Сколько ни ездил сюда Чугуев, он всегда слышал жалобы на положение дел в Мшаре. Если принимать на чистую веру все, что говорилось, то Мшара давно уже должна была сгинуть, только не в пучине вод, как Атлантида, а от безводья, зарасти травой забвения. А Мшара все жила и даже кое в чем преуспела. Старожилам всегда кажется, что их край обделен, по своему значению и достоинству он заслуживает лучшей участи. И куда как понятно это ревниво-любовное чувство. Но пусть кто сторонний заведет разговор: мол, худо живете, не умеете дела делать - горло перегрызут. Тут и окажется, что в целом свете нет завиднее и правильнее житухи!.. Чугуев поймал себя на какой-то хитрой неискренности. Ему не хочется обременять душу чужими заботами, и потому он готов верить, что все прекрасно в этом лучшем из миров. Пусть преувеличены сетования старожилов, не стоит искать в их наивной гордости оправдания своему невмешательству.
И редактор Тютчев упорно не давал ему захлопнуть створки раковины. Негромким, высоким, каким-то женским голосом он излагал ему свои соображения: Мшара с ее кислыми, неродящими почвами, с ее озерами, реками и болотами не может стать житницей, ее надо превратить в зону международного туризма, и тогда окажется, что это золотая жила.
Чугуев представил себе мшарские боры и берега озер, застроенные мотелями, пансионатами, кемпингами, палаточными городами, напоенные голубым дымом и бензиновой вонью прогреваемых моторов, бесчисленные указатели на двух языках, неопрятные следы пикников на траве - и ему стало жалко нынешней непричесанной Мшары…
Редактор так увлек всех рассказом, что они пропустили поворот. Пришлось поворачивать назад. Большак шел сперва опушкой чистого, сквозного сосняка, усеянного серебристыми шишками, рыжими иглами, вспученными дружным семейным напором сухих желтых и неклейких местных маслят, затем свернул в поле.
Объезд не оправдал надежд. Большак то и дело исчезал в мутных водах глубоких, обширных луж. Из луж торчали коряги, которыми, верно, пытались прощупать дно, и слеги, которыми важили застрявшие машины. Михаил Афанасьевич возле каждой лужи выходил, глубокомысленно вглядывался в слепой лик воды, обтаптывал вязкие берега, пытаясь нащупать твердь, и в результате, не решаясь форсировать водную преграду, забирал далеко на бугристую целину.
Наконец в виду дубовой рощи большак пошел на подъем, лужи измельчились до горстевой незначительности, а там и вовсе пропали. У въезда в дубняк, подняв руку с оттопыренным большим пальцем, стояла высокая, тонкая девушка. Тютчев поторопился распахнуть дверцу, прежде чем Михаил Афанасьевич затормозил, и девушку чуть-чуть прижало. Она засмеялась, скользнула в машину, оказавшись сперва на коленях Тютчева и лишь потом - на сиденье…
- В Лазаревку! - сказала она и снова засмеялась негромким, легким и чистым смехом.
Чугуеву подумалось, что этим смехом девушка как бы извинялась за чуть бесцеремонную решительность своего тона. Она не спросила, по пути ли им, села в машину и поставила их перед свершившимся фактом - не высадят же ее!
Тут выяснилось, что им тоже нужно в Лазаревку, но, видимо, селение было велико, ибо, вновь рассыпав свой легкий, чистый смех, девушка попросила подкинуть ее к церкви.
- Можно и к церкви, - охотно согласился Тютчев, с приметным удовольствием разглядывая свою соседку.
Яркий пятнистый румянец покрывал ее миловидное лицо с носом уточкой и зелеными глазами. В улыбке она показывала белые острые клычки, придававшие ее добродушной среднерусской внешности что-то тревожное. Одета девушка была по-городскому: короткий светлый плащ высоко открывал стройные ноги с круглыми, прекрасной лепки коленями. На модно уложенных волосах косо сидела маленькая круглая шляпка.
- Из столицы нашей краснознаменной области? - спросил Тютчев.
