. Высокий, закованный в черную фрачную пару, как в латы, привычно угрюмый Панчо Моралес твердо, даже жестко кружил маленькую с дерзко вздернутым носом Кольман-Вейс, и взгляд его был устремлен поверх партнерши, поверх праздничной толпы, сквозь толщу стен, туда, где его снова ждала травяная, или грунтовая, гладь, смертное напряжение, резь в глазах, саднящая боль в ладонях и новое насилие над своей плотью и духом…

…Принц-консорт вернулся поздно. Приняв душ, надел легкий японский халат и, закурив сигарету, довольно долго стоял у окна, глядевшего на высокие темные дубы. Затем, решительно погасив сигарету, он толкнул маленькую, скрытую в стене дверь и оказался в королевской спальне. Королева сидела у туалетного столика и кончиками пальцев медленно и задумчиво втирала крем в изморщиненные подглазья. Как и всегда перед зеркалом, вид у нее был печальный.

- Вы давно вернулись? - спросила она.

- Нет, только что. Было очень мило, впрочем, как и всегда.

Он смотрел на осунувшееся лицо, дряблую шею, обнаженные по локоть какие-то крапчатые руки в паутинке мельчайших морщин. Куда девалась розовая, чистая, атласная плоть, словно только что вышедшая из мощно-нежных рук Творца? Истратилась в бесчисленных, большей частью ненужных, родах, в долгих недомоганиях, в мучительном и тщетном женском труде. И все-таки…

Он подошел, взял ее худую, почти невесомую голову в руки и поцеловал в глаза и уголок рта. Слабый румянец выступил на бледных щеках. Она провела ладонью по лбу:

- Что с вами, Эдуард?

Он молча поднял ее с кресла и привлек к себе.

- Боже мой! - сказала женщина глубоким и жалким голосом. - Неужели я еще желанна вам? Вы любите меня, Эдуард?

"Не в этом дело, - думал он, покрывая поцелуями все задрожавшее, бледное, когда-то безмерно любимое лицо. - Любовь, страсть - дым, тень дыма. Есть вещи поважнее".

…- Да, мальчик, мальчик, Эдуард! - были первые слова королевы.

Она чуть подняла голову над морозной белизной подушки, голос звучал взволнованно и молодо. Прежде роды опустошали, старили ее, а сейчас она казалась помолодевшей лет на десять.

- Но какой странный мальчик, - таинственно и счастливо произнесла королева. - Если бы я не была Анной Преданной - так, кажется, зовет меня мой добрый народ, - вы вправе были бы обвинить меня в неверности.

- Что так? - рассеянно спросил принц-консорт и добавил с улыбкой. - Он безобразен?

- Он чудный! - воскликнула королева. - Но он вовсе не похож на вас.

- Бывает… - пожал плечами принц-консорт. - Греки ставили в спальнях новобрачных красивые статуи, чтобы будущим детям сообщалась красота этих статуй…

- Эдуард! - Королева молодо вспыхнула. - Я не принадлежу к тем женщинам, что, обнимая мужа, думают о другом!

Принц-консорт наклонился и поцеловал жене руку.

Вошла огромная, величественная и светлая, как Эслингтонский собор, кормилица, шурша крахмалом девственных одежд, на руках у нее был младенец: бронзовый божок с черными, ночными глазками и с темным пушком на темени. Самым поразительным в этом младенце было то, что его крошечное сморщенное лицо обладало сложным выражением, как будто он уже успел нажить себе характер.

- Ах дьяволенок! - пробормотал принц-консорт.

- Четыре с половиной килограмма! - с гордостью сообщила кормилица.

- Отлично! - Принц-консорт странно, простонародным движением потер руки. - Так и должно быть!

- Что вы имеете в виду? - удивленно проговорила королева и, не дождавшись ответа, тревожно добавила: - Только бы его не постигла участь других наших мальчиков.

- Нет, - сказал принц-консорт с удивившей ее спокойной твердостью, - этот парень будет как железо.

