У заправки, на шестом километре, к ним присоединился матёрый гибдэдэшник в фуражке, поразивший даже бородатого своей бабуинской волосатостью. У деревни Волошки к процессии примкнули ветеринар Арнольд Емельянович и несколько механизаторов. Близ посёлка Ермолаево в отряд влились два мужика, стоящие в очереди за похмельем, а также один кочегар и один капитан внутренних войск в отставке. Теперь процессия представляла собой внушительное зрелище, особенно если учитывать фуражку гибдэдэшника и удочку Ермака. Они хором пели то "Солнечный круг", то "Белая стрекоза любви" и двигались уже не толпой, а стройной дисциплинированной колонной, в чём была прямая заслуга капитана–вэвэшника. Машины теперь не притормаживали. Встречные испуганно шарахались и торопились прошмыгнуть мимо, а попутные выстроились позади длинной пробкой. Бесконечный восторженный гул и вой клаксонов сопровождал безодежную колонну до самой развилки за Полыкаево, где попутки могли уйти на старую дорогу. Они и уходили, облегчённо радуясь тому, что теперь их нельзя обвинить в сопричастности. И только солнце неотступно и спокойно освещало идущим путь, не боясь ничего.
Строй голых мужиков уходил на восток - туда, где неразборчиво сизовел горизонт. Плечистые, голозадые, эпически хмурые и мужественно потрясающие причиндалами, они шли выразить свой протест. Выразить коротко и ясно: всё достало, блядь!
Мир содрогнётся и полетит в тартарары, когда эта молчаливая мрачная сила дойдёт до горизонта и переломит ему хребет.
Kill Jill
Зайка, зайка, ты не видел Джилл?
Монте–Вильяно, 2007
Я в последний раз щекочу пальцами костяную рукоять ножа – ласково, дразня, вызывающе.
Нож совершенно спокоен. Холодно спокоен. Не то что я. У меня по спине противной щекоткой стекает струйка пота. До самой поясницы - под пояс джинсов, туда, где противней всего.
Нужно заканчивать с этим. В конце концов, я так долго шёл к этой минуте, столько раз я готов был отказаться от задуманного, так много раз всё срывалось из‑за глупой случайности или моего вечного страха, который хватал меня за руки в последний момент, подкатывал к горлу тошнотой, едва стоило представить лезвие ножа, мягко и скользко входящее в печень Джилл, её кровь, которая сначала неуверенно, а потом безудержно проступает через рубаху и течёт по моим пальцам, тусклый выкрик, который издаст женщина, шорох, с которым её теряющее жизнь тело повалится на землю, глухой удар головы о щебенку…
Да, нужно заканчивать. А не то, всё опять сорвется, теперь – из‑за моей не вовремя и не в меру разыгравшейся фантазии.
Она карабкается по тропе вверх. Из‑под её кроссовок осыпаются вниз, мне навстречу, камешки и пыль. Вот она споткнулась, ойкнула, взмахнула руками…
Пора!
Я догоняю её, на ходу отерев о штаны вспотевшую ладонь, вынимаю из кармана нож, обхватываю рукоять покрепче, ощущая томительную слабость в ногах и подкатывающую к горлу тошноту. Скорей, а не то я опять не сумею!
Левой рукой обнимаю Джилл сзади, покрепче, прижимаю ее спину к своей груди. Она поворачивает голову, на губах её недоуменная то ли улыбка, то ли усмешка. Правой рукой, не целясь, ударяю туда, где должна быть, по моим расчетам, печень…
Горло перехватывает тошнотворный спазм, рот наполняется блевотиной прежде, чем я успеваю прийти в себя.
- Что с тобой? - спрашивает она тревожно, обернувшись. - Что случилось, Пит?
Не отвечая, наклоняюсь в сторону, к чахлому кусту жимолости, прикорнувшему у тропы, скрученный в три погибели болью сжавшегося в точку желудка.
