Какой же убогой по сравнению с этой тайной предстает мне в ту пору тайна Троицы, величественной, но статичной! Абстрактное и конкретное предстает мне в словах и светящихся образах, чем глубже и непостижимее тайна, догмат, тем сильнее свет: когда нам объясняют, что Троица - тайна, оставляемая, даже взрослыми, богословам, загадкой для меня становится то, что это - три существа, составляющие одно, - вообще тайна.
Позже, рассматривая репродукции в книгах, я воспринимаю жертвоприношение Исаака уже как Искусство, как событие, более близкое к Богу, нежели к человеку, как чрезмерность, обнажающую истину, как изнанку притчи, заурядной трагедии, как безумие, проясняющее истину лучше, нежели рассудок, сумасбродство Господа, однажды от скуки решившего испытать Авраама.
Как постичь догмат о непорочном зачатии, в честь которого в Лионской епархии 8 декабря выставляют плошки, изготовленные детьми и матерями, если еще не знаешь, каким образом появляются на свет? Это всего-навсего праздник непорочной девы, в смысле чистоты одежды, вечной женственности, изображенной на полотнах, изваяниях, предметах культа, бестелесной и закутанной в складки материи, существует лишь животная сексуальность, как у тех "склеенных" собак, что стонут на улице и тянут друг дружку в разные стороны, пока их не сбивают машины, нередко насмерть, как у тех черно-красных "солдатиков" в саду, связанных вереницей и замирающих посреди тропинки без всякой причины, как у мух, слипшихся на краю бездны: что это за хаотические, нелепые, безотчетные, мучительные движения?
Женщина - максимум, слегка приоткрытая шея, и даже кормление грудью - тайна.
Во время продолжительного застолья у нашей бабки (примерно в то же время, как я беру за руку малышку Мари-Пьер), пока наш дед утоляет свой бургундский аппетит целой чередой весьма пикантных блюд, я вижу с высоты своих семи лет, как один из моих дядьев, младший брат отца, берет руку девушки, которую называют его невестой, подносит ко рту, а я вполголоса, слегка обиженно спрашиваю мать:
- Что они делают? - поскольку чувствую в этом жесте то же, что нередко наблюдаю у отца, какой-то иной пыл, сообщничество и, главное, незаметное для других общение, мешающее коллективной игре. Да еще и во время еды.
Каждый четверг мы обедаем у нашей бабки. Окна дедовского дома выходят на главную улицу, узкую, темную, мощеную, Национальную, а с южной стороны - в сад, Предардешские горы: приемная - на улицу, кабинет - на застекленное продолжение сада. Служанка, "сизая Мари", встречая пациентов, кричит с улицы:
- Еще один! - или: - Еще одна!
На лестничной площадке второго этажа, под высокой стеклянной крышей, в застекленном шкафу, среди переплетенных книг по медицине, художественной и нравоучительной литературы: банки со змеями, привезенные нашими тетками из Юго-Восточной Азии, Индии и Египта. Не от этих ли змей погибает Клеопатра?
Рожденный в Отёне на улице Крыс, он принадлежит к семье, считающейся именитой в Морване с XVII столетия - в ней много Теодоров, Альфредов, Андошей, - живущей за счет свободных профессий и наносных земель; в середине XIX века один из его дядьев растрачивает большую часть своего состояния на празднества, женщин и т. п. Его прозывают "лакомым куском".
Наш дед Альфред учится медицине в Лионе, в 1892 году поселяется в Бург-Аржантале, откликаясь на объявление о "враче для бедняков"; он перевозит туда свою мать, слывущую властной женщиной, и она управляет домом до самой смерти; дед женится в 1909 году.
Вплоть до появления автомобиля он ездит по селам на конной повозке: как и наш отец, его сын, он быстро и уверенно ставит диагнозы, хорошо вправляет переломы, очень частые среди крестьян; вскоре добивается полного уважения людей, и мы видим его на вершине славы. Убежденный антимилитарист, не интересующийся политикой, он лечит, разговаривает, слушает и охотится, любит женщин, и женщины отвечают ему взаимностью; он почти всегда добродушно подтрунивает над своим сильным бургундским акцентом, выдумывает слова, выражения; над своим классическим образованием, приходящие на ум латинские, немецкие стихи он бормочет в коридоре, в саду, в своей повозке, на охоте, спуская со своры собак:
Tityre, tupatulae recubans, sub termine fagi.. .
Он часто приходит побеседовать с матерью, перед которой перестает играть, чтобы сказать кое-что всерьез. Он берет нас на охоту, я вижу, как он ползет под заборами, через подлесок, нагибается, пробирается в кустах, он мало и, наверное, плохо стреляет, но, переводя дух, рассказывает нам о том, что видит и что мы видим тоже: о вспугнутых куропатках, удирающем зайце, блестящей в небе сойке, барсуке, возвращающемся в нору... Он трудится, словно любитель, артист, в отличие от моего отца, более светского и практичного, который переманивает у него клиентов.