Fair play

Когда играющий тренер "Локомотива" Жюль Лимбек выкинул меня из юношеской футбольной школы, так и оставшейся его невоплощенной мечтой, в моей жизни образовался провал, который не заполнить было исступленным бумагомаранием. Лимбек перестал верить в мое футбольное будущее, догадавшись, что в нацеленном на ворота центрфорварде с неплохим ударом скрывается писателишка. "C’tst un ecrivain!" - сказал он презрительно после разбора одной из трудных игр, когда я углубился в психологию наших противников, и погас костер, озарявший мое отрочество и раннюю юность. И пусть я уже ощущал литературу как свою судьбу, футбол приучил меня сильно чувствовать тело, и оно не мешало в прикованности к письменному столу, надо было найти новый отток избыточной мышечной энергии; бега трусцой - панацеи от всех бед - тогда не знали.

Мой верный и, хоть младше годами, куда более разносторонний друг Оська открыл мне прелесть твердого, пружинящего под стопой, посыпанного рыжим песком корта и тугих певучих струн теннисной ракетки. Он объяснил мне правила игры, научил счету, продемонстрировал подачу, драйв и смеш, но забыл показать, как надо держать ракетку. И я взял ее неправильно - чуть не за середину ручки. Не ведая о своей ошибке, я вскоре заиграл до того ловко, цепко и результативно, что переучиваться потом мне, естественно, не захотелось. Пусть Оська держал ракетку как положено - молотком, а принимая удар, поворачивался боком к сетке и отбивал мяч после отскока с верхней, точки, это ничуть не помогало ему в сражениях с неучем, который держал ракетку, как веник, всегда стоял лицом к сетке, а все мячи "выковыривал" от самой земли. Да, у меня не было ни сносной подачи, ни драйва, ни сильного смеша, слева же я все мячи подрезал, и они шли по крутой, высокой дуге на малой скорости, своего доброго учителя я разделывал всухую. Оська и сам понял, что не партнер мне, и уступил меня куда более сильному игроку - своему отцу, долго не принимавшему меня всерьез.

Я рассказываю о временах давних, довоенных, в ту пору немногочисленные энтузиасты тенниса - любители и мастера - ютились на маленьком стадионе "Динамо", что в глубине необъятного двора, вернее, целой системы дворов, простиравшихся от Петровки до Неглинной. В зимнее время корты заливали водой и превращали в каток, самый уютный и лирический из всех московских катков. Норвежские ножи тут были запрещены, поэтому на "Динамо" не бегали, а катались по маленькому кругу, обычно об руку с девушкой, под музыку из репродукторов. Едва ли не самые поэтические воспоминания юности связаны у меня с этим катком. Летом здесь хозяйничали теннисисты. На нескольких особенно ухоженных кортах проводились всесоюзные соревнования, международные встречи (тут играл сам великий Коше!), на остальных резались (часто на малый интерес: пирожные, шоколад, шампанское - из местного буфета) любители разного ранга. Среди них выделялся пожилой, жилистый, гладко выбритый человек в пенсне; держа ракетку чуть не за обод и не обладая поставленным ударом, он за счет великолепной реакции, железной выдержки, интуиции - всегда знал, куда противник отправит мяч, - брал верх не только над перворазрядниками, но, случалось, и мастерами. Прошло какое-то время, и во мне стали видеть возможного преемника славы дивного старца. Совершенно напрасно, как впоследствии выяснилось.

