Мамонты - Рекемчук Александр Евсеевич 15 стр.


Человек, с которым я познакомился лишь пару часов назад, сидел напротив меня за накрытым столом и смотрел мне в лицо побелевшими, перекосившимися от ненависти глазами.

Правда, перекос его глаз несколько облегчал ситуацию, потому что оставлял возможность думать, что этот ненавидящий взгляд адресован не тебе лично, а кому-то сбоку.

- Не надо было жалеть нагаек - ни в девятьсот пятом, ни в семнадцатом!..

Еще ситуацию облегчало то, что к этому часу мы уже усидели бутылку-другую, и я мог предположить, что мой новый знакомец, человек трудной судьбы, слишком рьяно заводится от водки, как это часто случается с людьми, побывавшими в неволе.

И, всё-таки, речь о девятьсот пятом и семнадцатом показалась мне чересчур отвлеченной.

Ведь мой собеседник был всего лишь тремя-четырьмя годами старше меня, он не мог орудовать нагайкой в те отдаленные времена, и потому его хлесткая фраза "пожалели мы на вас плентюгов, зря…" была лишь риторикой.

Похоже, что он сам ощутил этот хронологический сбой и перевел свою речь в настоящее время:

- Всех вас, коммуняк, надо вешать на фонарях! Кончать надо с Софьей Власьевной!..

- А кто такая… Софья Власьевна? - растерянно переспросил я.

Хозяин дома, третий человек, сидевший за этим столом и несколько смущенный столь жестким оборотом беседы, объяснил:

- Софья Власьевна - это Советская власть. Лагерный жаргон.

- А-а.

Наверное, мне следовало встать и уйти, сославшись на поздний час.

Как уже встала и ушла, хлопнув дверью, моя жена.

Но я не встал и не ушел. Почему? Что в этом было - терпимость к чужому мнению и слову? Вряд ли: я никогда не отличался покладистостью, не поддакивал тому, что мне противно и поперек. Или же - после пережитых невзгод, мытарств, обид - во мне самом что-то надломилось, и сейчас этот надлом проявлял себя в непротивлении, в молчании, когда обнажалась вся пропасть отчуждения?..

Нет-нет. Просто я понимал, что у этих двоих людей, с которыми нынче я свел ни к чему не обязывающее знакомство, - что у них были достаточные причины ожесточиться: еще недавно они оба сидели в одном лагере.

Хозяин дома, человек более сдержанный в речах и чувствах, прошел войну, был командиром Красной Армии, преподавал в Бронетанковой академии, потом сел. За что и как получил срок - я не спрашивал.

Я привык не расспрашивать без надобности людей об их прошлом, живя в Ухте - в городе, где каждый второй либо сидел в лагере, либо отбыл ссылку, либо продолжал ее отбывать, как этот мой новый знакомец, что витийствовал насчет плентюгов и поминал Софью Власьевну.

Он был родом из казачьей станицы. Его арестовали перед войной то ли за то, что читал запретное (говорит, что за "Десять дней, которые потрясли мир", за Джона Рида), то ли высказывался слишком круто, как нынче.

Отсидел шесть лет в лагере, получил пожизненную ссылку. Теперь жил в Вой-Воже, поселке нефтяников близ Ухты, работал нормировщиком. А на досуге сочинял романы - собственно, это увлечение и подсказало ему мысль искать встречи со мною.

Я еще вернусь к моим новым северным знакомствам,

Покуда же объясню, как сам оказался вновь в этих благодатных местах.

В 1952 году я окончил Литературный институт, защитил диплом рассказами и очерками, опубликованными в "Огоньке", в "Смене".

Некоторое время вместе с Владимиром Тендряковым, Владимиром Солоухиным, недавними однокурсниками, работал внештатным корреспондентом журнала "Огонек". Поездки по стране обогащали впечатлениями, подбрасывали в запас сюжеты будущих книг.

Адреса моих огоньковских командировок - Кузбасс, Украина и, конечно же, "земля, с которою вместе мерз", республика Коми.

Но это породненная земля напоминала о себе не только темами очерков.