- Да! - ответила девушка, глядя как-то слишком прямо в глаза собеседнику. Она словно подчеркивала открытой прямизной взгляда правдивость своих слов. А чего тут было врать-то?
- До райского центра на автобусе? - проницательно спросил Тютчев.
- Да! - столь же искренне подтвердила девушка.
- А сюда - на попутной?
- Да! - Девушка засмеялась, как бы признавая смехом, что от Тютчева ничего не скроешь.
- А чего вам в церкви делать? - с запоздалым удивлением спросил Тютчев. - Молиться, что ли?
Девушка всласть высмеялась, а потом объяснила, что, во-первых, она неверующая, во-вторых, в городе и своих церквей хватает, кто же поедет за сто верст киселя хлебать?
- Так для чего же вам в церковь нужно?
- Гостей на свадьбу пригласить.
- На какую свадьбу?
- Подруга замуж выходит. - Девушка ничуть не досадовала на приставучесть Тютчева.
- За кого?
- За священнослужителя Никольской церкви.
- Вот те раз! Кого же вы приглашать-то будете? Попа, что ли?
- Попа, - подтвердила девушка и опять засмеялась своим легким, чистым, но, как сейчас показалось Чугуеву, "несмешным" смехом, - матушку, старостиху, ну и кого-нибудь из десятки.
- Та-ак! - уже не кавалерским, а весьма сумрачным голосом произнес Тютчев. - А с чего это ваша подруга за попа пошла?
- Он еще не поп, а дьякон. Как поженятся, так он и рукоположен будет…
- Экие вы слова знаете!.. А по-моему, что дьякон, что поп - один леший.
- Нет, попу жениться нельзя… А они еще в школе дружили. Потом он в педагогическом учился, а она в медицинском, но все равно дружили.
- Как же он из педагогического в попы-то угодил?
- Он с третьего курса ушел и духовную семинарию окончил.
- Троицко-Сергиевскую? Вспомнил! Он Никольского благочинного сын. Отец-то помер недавно, теперь ему приход отдадут. Богатейшая церковь!
- Наверное! - засмеялась девушка. - Я не знаю.
- Ну, а вы за попа не собираетесь?
- Ха, ха, ха!
Этот смех начал раздражать Чугуева, в нем не то чтобы проглядывала фальшь, но какая-то заданность, манера, а не истинная веселость.
- Я комсомолка. Погибший отец был членом партии, мать тоже неверующая. - И это звучало неискренне, будто приготовленное впрок. Да и все ее быстрые, точные, без запинки ответы казались приготовленными заранее. Не в первый раз учиняли ей подобный допрос, и она была начеку.
- А странная будет жизнь у вашей подруги! - сказал Тютчев.
Девушка пожала плечами.
- Почему?.. Если люди любят друг друга…
- Ну, поставьте себя на ее место. Молодая женщина, вчерашняя комсомолка, врач - и вдруг матушка! И все время долгогривый рядом. И никуда с ним не пойдешь. А с кем компанию водить? С церковной десяткой, что ли?
- Почему? - Девушка слушала рассуждения Тютчева, косо наклонив голову, и в почтительно-заученном движении этом угадывалась привычка к наставлениям. - Многие школьные ребята с ними дружат. У них на свадьбе человек сто будет. А волосы у него не особо длинные, короче, чем у стиляг. Да и не вечно им тут находиться - он языки знает, вообще парень с головой…
- Он на правильном пути, хороша его дорога! - пропел Тютчев. - А у вас не будет неприятностей по комсомольской линии? Все-таки порученьице ваше не очень…
- Ой, будет! - сказала девушка и опять засмеялась, но иначе, открыто и доверчиво.
- Слушай, - переходя на "ты", сказал Тютчев. - Только честно: тебе еще голову не заморочили?
- О чем вы?
Ее непонимание показалось Чугуеву притворным. Девушка была умна, проницательна, искушена душой.
- Ну, сама-то не подзапуталась во всей это церковщине?
- Ну что вы! Я комсомолка, отец был членом партии, и мать никогда бы не позволила…
"Врет!" - решил Чугуев, рассматривая в зеркальце свежее и крепкое лицо девушки.