Даллас, 2000
Я просыпаюсь от солнечного луча, щекочущего веки. Приоткрываю глаза и вижу обнажённую Джилл, стоящую спиной ко мне, на фоне окна, задёрнутого только лёгкой прозрачной органзой. Она укладывает волосы. На мгновение отвлекается, чтобы потянуться – всем своим прекрасным телом, упруго и сладко. Я вижу как поджимается её попка, как прогибается позвоночник, как, белея, упираются в паркет пальцы, когда она встаёт на цыпочки. А мои ноздри всё ещё явственно ощущают аромат её тела и волос, которым я упивался до половины ночи.
Я любуюсь ею, подавляя в себе желание вскочить, схватить её в охапку, перенести на кровать, впиться поцелуями в тело. Я люблю её. Я люблю её нежно и дико, осторожно и жадно, трепетно и безжалостно. Я знаю, что она вся принадлежит мне, всегда, в любое время. И это знание наполняет душу особым чувством уверенности, гордости и несказанной нежности.
Почувствовав мой взгляд, она оборачивается, улыбается.
Счастлив ли я?..
Я счастлив.
Вот ради этой утренней минуты, ради этой внезапной и такой беззащитной улыбки любимой женщины и стоит жить.
Мне не приходится вскакивать и переносить её на кровать. Она сама подходит, грациозная и сияющая в своей здоровой молодости и наготе, наклоняется надо мной, целует – влажно и нежно, томительно, свежо, провоцируя…
Монте–Вильяно, 2007
- Эй, - произносит она, склоняясь надо мной, кладя руку на плечо. - Ты в порядке?
Может быть, сейчас? Очень удобный случай. Схватить её левой рукой за шею, притянуть к себе… Но печень у неё справа, а я не смогу ударить в печень спереди, правой рукой, если вплотную притяну жену к себе.
- Пит?
- В порядке, - бормочу я, выпрямляясь.
Правая рука скользит в карман, за носовым платком.
Но платок я переложил в левый, потому что правый предоставлен на сегодня ножу.
Наткнувшись на ставшую уже прохладной кость рукояти, пальцы сразу начинают мелко дрожать от возбуждения…
Только не думать, не думать!..
Заставить себя не думать.
Действовать на инстинктах – инстинкты все сделают за меня…
Я выхватываю нож, отвожу руку чуть назад – небольшой замах…
Но печень… Печень справа, а я не могу ударить туда из положения, в котором нахожусь по отношению к Джилл.
Она не сразу понимает, что я там такое достал, чуть прищуривается, пытаясь разглядеть…
Наконец, разглядела.
- Зачем тебе нож? - спрашивает она, приподняв брови.
Не отвечая, делаю шаг к ней и влево. Понимаю, что ударить в нужное место всё равно не получится. Остаётся схватить её за правую руку и потянуть на себя и вправо, поворачивая нужным боком. Одновременно ещё полшага влево, руку с ножом отвожу за бедро.
Она не сопротивляется – не понимает. Её брови поднимаются ещё выше, она удивленно и чуть раздраженно смотрит на меня, как на чокнутого.
Ненавижу этот взгляд, эти брови!
Рука выскальзывает из‑за бедра, по дуге снизу–вверх и справа–налево бьет её ножом в бок.
Чуть отклоняюсь, тяну её за руку ещё вправо, чтобы посмотреть, куда я попал. Мне кажется, что промахнулся.
На её рубахе (дорожная, белая, в коричневую звездочку) виден разрез, который на глазах темнеет от проступившей крови…
- Ну что? - спрашивает она. - Опять?
Не отвечая, я падаю на колени, извергая из уже пустого желудка кисло–горькую желчь.
Мне никогда, никогда не убить её!..
Даллас, 2004
"Ненависть ждёт в углу" - пела какая‑то из моих тогда любимых групп…
- Куда всё уходит? - произносит Джилл, ковыряя вилкой пережаренный на завтрак омлет.
- Что именно? - неохотно спрашиваю я. Мне не очень хочется разговаривать с ней после вчерашнего.
- Именно – всё, - пожимает она плечами. - Ты, например.
- Я ухожу на работу, - недовольно отвечаю я, отодвигая тарелку с чёрными несъедобными остатками. - Если ты помнишь, я зарабатываю для тебя деньги. И уже опаздываю.
- Да, - кивает она. - Я помню. Ты вернёшься?
- Идиотский вопрос.