Кадровики всех редакций, куда я обращался в поисках штатной работы, едва не падали в обморок от моей анкеты: репрессированный отец, исключенная из партии мать, объявившиеся во Франции ее родные сестры Анна и Ольга, мой бывший отчим с подозрительной фамилией и, наконец, я сам со "строгачем" по партийной линии…

"Возвращайся туда, где тебе его дали, - советовали знающие люди. - Иначе он будет на тебе висеть по гроб жизни…"

Махнув рукой на столичную прописку, я опять уехал на Север.

С 1954 года вновь работал в редакции газеты "Красное знамя" (тот же переименованный "За новый Север"), корреспондентом в Ухте. Луиза здесь же была корреспондентом республиканского Радио.

Повторю: в городе, где я теперь жил, каждый второй его обитатель или сам хлебнул лагерной баланды, или не имел права покидать место ссылки, или не должен был появляться в Москве, Ленинграде и других приличных городах.

Позже большинство этих людей реабилитировали. Им выплатили компенсацию за причиненный материальный и моральный ущерб, хотя, конечно, никакими рублями невозможно было возместить покалеченные судьбы. Их восстановили во всех гражданских правах. Им предоставили квартиры в тех местах, где они прежде жили.

Но вот какая неожиданность: очень многие из них не захотели уезжать восвояси.

Они остались жить и работать на Севере, в тех краях, которым отдали годы, а подчас и многие годы жизни, отдали свой труд, свой талант. Где они зачастую находили любовь и семейное счастье, где родились их дети.

Добавлю: и очень многие из них нашли последнее пристанище в этой суровой земле.

В своих северных повестях и романах я несколько раз возвращался к образу человека, который существовал вполне реально: это был первооткрыватель Ярегского месторождения тяжелой нефти, доктор геолого-минералогических наук Андрей Яковлевич Кремс, Герой Социалистического Труда, лауреат Государственных премий…

Но до всего этого он был "простым советским заключенным".

В повести "Всё впереди" он у меня Храмцов, в романе "Скудный материк" - Платон Андреевич Хохлов.

В семидесятые годы журнал "Огонек" опубликовал сугубо научную статью о драматической (теперь скажу: трагической!) истории освоения северной нефти. Статья не имела никакого отношения к литературе, но в ней была ссылка на мой роман, помещена фотография Кремса - он, без околичностей, был назван прототипом Хохлова в "Скудном материке".

Главы из этого романа читали по зарубежным "голосам".

Лондонская "Морнинг Стар" напечатала статью Питера Темпеста, которая была озаглавлена "Удар для тех, кто оправдывает злодеяния Сталина".

На "Мосфильме" режиссер и оператор Владимир Монахов сделал попытку экранизировать "Скудный материк" с Сергеем Бондарчуком в главной роли - о, как бы он это сыграл! - но им обоим объяснили, что есть и другие темы…

Вообще, этот роман не облегчил мне жизни.

Но возвращусь в Ухту.

Центр города был застроен по проектам молодых архитекторов Николая Жижимонтова и Павла Мурзина (их называли Жижик и Мурзик). По их проекту было возведено здание Дворца культуры нефтяников, изображение которого есть в Большой Советской энциклопедии, а ныне в нем - церковь…

Но Жижик и Мурзик тоже приехали на Север не в поисках романтики.

В конструкторском бюро Ухтинского кирпичного завода работал инженер Георгий Демидов, солагерник Шаламова по Колыме. Впоследствии он стал известным писателем-диссидентом, но там же, в Ухте, и умер.

В лагере близ ухтинского Сангородка служил солдатом охраны питерский парень, которого звали Сергей Довлатов. Он написал об этом одну из самых известных своих повестей - "Зона"…

Из литературного объединения при городской газете, которое - на правах выпускника Литинститута, - сколотил я, вышли писатели Николай Володарский. Ирина Махонина, Борис Купчинкин, Василий Журавлев-Печорский, Марианна Вехова, Владислав Круковский, Анатолий Козулин, Виктор Кушманов… За плечами некоторых из них было всё то же - лагерь, ссылка.