В церковном дворе, обнесенном старой красивой оградой, на веревке сушилось поповское белье, трикотажные разноцветные подштанники, черная ряса и золотистого цвета культовые тряпицы.
- Вы назад сегодня не поедете? - спросила девушка, вылезая из машины.
Ее зеленые глаза с легким вызовом глядели на Тютчева. Она понимала, что в своих расспросах он руководствовался не только заботой о ее заблудшей комсомольской душе, но некоторое значение имела ее бренная оболочка, называемая по-церковному "перстью земной". И она не прочь была этил воспользоваться.
Выслушав отрицательный ответ Тютчева, девушка небрежно кивнула и направилась к церкви. Редактор задумчиво и вроде бы огорченно смотрел на ее стройные ноги, твердо ступающие по осенней траве.
- Пропал кадр! - усмехнулся Чугуев.
- Вы поняли! - возбужденно сказал Тютчев. - Проворонили девушку. И какую девушку!
- Кто проворонил?
- Школа, техникум, комсомол, газеты, радио, кино, вы и я. Все мы спасовали перед какими-то мухоморами!
- Мы были пассивны, а мухоморы нацелены на уловление душ.
- В том-то и дело! Подруга выскочила за попа - ей смешно. Нет. Романтично. Впереди особая, таинственная, ну хотя бы нерутинная жизнь. Новый миф! Вы видели, как ее разобрало? Она ведь не просто приехала пригласить на свадьбу. Она благую весть несет, елки зеленые! Ее, конечно, вызовут на бюро, вздрючат, а ей того и надо - пострадать… во Христе. Она для комсомола уже потеряна. По всем статьям окрутили. Ей только случай нужен, чтобы сжечь все мосты. Эх, беда, какую девчонку упустили! А может, еще не все пропало, может, стоит за нее побороться?..
К озеру подъехали почему-то одновременно с вездеходом Обросова.
- А мы вас встречали! - смеясь сказал Обросов. - Мы уж давно приехали, дорога - исключительная, ни лужи, ни ухаба. У околицы подождали. Смотрим, катят мимо - и ноль внимания. Мы за вами. Подъехали к церкви - все ясно: "Шикарная девица евангельских времен".
- А что, хороша? - молодцевато сказал Тютчев.
У Обросова зарделось лицо.
- На ондатру похожа!
Все громко расхохотались, и даже сумрачный Михаил Афанасьевич ухмыльнулся.
Тютчев принялся было рассказывать Обросову о дорожном приключении, но тут появился растрепанный, взволнованный дедушка с непокрытой лысиной в окоеме реющих белых волос.
- Гений Никандрыч, тебя к телефону!
- Что еще? - рявкнул секретарь, обводя спутников яростным взглядом. - Кто меня продал?
- Никто не продавал, - успокоительно сказал Тютчев, - просто обзванивают все хозяйства подряд.
- Скажи, что меня нету, дед. Понял? Нету! В глаза ты меня не видел и слухом не слышал!..
Только сбыли одну беду, нагрянула другая. На Обросова кинулся, широко разведя руки, чтобы не дать ему уйти, рослый загорелый усач в зеленой велюровой шляпе.
- Вот ты мне где попался! - кровожадно вскричал он.
- Я ни от кого не прячусь, - хладнокровно соврал Обросов. - Ты зачем кляузы в газету пишешь?
- А вы чего решение не принимаете? Повалят рощу, чего тогда?
- Видали, - обратился Обросов к Чугуеву. - Обозвал районных руководителей бюрократами и еще подписался "Зоркий глаз"! Хорошо, его творчество нам переслали. Да мы решение еще в четверг приняли. Чем кляузы разводить, лучше бы позвонил.
- Евгений Никандрыч, сердце! - сказал усач и, похоже, всхлипнул. - У нас бульдозером кабель порвало.
- Ладно, запускай своих чушек в дубняк, но не уподобляйся этим животным, - засмеялся Обросов.