- Может быть, нам поехать куда‑нибудь? Сменить обстановку?
- Прямо сейчас?
Она усмехается, опускает голову.
- Пит… Ты… Ты ещё любишь меня?
- Всё, - бросаю я от двери. - Я ушёл. Целую.
Я не знаю, куда всё уходит. Я не знаю, куда ухожу я. И куда ушла она, я тоже не знаю.
Ненависть ждет в углу. И если по этим углам не проходить хотя бы иногда с метлой, паутина ненависти затянет весь дом.
Даллас, 2004. Я ещё не ненавижу ее. Я её просто не люблю.
Монте–Вильяно, 2007
- Гауска! - радостно произносит кто‑то за моей спиной.
Вздрогнув от неожиданности, поворачиваюсь.
На тропе позади нас, в пяти шагах, стоит невесть откуда взявшийся бронзово–загорелый бородатый мужчина. На нём костюм цвета хаки, длинная чёрная борода, кривые ножны на поясе, у груди ладно пристроился висящий на шее потертый автомат.
- Та гауска беран жоа! - произносит он на чёртовом местном наречии и довольно скалится. Зубы у него белые и ядрёные. А может быть, они кажутся такими на фоне чёрной бороды, усов и загорелого лица. И чёрного потёртого автомата.
- Что за чёрт… - произношу я, морщась от вкуса блевотины во рту.
- О! - восклицает абориген, радуясь, кажется, ещё больше, словно я тепло его поприветствовал. - Американо?
- Си, - киваю я, поднимаясь с колен. - Американский подданный. Хотите проблем?
- Аблас эспаньоль, американо? - вопрошает он.
- Си, - отвечает вместо меня Джилл.
Я поворачиваюсь и удивлённо смотрю на неё.
А она улыбается бородатому. Стоит, кокетливо отставив ногу, изогнувшись, подперев бок рукой и улыбается этому чёрту с автоматом.
А у него на голове берет с зелёной ленточкой.
Нас предупреждали, что не стоит лезть далеко в горы, что можно нарваться на маки - местных революционеров–партизан, противостоящих режиму.
Но как же мы могли не лезть далеко в горы. Ведь мне нужно убить Джилл. Не делать же это на северных склонах, на глазах у целой деревни!
А может быть, сейчас?.. Вдруг этот абориген решит подстрелить нас обоих. Тогда я не успею…
А на тропе, теперь уже впереди, появляется ещё один бородач с автоматом.
- Де беран куар, поске Эстебан? - обращается он к первому.
- Ки, поске Хосе! - радостно показывает тот на нас. - Америкао империалиста.
Джилл, улыбаясь как последняя шлюха, бросает что‑то бородачам по–испански.
Тот, что появился вторым, подходит к ней сзади, небрежно берёт ее за ягодицу, бормочет что‑то ей на ухо. При этом ствол его автомата упирается ей в спину, под лопатку, и я боюсь, что он нечаянно выстрелит.
А эта стерва не отпрыгивает с визгом, не бьёт его по морде, не матерится! Нет, она стоит и слушает. А по губам её бегает ухмылка.
- Он говорит, - обращается она ко мне через минуту, - что мы должны пойти с ними.
- Должны? - кривлю я губы в усмешке.
- Ты хочешь отказаться от их гостеприимства? - многозначительно произносит она, поднимая брови.
- Я не знал, что ты говоришь по–испански.
Она пожимает плечами.
- Почему ты никогда не говорила мне, что знаешь испанский?
Она снова пожимает плечами и нехотя произносит:
- Сейчас‑то какое это имеет значение.
- Ты замечаешь, что едва ли не каждый день преподносишь мне новые сюрпризы?
- Оставь, Пит. Не сейчас.
- Какого чёрта! - распаляюсь я. - Почему этот козёл берёт тебя за задницу, а ты улыбаешься?!
- Пит…
- Тебе приятно что этот вонючий бородатый самец с автоматом лапает тебя?
- Так дай ему по морде, - не выдерживает и зло произносит она. - Ты же мужчина?
Бородатый смотрит на меня, на неё… на меня… на неё. Потом спрашивает что‑то. Она небрежно пожимает плечами, кивает на меня, что‑то отвечает.