В верхней части сада пахнет меркурохромом и эфиром, в нижней - псиной: в глубине догнивает псарня; два довоенных автомобиля, "симка-5" и "розенгарт".
Весной 1945 года наш отец покупает джип в сент-этьенском магазине американских военных излишков, это единственный автомобиль, способный добраться до уединенных хуторов между "шира" - гранитными обвалами у вершин, - отец одалживает его для летней ярмарки: это целый аттракцион, первый парень на селе катает по горам и долам семьи, детей. Что-то среднее между маленьким командирским джипом и штабной автомашиной, с капотом и слюдяными боками.
Мы уже часто сопровождаем отца в поездках: по прибытии на ферму он оставляет нас в необогреваемой машине, джипе или другой, "4-СВ", "дина панхард", затем исключительно в итальянских авто: лишь в сильный мороз (от -18-20° до -25°С) дети в деревянных башмаках проводят нас в дом, к очагу. Спускаясь из комнаты, где ухаживает за родильницей, ребенком, мужчиной, что поранился своим же орудием, или стариком, лежащим при смерти, отец удивляется и немного сердится, что мы сидим в тепле, он стремится хранить в тайне свои отношения с семьями, детьми, которым помогает появиться на свет: во время этих поездок, на шоссе, проселочных дорогах, в машине, моя связь с ним крепче всего, именно там он наиболее охотно рассказывает о себе, нашей матери, как они познакомились, о войне, оккупации, о своей любви к отцу, об охлаждении к нему его матери. Обида всей его жизни.
Там-то он и говорит, на что надеется, чего ожидает от меня.
Как-то зимой джип заносит на скользкой дороге, и он застревает у края обледенелой "бадьи". Поскольку отец всегда старается останавливаться - два чемодана медикаментов и небольшого оборудования на заднем сиденье - перед самым домом пациента, он выходит, оставляя меня одного, и отправляется за подмогой на ферму. Примерно час спустя он возвращается с крестьянином, двумя быками в упряжке и веревкой; едва джип вытаскивают из оврага, отец мчится по дороге на ферму и принимает там больного: я остаюсь в холодном джипе; на выходе отец задерживается и беседует в дверном проеме, на гранитной плите, возвышающейся над ровным каменистым двором.
Но на обратном пути, а затем во время других поездок он ерошит мне волосы, тогда еще пышные и живые, отбрасывающие тень на лицо, что смуглеет при малейшем солнечном свете:
- Ну и патлы!.. Какой ты черный!
Молодые крестьяне, старшие сыновья хотят тут же переменить свой труд и образ жизни: многие собираются на фермах и в дальних залах кафе, а летом на межах полей и обмениваются мыслями, сведениями о машинах, зерновых, скоте, организации труда, союзе, кооперативе. Мой отец, считающий крестьянскую жизнь образцом ответственности, свободы, труда, помогает им осуществить мечту. Молодой крестьянин обладает почти всеми знаниями и умениями, он читает, пишет, считает, знает зверей, землю, времена года, небо, взбивает масло, готовит сыр, порой даже домашнюю колбасу; он выращивает овощи, фрукты, умеет ставить и эксплуатировать пчелиный улей, содержать и ремонтировать свою ферму, свою технику; он умеет составлять бюджет, подсчитывать необходимые количества, знаком с кадастром, управлением, иногда он муниципальный советник, мэр, он производит на свет детей, он хозяин своей судьбы, и вдобавок, с точки зрения моего отца, крестьянин всегда готов к свежему восприятию природы, жизни.
Первый трактор прибывает из Анноне, проезжает через центр поселка, где его украшают гирляндами, и катится на ферму по верхнелуарской дороге. Мы успеваем рассмотреть его сверкающий механизм.
Как медик и генеральный советник наш отец получает автомобильные журналы, мы знаем модели, марки, характеристики, количество дверей, лошадиных сил, потребление бензина. Помимо конструктора, у нас есть пара игрушек, "динки тойз", "солидо" - кузов, шасси, с медленным и быстрым двигателем, - мы начинаем строить уменьшенные модели кораблей, самолетов и планеров.
На Рождество 1945 года дядя дарит мне красную "делаэ" со съемным капотом, рулем, поворачивающим колеса, и открывающимися дверцами, я не желаю расставаться с ней даже в школе, прячу в портфеле и поглядываю на переменах; дома я катаю ее повсюду и засыпаю, обняв красивый чугунный кузов. Но однажды качу ее, уже в третий раз перекрашенную серебрянкой, по дальней дороге, которую мы вырыли и утрамбовали сухой грязью - с примесью глины, принесенной из нашего любимого карьера по дороге в Гре, - у самого края бассейна с сорванной решеткой. Я пускаю машинку под откос, и она ныряет в черную воду: мы шуруем по дну дубинами. Садовник заталкивает ее вилами еще глубже в тину, но даже в конце сезона, когда бассейн осушают и чистят, игрушки мы так и не находим, чем больше опорожняется бассейн и чем меньше остается тины, тем сильнее бьется мое сердце и меня оставляет рассудок: вера в него; мой разум - это моя жизнь, и жизнь уходит от меня.