К тому времени, когда Владимир Осипович Роскин согласился играть со мной, я уже обыгрывал иных классных игроков, которых подводило сознание своего превосходства над упрямым и суетливым любителем с непоставленным ударом. Роскин (по профессии художник) довольно высоко котировался среди любителей динамовского теннисного братства, он играл парные и миксты против разрядников и как игрок был на голову выше своего сына. Его игра была куда лучше моей, что не мешало ему безнадежно проигрывать. Оська вообще не думал о выигрыше, только о красивом и сильном ударе. Теннис привлекал его эстетически. Белые наглаженные брюки (тогда играли только в брюках), белая рубашка с короткими рукавами, звенящая элегантная ракетка, мячи, похожие на аппетитные булочки, красноватый песок площадок, загорелые стройные люди, иные с громкими именами, горячий кофе и бриоши в буфете, атмосфера праздничности - все это чрезвычайно импонировало не лишенному снобизма Оське, впрочем как и мне, но я еще хотел выигрывать. В этом сказывалось глубокое различие между нами, которое обнажала игра. Режиссер Жан Ренуар, сын знаменитого художника, сказал, что жизнь - это состояние, а не предприятие. Для Оськи игра, соревнование, спортивная борьба были частью общего, радостного, упоенного состояния, именуемого жизнью, были струями, пенными завихрениями в блаженном потоке, несущемся неведомо куда, да это и не важно, ибо счастье и смысл в самом движении, а не в достижении берега. Для меня же, увы, жизнь была и осталась предприятием.

Понять отношение к игре оськиного отца было довольно сложно. Играл он серьезно, старательно, без малейших расслаблений, сохраняя маску полной невозмутимости.

В ту пору немало художников - из оформительского в основном цеха - работало "под англичанина". Один так заигрался, что стал для всех Джоном, хотя и не думал отрекаться от своего простого русского имени. Тут не было ничего от пресловутого монтера Вани, "что в духе парижан себе присвоил звание электротехник Жан". Кстати, почти все эти художники принадлежали к кругу Маяковского, иные учились с ним во Вхутемасе, работали в РОСТа и по рекламе, иллюстрировали его стихи и поэмы. Владимира Осиповича связывала с Маяковским тесная дружба, общие взгляды на искусство и карты. У художников хватало вкуса не ломаться под Маяковского, которого они боготворили, английский же стиль возник как самозащита. Все они принадлежали к авангарду и, не желая в годы торжества фотографического реализма отступать от собственного лица, подались в оформители и если не вовсе забросили станковую живопись, то уже не выставлялись; маска невозмутимого, молчаливого джентльмена хорошо скрывала разочарование.

Выше я обмолвился сомнительным словом "маска". Обычно маску носят, чтобы прикрыть нечто весьма непривлекательное, о чем не следует знать окружающим. Но маска может прикрывать и легкую ранимость, уязвленное самолюбие, стыдливую азартность. Подобно Маяковскому, Владимир Осипович терпеть не мог проигрывать. Борьба у нас шла а каждом гейме, за каждый мяч, но я его неизменно дожимал. Его поставленной, с сильными ударами игре недоставало класса, чтобы одолеть мою вязку, изнурительную для сопернике игру, убаюкивающую качку, которую мне иной раз удавалось завершить неожиданным выходом к сетке. Раздраженный моей цепкостью, безостановочной беготней по всей площадке, он в конце концов посылал мяч в сетку или в аут. Мне не надоедали мои однообразные победы: в глубине души я знал, что он играет лучше меня. И он это знал и верил, что наконец-то возьмет верх. Но чего-то ему не хватало, какой-то малости, я не мог взять в толк какой. Может, он и вообще не из тех, кто побеждает. Его участь - быть стойким и прекрасным в поражении, которое в этическом плане нельзя отличить от победы. Владимир Осипович научился у Маяковского стремиться к выигрышу: стиснув зубы, всосав худые щеки, остекление взгляд серо-зеленых глаз, он мужественно боролся, но неистребимое благородство сводило на нет все его усилия. Рисунок игры был для него важнее результата. Он не мог заставить себя гнаться за безнадежным мячом, использовать явный промах, нудно "качать", как это делал я, провоцируя ошибку противника, он всегда стремился к красивому завершающему удару. Оська, добродушно следивший за нашими баталиями, сказал однажды: "Отец обречен, он играет, а ты выигрываешь".

Назад Дальше