Бородатый подходит ко мне. Встаёт, подбоченясь. Сплевывает себе под ноги.
Если он сейчас застрелит меня, я уже никогда не смогу её убить.
- Карамба, - наконец произносит он, меряя меня взглядом, и снова сплёвывает себе под ноги. - Дамос ум пасео, американо, - добавляет через минуту, указывая стволом автомата на еле видную на каменистой почве тропинку, уходящую влево.
- Он предлагает тебе прогуляться, - комментирует Джилл.
И добавляет ехидно:
- Откажешься?
И этому бородатому козлу:
- Си, но эмос эстадо нунка эн корасон дель Монте–Вильяно.
Даллас, 2004
У нас нет детей. И не будет. Потому что Джилл перевязала трубы. Давно. Ещё до меня. Я узнаю об этом только на третьем году нашей совместной жизни, когда уже сильно озабочен тем, что мы не можем зачать ребёнка и сам начинаю предпринимать шаги к выяснению причин.
- Я знаю, Пит, я должна была сказать тебе сразу… Но… Пойми меня, милый, я боялась… Боялась, что ты оставишь меня…
- Это же… Да ты..!
- Прости, Пит, прости!.. Ты не бросишь меня? Ведь ты не бросишь меня теперь? Скажи, что не бросишь!
Мои дела идут хуже и хуже. Фирма, в которой я работаю, вот–вот отдаст концы и тогда я, при моей редкой профессии, останусь без твёрдого заработка.
А Джилл лежит на диване, болтает по телефону, листает женские журналы и, кажется, присматривает на моей голове место, куда можно было бы наставить рога.
Я не знаю, почему это происходит. Я женился совсем не на той Джилл, с которой теперь живу.
Я хочу детей.
Я ненавижу её.
Ненависть вылезла из тёмного угла и вальяжно развалилась на нашей супружеской кровати.
Монте–Вильяно, 2007
Эти двое даже не обыскали нас! Неужели они настолько глупы? Или настолько беспечны в присутствии своих автоматов?
Это очень хорошо, что мой нож остается пока при мне. Но если они попытаются забрать его у меня, мне придется убить Джилл прямо у них на глазах…
Они все такие - бронзовокожие, бородатые, в беретах и костюмах цвета хаки, с автоматами и саблями (или как там это у них называется). Целый лагерь, раскинувшийся на склоне горы, десяток плетёных и обмазанных глиной избушек.
А командир у них – баба. Бронзовая, в хаки, но - без бороды. С индейскими, многочисленными, чёрными и сальными косичками, свисающими на огромные груди под курткой, с широким приплюснутым носом на скуластом, покрытом татуировкой, лице. Уродина.
Мы стоим в центре импровизированной крепости из мешков, набитых, наверное, песком и уложенных по кругу стеной, высотой в человеческий рост. Она сидит напротив, на табурете. Нас разделяет тёмное пятно погасшего костра. За её спиной стоят двое бородатых с автоматами наготове.
У них неожиданно находится переводчик – ублюдочного вида бородатый сморчок. Но с автоматом, как и все.
Когда баба произносит что‑то на своем тарабарском языке, сморчок усмехается и говорит нам:
- Поске Хабана спрашивать американос, что они забывать в Монте–Вильяно.
- Сказать Поске Хабане, что мы путешествовать, - усмехаюсь я.
Скорее бы всё это закончилось. Мне нужно убить Джилл.
Сморчок бормочет перевод бабе. Та с минуту рассматривает меня. Потом – минут пять – Джилл. Снова что‑то произносит, не глядя на переводчика.
- Поске Хабана спрашивать американос, что вы мочь сделать для революсьон? - переводит сморчок. - Сколька баксы мочь американос давать?
- У нас мало баксы, - качаю я головой. - Очень мало баксы. Ничего не давать. Обратитесь к наш президент.
Сморчок неодобрительно кривится и переводит мой ответ.
Баба сплёвывает в чёрный круг угасшего костра зелёную жвачку из каких‑то листьев. И произносит одно слово. Всего одно. Сморчок может не затрудняться – я и так понимаю, что оно значит.