Мои мысли занимает не столько звучание тогдашних автомобильных марок, - "студебекер", "крайслер", "делаж", - сколько само происхождение автомобиля. Я уже во всем ищу начало, первый раз. Потому-то я подолгу изучаю и часто перечитываю альбомы об открытиях, географических, научных, технических, автомобильных, мореходных, авиационных.
Я читаю историю авиации, начиная с летающей машины Леонардо да Винчи: монгольфьеры, "Эол" Клемана Адера, машина Сантос-Дюмона - имена завораживают, точно имена из Библии, историографии или "Романа о Лисе", - перелет Блерио через Ла-Манш перелет "Гео" Чавеза через Альпы, перелет Линдберга через северную Атлантику исчезновение "Белой птицы" Нунгессера и Коли, перелет Косте и Беллонта из Парижа в Нью-Йорк в 1930 году перелет Мермоза и его товарищей по "Аэропосталю" Латекоэра через Анды. Развитие машин, освобождающие открытия (фотография, электричество, фонограф, кино), героизм и одиночество изобретателя... не могу начитаться.
Я читаю и перечитываю "Один через Атлантику" Алена Жербо из "Зеленой библиотеки".
Мы вырезаем и склеиваем из мироксилона или коры парусники, затем пускаем их на водохранилище
Лейга у подножия гор, наша мать шьет нам паруса на швейной машинке, и долгими днями мы управляем с бетонного бордюра своими парусниками из коры и более утлыми из микросилона, быстро набирающими воды. Эти паруса все сильнее раздуваются после полудня, а ближе к вечеру несут наши кораблики по золотисто-коричневой, затем красной глади с чернеющим отражением зеленых пихт, мы шатаемся от опьянения еще и на обратном пути меж домами, где под крики и плач уже дымятся тарелки с супом.
Из всего прочитанного лишь "Роман о Лисе", в сокращенном, адаптированном и иллюстрированном издании, концентрирует в себе все, что меня трогает и терзает в ту пору: прежде всего имена - Изенгрин, Нобль, Гупиль, Эрмелина... старинная грамматика, история средних веков, животные, произведения природы и человека, хитрости, проделки, скатология, власть, общественные классы, слово "виллан" преследует меня во сне, и, в первую очередь, рассказ и образ Изенгрина, обманутого Ренаром, хвост, скованный замерзшим озером: затем следующий образ: Изенгрин тянет за хвост, тот отрывается, и волк убегает в зимнее поле.
Тут еще и привлекательность более плоской, ровной, изобильной, радующей взор местности - совсем не такой, как наша, неровная, убогая и однообразная: мы пересекаем эти Ренаровы поля во время июльской поездки в Бретань через Берри, Пуату, Турень, Анжу.
После "Пантагрюэля" с моей этажерки беспокойство растет: рождение Гаргантюа, смерть Бадебек, списки блюд, эти великаны, которые на самом деле вовсе не великаны, столь похожи они на хорошо знакомых персонажей, ежедневно встречаемых на улице либо ожидающих в приемной нашего отца внизу, более сельские и пухлые, нежели Гулливер в стране Лилипутов, скорее, пугают меня: никакой тебе сексуальной привлекательности, как в Библии, у Киплинга, Гюго или Диккенса.
*
Жанна Ориоль, наша служанка в течение всей оккупации, в конце лета 1955 года, всего двадцати двух лет отроду, выходит замуж за красавца Тарди, обе наши сестры - подружки невесты, они поднимаются по верхнелуарской дороге из Бург-Аржанталя в Сен-Совёр-ан-Рю, где отмечают свадьбу, в синей двуколке. Свадьба у въезда в деревню, в огороженной рощице фруктовых деревьев: белые и розовые платья из газа, взбитые сливки, розовые от малины и клубники, розовые ягоды. Наша подруга по трудным дням покидает нашу мать, которая любит ее еще и за красоту: это женщина Освобождения с непокрытой головой, всеобщая любимица, высокая, белая, розовая и красная, с серебристым, всегда нежным и слегка удивленным голосом.
Она поселяется в двух километрах от Бург-Аржанталя, по дороге к массиву Пилат, в местечке Ле-Масно мы называет его "У Жанны", - на ферме своего мужа, над дорогой, мы ходим туда пешком каждую неделю и проводим время после полудня. Мы очень бодро следуем за ней повсюду, общая комната, хлев, водопой, рига, поля и луга, ее красивые длинные волосы стянуты цветастой косынкой: вскоре двое детей, очень красивых, белокурых; порой я вижу, как они вдвоем, она и наша мать, шагают поодаль и ободряюще хлопают друг дружку по плечу; наша мать знает, от кого она происходит по матери и отцу, мы знаем, что мы сами, как и мать, не из народа, и хотя временами это высокое положение придает нам гордости, именно разрыв между нашим классом и этим "народом" считаем мы главной мукой своей жизни.