Иногда на эти литературные сборища приезжал и мой знакомый с Вой-Вожа, тот, что на досуге сочинял романы.

Останавливался у меня - один, либо с женою, пышнотелой румяной клушей.

Да и я, выезжая по заданиям редакции на нефтяные промыслы, гостил в его домишке за жердевым забором, на краю поселка.

Там было светло и чисто, на стене горницы висел портрет Шолохова, который подсказывал несведущим людям, что хозяин дома тоже причастен к литературным занятиям и, сверх того, является земляком автора "Тихого Дона".

Тут-то, не за пустым, конечно, столом и разгорались снова наши словесные баталии.

Зачин у них всегда был один и тот же: что зря пожалели плентюгов в девятьсот пятом и девятьсот семнадцатом, и что всех коммуняк надо вешать на фонарях.

Это теперь, когда подобные мысли и речи обрели ранг национальной идеи, они сделались банальностью, общим местом, занудным газетным штампом.

Тогда же в них еще был соблазн новизны.

И я, со всею страстью молодых лет, спорил с хозяином.

- Пойми же ты, чудило, - наседал я, - что это вопрос не только политического свойства. Это, прежде всего, вопрос экономический, фундаментальный. Вот ты - нормировщик, вкалываешь на производстве, должен же ты учитывать такие краеугольные вещи! Что если Советская власть - или, как ты ее называешь, Софья Власьевна, - если она прикажет долго жить, то, прежде всего, встанет вопрос о собственности на средства производства! Кому будет принадлежать эта земля, этот лес, где мы с тобою сейчас водку пьем? Кому будет принадлежать вот это самое, на чем мы сидим, - я показал пальцем в пол, - войвожская нефть, вуктыльский газ? Кто купит Ухтинский нефтеперерабатывающий завод? Кто купит Ярегские нефтешахты?..

- Кто захочет, тот и купит, - досадливо отмахивался он.

- А деньги где возьмет? Ведь это же не три с полтиной?..

- Наворует. За три с полтиной и купит.

Поразительно не то, что мы в те далекие и дремучие времена охватывали мыслью весь масштаб созревших проблем, проникали в их сокровенную суть, в сердцевину, - нет-нет, поразительно вовсе не это.

Теперь, вспоминая наши войвожские дискуссии, я дивлюсь другому.

Что он уже тогда был несокрушимо прав: наворуют и купят, за три с полтиной.

Проигрывая спор, уже не надеясь на себя, я в отчаяньи простирал руки к висящему на стене портрету его земляка.

- Но ведь Шолохов совсем иначе понимает суть этой исторической трагедии! Вспомни, как метался Григорий Мелехов - то к белым, то к красным… И, в конце концов, выбор был сделан самим Шолоховым: за красных! Я уж не говорю о "Поднятой целине"…

На что он, даже не оборачиваясь к портрету, лишь усмехался:

- А он не казак, иногородний… И еще вопрос - кто что написал!

После этого довода я скисал окончательно: нечем крыть.

А тот человек, который впервые свел и познакомил нас, тот третий человек, горемычный красный командир, - он больше не участвовал в наших встречах и спорах. Он оказался лишним, третьим лишним.

Кстати, у меня нет причин скрывать его имя и фамилию. Его звали Борис Рымарев.

Это его фамилией, понравившейся мне, я наделил героя повести "Товарищ Ганс" и романа "Нежный возраст": Санька Рымарев.

Так вот, однажды я встретился с Рымаревым на ухтинском железнодорожном вокзальчике.

Мы оба ехали в служебные командировки, но в разные стороны: я ждал поезда на север, до Печоры, а ему надо было на юг, в Княж-Погост.

Поездов пока не было, стояла тишина, и он отвел меня в сторонку, подальше от чужих ушей и глаз.