Пыжиков объяснил Чугуеву, что речь шла о спорной роще, которую "Зоркий глаз", он же председатель Лазоревского колхоза, хотел использовать для выпаса свиней, а землеустроители по своим планам намеревались вырубить…
Школа, где планировалась стоянка, оказалась запертой. Чугуев с Обросовым пошли искать директрису. По пути им пришлось пересечь машинный двор РТС. У самоходного комбайна возился с ног до головы перемазанный соляркой парень и средних лет чисто выбритый интеллигент в синем комбинезоне, - видимо, механик.
- Здравствуйте-пожалуйста! - развел руками Обросов. - А рапортовали, что все комбайны на ходу!
- Он и был на ходу, - отозвался механик. - И вдруг забарахлил.
- Вечно у вас так, Романыч. Принимаете мечту за действительность.
- Уж вы скажете!
- Точно! Более грубо это называется очковтирательством.
Одним длинным прыжком Обросов очутился на хедере рядом с механиком и комбайнером. Чугуева пронизала зависть - и к этому легкому, длинному прыжку, и к тому, что Обросов вот так, непосредственно, может вмешаться в какое-то дело. Заполняя однажды литературную анкету, Чугуев на вопрос: кем бы вы хотели стать, если бы не были писателем? - без малейшего кокетства ответил: если б я не был писателем, то хотел бы им стать. И все же не раз во время своих странствий он испытывал такую вот жгучую, до перебоя дыхания зависть к тем, кому дано впрямую погружать руки в жизнь.
Обросов соскочил на землю.
- Видишь, Борисыч, какой народ, - за каждым глаз да глаз нужен, - подмигнул он Чугуеву. - Ну, что бы они без меня делали? А ведь с каким трудом я сюда вырвался! - Он словно боялся, как бы Чугуев не заподозрил его в показухе, и нарочно обшучивал свой поступок. - Романыч! - заорал он вдруг. - Видишь, кто со мной? Сам Чугуев - он тебя пропишет!..
Чугуев страшно смутился, но механик снял с головы клетчатую кепку и с уважительным достоинством поклонился.
Директриса колола дрова на задах дома и была крайне расстроена, что ее застали за таким грубым занятием да еще в старых мужских брюках, заправленных в кирзовые сапоги. Ключ от школы она отдала племяннику, которому было приказано ждать приезда гостей. Наверное, он притомился и отдыхает в школьном саду.
- Найдем, - сказал Обросов. - А это вот, познакомьтесь, Алексей Борисович Чугуев, - произнес он таким тоном, будто заранее знал, что доставит директрисе великое удовольствие.
И, к радостному смущению Чугуева, так и оказалось.
- Очень, очень приятно!.. - Директриса долго трясла руку Чугуеву. - А чего же вы о нас писать перестали? Нехорошо, Алексей Борисович!..
Неужели, пока он болел, к нему пришла пусть не слава, но хотя бы известность? Оказывается, его имя что-то говорит здесь людям. Но даже не это самое удивительное. Обросов представляет его с таким видом, будто пряник медовый дарит, и конфуза до сих пор не случилось. Надо же, непробиваемые мшарцы наконец-то обратили на него благосклонное внимание. Так работает время. Капля камень точит, то же случилось и с его словом, оно проточило камень читательских душ. Не надо обольщаться своей популярностью, но что есть, то есть. И это незнакомо, странно и радостно. И обязывает… Чугуев улыбнулся неистребимой своей привычке немедленно делать добродетельные выводы…
С той полусерьезностью, что была характерна для его поведения, Обросов осведомился у директрисы, как идет подготовка к учебному году. И та, прекрасно понимая вежливую условность интереса Обросова, ибо до учебного года было еще далеко, ответила бодро, поигрывая топоришком:
- Пока не на что жаловаться, Евгений Никандрыч. А вот скоро начнем вас беспокоить.
- Беспокойте, беспокойте! - тоже бодро сказал Обросов, глядя на гуляющих по двору больших, раскормленных гусей. - Мы для того и поставлены! - вопреки бодрой интонации взгляд его притуманился, ибо он с необычайной отчетливостью вспомнил, как умеет "беспокоить" на редкость решительная и неотступная директриса школы.
Племянник спал в гамаке, висящем меж двух яблонь. Вместо того чтобы отдать ключи, он, вообразив себя егерем, стал требовать у прибывших путевки, угрожая в случае отсутствия таковых отобрать ружья. Обросов выслушал его с благожелательным вниманием.