Нет, это невозможно. Я ещё не сделал главного. Смысл всей моей жизни – убить Джилл. А она – вот она, жива и здорова, стоит рядом со мной. И тоже, кажется, понимает, что сказала атаманша.
- Пит… Дай им денег, - произносит она, с мольбой заглядывая в мои глаза, когда откуда‑то на зов сморчка появляются двое головорезов с кривыми саблями наголо и направляются к нам.
Да ладно ты, я и сам понимаю, что напрасно выпендривался.
- Ничего не давать, кроме двести баксы, - торопливо говорю я сморчку. - Двести баксы для революция! Вива ля революсьон!
Баба делает движение рукой, верзилы останавливаются, не дойдя до нас пары шагов.
- Ты никогда не знала счёта деньгам, - говорю я этой стерве. - Я пахал как проклятый, а ты целыми днями валялась на софе с женскими журналами, жевала жвачку и придумывала, какую бы новую тряпку за штуку баксов себе купить.
- Ты же сам уговаривал меня не работать, - возражает она.
- Я же не думал, что от скуки ты начнешь вертеть задом направо и налево.
- Хам! - шипит она.
Я достаю бумажник, отсчитываю десять двадцаток и протягиваю подбежавшему ко мне сморчку. Он берёт деньги, выдергивает у меня из руки бумажник, возвращается с добычей к атаманше. Значит, дело не в их революционной совести, которая не позволяет грабить американских подданных. Наверное, не более чем обычное для всех революционеров разгильдяйство, помешавшее сразу обыскать меня.
- Ты распустилась до того, что начала думать, будто я тебе чем‑то обязан, - продолжаю я. - Ты требовала всё больше и больше. Ты обращалась со мной как с вечно в чем‑то виноватым приживальцем. Ты превратилась в содержанку. Но мне не нужна была содержанка!
Бумажник жаль. Но сейчас не до него.
Я вижу, как мой нож входит в её печень, рассекая бурую плоть. Тошнота снова подкатывает к горлу…
- Тебе вообще никто не нужен! - бросает она, отворачиваясь.
- Поске Хабана спрашивать, за что вы ссориться? - прерывает сморчок наш диалог.
- Скажите Поске, что…
- Она зваться Хабана, - обиженно перебивает переводчик. - Хабана - это имя, а "поске" – значить по английскому "гражданин".
- О'кей. Сказать поске Хабане, что мы не ссориться. У нас тоже революция. Революсьон.
Он ухмыляется и передает мои слова уродине Хабане.
Рио‑де–Жанейро, 2005
Это была наша первая поездка. Джилл всегда мечтала побывать в Бразилии, увидеть карнавал, статую Спасителя, Сальвадор и Игуасу.
Я не знаю, зачем я ей нужен. Я знаю, что ей нужен мой кошелёк, а не я. Но чёрт возьми, мой кошелёк - совсем не предел мечтаний для женщины и менее красивой, обаятельной и страстной, чем моя Джилл. Дела у фирмы, где я работаю, идут всё хуже и хуже. Мой скромный личный бизнес тоже не становится успешнее от провала в наших с Джилл отношениях и той уймы впустую потраченных на новые наряды, путешествия, бары и слежку за женой времени и денег.
В сотый раз спрашиваю себя, что мне мешает расстаться с этой женщиной, и не нахожу ответа. Мой психолог, которому я отстёгиваю по сотне за сеанс, лишь загадочно улыбается и несёт какую‑то ахинею про пауков–самцов и детские комплексы. Но я и с этим прощелыгой не могу расстаться, потому что только ему способен рассказать о Джилл всё. И каждую пятницу я исправно, с чувством неизбывной глухой тоски и безнадюги, оставляю у него сотню долларов.
Я пытался вернуться к друзьям, на которых как‑то забил после женитьбы, но оказывается, что друзья мои - совсем незнакомые мне люди, с которыми даже подходящую тему для разговора найти нелегко.
Я волокусь за Джилл на Корковаду, тащусь за ней на Пан де Асукар, глазею на Паку Империал и Ботанический сад и вдрызг напиваюсь на Копакабане.