- У меня тяжесть на душе, - сказал он. - Ведь это я познакомил вас… но, понимаете, он очень просил об этом, а я не мог отказать - ведь мы с ним вместе сидели, на одних нарах спали… Так вот, тем более я должен вас предупредить: этот человек - стукач. Он стучал, еще сидя в лагере, и за то ему были там всякие поблажки. Он многих посадил, то есть с его стука многим дали повторные сроки… Будьте осторожны. Еще раз извините меня.

А тут и подошел чей-то поезд, то ли его, то ли мой. Сейчас я уже не помню таких подробностей.

Так с чего это я заговорил тут о писателях из маленького северного городка, о себе в частности?

Вероятно, на эти воспоминания навела меня, опять же, книга, которую я читал в чужом кабинете Агентства печати "Новости".

Там были строки, заставившие меня вновь подивиться раздраженной гордыне ее автора, почему-то присвоившего лишь себе это право - писать о людях и судить их жизнь.

"…А поток 37-го года подхватил и понес на Архипелаг также и людей с положением, людей с партийным прошлым, людей с образованием, да вокруг них много пораненных осталось в городах, и сколькие с пером! - и все теперь вместе пишут, говорят, вспоминают: тридцать седьмой! Волга народного горя!"

Возвращая книгу Екатерине Шевелевой, я поблагодарил ее за предоставленную мне возможность ознакомиться с новинкой "тамиздата".

- Но ты должен отписаться! - сказала поэтесса, твердо глядя мне в глаза. - Многие прочли, и все будут отписываться: впечатления, возражения. Очень видные люди… - Она перечислила фамилии, и я понял, что мои отпечатки пальцев на обложке книги лишь пополнили весьма солидный свод дактилоскопии.

- А где эту статью напечатают?

- Не беспокойся. Мы сами всё устроим. Я имею в виду Агентство печати "Новости".

Я и не беспокоился.

Написал статью, в которой было всё только что рассказанное. О деревне Вогваздино. О воркутинских каторжных лагерях. О расстрелянном отце. О шуцбундовцах. О романе "Скудный материк" и о статье Питера Темпеста в лондонской "Морнинг Стар". О том, как я плакал, читая "Один день Ивана Денисовича", и о том, чего решительно не принял в "Архипелаге Гулаг".

Это была большая статья, спокойная, искренняя, на мой взгляд - доказательная.

Но она так и не была опубликована.

Когда я спросил напрямик Катю Шевелеву - где же? - она ответила, что, может быть, ее напечатали в какой-нибудь зарубежной газете, ведь Агентство печати "Новости" поставляет тексты не только для отечественной, но и для заграничной прессы. Однако по ускользающем взгляду ровесницы Октября я понял, что врет.

По-видимому, в Агентстве печати "Новости" или еще где-нибудь сочли неуместными мои личные свидетельства о лагерях республики Коми, скорби о расстрелянном отце, а уж ссылки на собственный роман "Скудный материк" вообще нескромными, в чем, возможно, были правы.

А если начистоту, то моя статья о крамолах Солженицына сама по себе была крамолой.

Не для того меня приглашали в Агентство печати "Новости", сажали в чей-то кабинет, совали в руки изданную в Париже книгу…

Я не стал спорить, рассудив, что начальству виднее.

Но мне не дали отсидеться в кустах.

Позвонили с Центрального телевидения, сказали, что в вечерней программе "Время" мне отведены полторы минуты - да, прямой эфир, да, согласовано, да, в галстуке.

Я приехал в Останкино в самом скверном расположении духа.

В гримерную повела Марина, ассистент режиссера, с которой у нас был когда-то мимолетный роман.

Она, конечно же, имела представление - зачем я здесь. В ее взгляде, кроме светлых воспоминаний молодости, я прочел сострадание: она понимала, чем для меня обернутся эти полторы минуты в ближайшем и отдаленном будущем.

Усадили перед зеркалом.

Гримерша сноровисто прошлась по лицу ваткой с телесным тоном, поверх осыпала пудрой.

Марина подошла к ней и что-то шепнула.

Теперь ватка с тоном пошла гулять по моей макушке, дергая волосы, а следом заклубился вихрь пудры.

- Что вы мне мозги пудрите? - возмутился я.