- Молодец! - одобрил он. - Молодец, что проявляешь бдительность. Ладно, давай ключи, и спи дальше.
Парень заморгал глазами и безропотно повиновался.
До самого выхода на охоту Чугуев не переставал радоваться, что изменил привычному Могучему ради этой поездки. Интересно было слоняться по школьному зданию, наблюдая различные приметы недавней ребячьей жизни: рисунки на партах и таинственные инициалы, соединенные знаком плюс, полуоборванную газету с передовой - печатными буквами - в защиту природы: здесь тщательно перечислялась вся живность, подлежащая истреблению, дабы оставшаяся размножалась и процветала, прейскурант был огромен - от гусениц и совок до волков. Интересно, с помощью какого порошка могли дети избавиться от жестокого племени серых разбойников? Засохшие цветы на учительском столе в узком стаканчике грубого голубого стекла - увядший знак ребячьего внимания, карта Южной Америки с могучей синей веной - Амазонкой, следы мела на доске - руины алгебраической формулы - все умиляло Чугуева.
Легко миновал тот неловкий момент, которого он больше всего боялся: когда грудой мятых, промасленных газет легли на стол охотничьи харчи и Обросов, небрежно-уверенным движением расплескав по граненым стаканам местную "особую", сказал: "Ну, поехали!" - Чугуев поднял стакан, чокнулся со всеми, пригубил и поставил на стол.
- Я свою бочку выпил, - сказал он с улыбкой в ответ на разочарованные и негодующие возгласы. - Нельзя! - И многозначительно ткнул себя пальцем не то в сердце, не то в желудок.
Все же вскоре Чугуев почувствовал некое отличие этого трепа от обычного судаченья перед зорькой. Да, голоса звучали громко и задиристо, по пустякам возникали пустые и страстные споры, да, собеседники не стеснялись в выражениях, но то была лишь пена на серьезном и дельном разговоре, имевшем цели, весьма лестные для него, Чугуева. Районным руководящим людям хотелось снова привлечь его к делам, заботам и нуждам своего края. Они считали, что он может быть полезен Мшаре.
В разгар беседы с шумом и треском ввалилась компания охотников, предводительствуемая высоким, костлявым человеком лет сорока, в охотничьем костюме и меховой шапке. Радость, недоумение, громкие речи, объятия, ругань, смех - и вот уже высокий человек пожимает руку Чугуева, называет по имени-отчеству и спрашивает, почему он перестал писать о Мшаре. Знаменитый в свое время комсомольский секретарь области, ныне директор крупнейшего, союзного значения завода, Харламов зашел поприветствовать Чугуева и своих районных дружков. А сам он с товарищами остановился неподалеку в доме егеря Данилыча.
"Ну и ну! - думал Чугуев. - Похоже, сегодня мой бенефис". Но он не мог относиться насмешливо к тому, что касалось главного в его жизни. Пока тебя не знают и не читают, ты можешь утешаться тем, что пишешь для себя, а так называемая слава - "яркая заплата на ветхом рубище певца". Но когда вдруг обнаруживаешь, что тебя читают и написанное тобой что-то значит для людей, имеет смысл вне твоего личного существования, то перестаешь валять дурака и говоришь себе: писать надо для того, чтобы тебя читали.
Вновь прибывшие принесли свой харч: сало, свежие огурчики и что-то продолговатое, в черно-шершавой шкуре - не то колбаса, не то рыба бельдюга. Харламов отрезал кончик с веревочным хвостиком и кинул собаке егеря, чудному пойнтеру, серому с шоколадными пятнами. На разрезе загадочная снедь оказалась сине-желто-бурой и маслянистой. Пойнтер нюхнул и с рычанием отполз прочь.
- Прошу, - сказал Харламов, - акулья колбаса.
- Отведай лучше котлеток домашних, - сказал Обросов, - пожалей молодую жизнь.
Харламов взял большую, тяжелую котлету, понюхал.
- Ого, с чесночком! Небось, супруга Алексея Борисыча готовила!