- Лысина бликует, - объяснила Марина.

Странно. Я и не подозревал, что у меня есть лысина. Ведь спереди не видно.

Много лет спустя меня занесло в Нью-Йорк.

Перво-наперво повели смотреть статую Свободы.

Я любовался ею с набережной Морского порта, а затем мы перешли под тент уличного ресторанчика, откуда был отлично виден остров Либерти с постаментом и статуей, вздымающей факел над устьем Гудзона.

Столь же хорошо смотрелось отсюда вавилонское столпотворение южного Манхэттена, блещущее на солнце зеркалами фасадов. Эти зеркала вбирали в себя зыбь речных и океанских волн, бег облаков в синем небе, пеструю круговерть соседних зеркал.

Я видел в отдаленьи шпили небоскребов Импайр-стейт-билдинг, Крайслер, и радовался им, как старым знакомцам, хотя впервые был в Нью-Йорке. Но не мог не восхититься и двумя Долговязыми новичками в этой рослой компании - гранеными башнями Международного торгового центра, очень близкими отсюда, рукой подать.

Нам с Джеком принесли по кружке светлого пива, а дамы заказали чай со льдом, что было мне в новинку.

Всех представлю в свой черед.

Джек Кассерли - дипломат, журналист, а ныне профессиональный писатель, из тех, что сочиняют автобиографии знаменитых людей. На титулах подобных книг стоят, как правило, две фамилии - самой знаменитости, которой недосуг заниматься сочинительством, и автора литературной записи. В Америке этот симбиоз весьма распространен и не считается зазорным, в то время как у нас соавтор прячется в мелком шрифте на задворках книги да еще в графе платежной ведомости.

Джек Кассерли только что написал книгу Уильяма Р. Херста-младшего, хозяина всемирно известной газетной и журнальной империи.

В понедельник мне предстояла встреча с самим Херстом, а на следующий день - участие в презентации его книги "Херсты: отец и сын" в пресс-клубе на Пятой авеню.

Собственно, в Америку я был приглашен именно на эту презентацию, как издатель книги Бориса Ельцина "Исповедь на заданную тему". Мне предстояло, вернувшись домой, передать Ельцину книгу Херста с его дарственной надписью. И еще речь шла об издании книги "Херсты: отец и сын" в России - одну из ее глав напечатала "Независимая газета" в переводе Андрея Рекемчука, моего сына.

Ради всего этого и было устроено мое путешествие за океан. Спасибо всем, Херсту - восемь.

Здесь важно уточнить, что я прилетел в Нью-Йорк 20 сентября 1991 года, ровно через месяц после августовских событий, которые одни называли революцией, а другие наоборот.

Я был в числе первых появившихся здесь русских, которым даже малая причастность к событиям, потрясшим мир, придавала романтический ореол. А уж то, что я еще год назад издал книгу Ельцина, делало меня героем.

Однако во взгляде Джека Кассерли сквозила и некоторая снисходительность пополам с презрением: ну, наконец-то вы, говнюки, образумились, поняли, что к чему; а то, видите ли, загнивающий капитализм, догнать и перегнать Америку, мы вас закопаем… ну, что, закопали? И догонять будет тяжело, еще попыхтите, придурки…

У меня возникло предположение, что Джек Кассерли загодя навел справки о моем, как и Ельцина, темном коммунистическом прошлом.

Еще в гостинице он одолжил у меня на денек привезенную с собой из Москвы туристическую карту Нью-Йорка (какой-то вшивой японской авиакомпании), чтобы, как я догадался, проверить в компетентных службах - нет ли на этой карте условных обозначений тех объектов, которые я намерен взорвать.

Джек Кассерли был на самом деле Джоном, хотя все его называли Джек. Ирландец корнями, уже в годах, рослый, плотный, рыжий, красномордый, тупой и еще тупее тупого - славный такой парень.

Его жену звали Джой, и она всецело оправдывала это имя: хохотушка, резва не по годам, любопытна, а тут еще такая невидаль - гость из России, по-английски ни бум-бум.

Назад Дальше