"Роман с языком, или Сентиментальный дискурс" - книга о любви к женщине, к жизни, к слову. Действие романа развивается в стремительном темпе, причем сюжетные сцены прочно связаны с авторскими раздумьями о языке, литературе, человеческих отношениях. Развернутая в этом необычном произведении стройная "философия языка" проникнута человечным юмором и легко усваивается читателем. Роман был впервые опубликован в 2000 году в журнале "Звезда" и удостоен премии журнала как лучшее прозаическое произведение года.
Книга адресована широкому кругу читателей.
Владимир Новиков
Роман с языком, или Сентиментальный дискурс
Pro domo sua
Родился в 1948 году в Омске. Выбор профессии был во многом определен семейной традицией. Отец, историк, работавший в педагогическом институте, окончил перед уходом на фронт Московский Институт философии, литературы и истории (ИФЛИ). Мать, учительница русского языка и литературы, была выпускницей Ленинградского Герценовского института.
Лет с пяти я сделался рьяным чтецом. Первыми книжками были иллюстрированные издания "Горя от ума" и "Ревизора", потом принялся за полные собрания - от Пушкина до Чехова. "Огоньковские" многотомники Бальзака и Стендаля прочел намного раньше, чем Дюма и Конан-Дойла. Рано стал следить и за современной словесностью - журнал "Юность", например, отчетливо помню с момента основания, то есть с моего первого класса, примерно в то же время начал заглядывать и в приходившую домой "Литературную газету". Травлю Пастернака в свои десять лет воспринимал достаточно осознанно, хотя выражение "положа руку на сердце" из вынужденно-покаянного письма поэта понимал буквально, представляя человека, от боли прикрывшего сердце ладонью. Пятью годами позже переживал за Солженицына, когда "Одному дню Ивана Денисовича" не дали советской премии. А за процессом Синявского и Даниэля следил уже в Москве, поступив летом 1965 года на филологический факультет МГУ. Наш курс оказался последним выпуском, закончившим обучение в старом здании на Моховой. Здесь, в Большой Коммунистической (теперь - Большой Академической) аудитории, впервые увидел Булата Окуджаву, отважно ответившего на записку по актуальному поводу "Я против уголовного суда над писателями".
Теперь, треть века спустя, я прихожу в тот же старинный дом с колоннами как профессор кафедры литературно-художественной критики факультета журналистики, всякий раз радуясь тому, что наш факультет остался здесь, напротив Кремля и Манежа. От этой точки удобнее вести отсчет и времени, и пространства: вектор Воздвиженки устремлен в вечность, и далекий холм Монмартра на этой оси соседствует с Крылатским холмами, на которых я живу. Дух столичности: московский, питерский, парижский - отвечает моему вкусу и темпераменту, все же попытки компромисса с духовным провинциализмом оказались тщетными.
Филфак второй половины шестидесятых годов был подвержен неизбежным политическим деформациям, тем не менее там можно было обрести стойкие навыки филологизма. Четыре года я занимался теорией литературы и Достоевским в семинаре профессора Г. Н. Поспелова, беспартийного марксиста, скорее даже гегельянца, (не подписавшего, кстати, письма против Синявского и Даниэля), который нередко начинал разговор словами "в нашем бюрократизованном государстве", и требовал от нас читать Евангелие как необходимый источник для комментария к "Братьям Карамазовым". Детерминистскую схему Поспелова я вскоре отверг, но она по-своему оказалась полезной - как та фольклорная "мертвая вода", которой сбрызгивают доброго молодца на первом этапе воскрешения: я понял, что нужна системная ясность, не переходящая в схоластику, и научность, не убивающая артистизм. Живой же водой для меня стал Тынянов, освоить которого, однако, удалось только с годами. Постигая Тынянова, пытаясь его продолжить, а порой уточнить или оспорить, занимался я наукой, соискав на этом пути кандидатскую (1980) и докторскую (1992) ученые степени.
Работа и "служба" - понятия не совсем тождественные. Служить мне доводилось в разных литературных и научных конторах, а вот мест работы по-настоящему было только два: письменный стол дома и вузовская кафедра. Начав преподавать на факультете журналистики МГУ, я затем на пять лет попал в Литературный институт имени Горького. Университет и Литинститут - два совершенно разных типа культуры. Встречаясь еще в молодые годы с литинститутскими выпускниками, я с удивлением отмечал, как они не похожи на нас: не знают латыни, пьют много водки и без малейшей иронии говорят о собственной "гениальности". Заходя с Тверского бульвара во двор творческого вуза, я всякий раз чувствовал, что здесь кончается столица и начинается провинция со своими локальными ценностями и авторитетами. Работая в Литинституте, в том числе два года в качестве проректора, я предпринял кое-какие попытки проветрить помещение: учинил в 1991 году большую конференцию "Постмодернизм и мы", потом организовал клуб "Постмодерн", но все это было всуе. Несколько лет спустя я прочитал газетное интервью одного неброского прозаика, который с теплотой говорил о Литинституте как "островке провинции" в Москве - в положительном смысле. А я-то именно с этой провинциальностью пытался бороться! С тех пор не хожу в чужие монастыри со своим уставом.
Доводилось преподавать и за рубежом. Особенно дорогие воспоминания связаны у меня с Цюрихом, где в 1991 году я провел семестр, читая курс "Смех в русской литературе", ведя семинары о Достоевском и о русской новеллистике, с Венской школой поэзии 1993 года, с французским городом Экс-ан-Прованс, где весной 1999 года предметом одного моего курса был Пушкин, а другого - Окуджава, Высоцкий и Галич. Ездил с лекциями по Германии: Ольденбург, Бремен, Бохум, Гамбург, Мюнхен. Выступал в Сорбонне и в парижском Институте восточных языков, в американских университетах Стэнфорда и Лос-Анджелеса, в аудиториях Норвегии и Швеции. Бывал на научных конференциях в Англии, Израиле, Польше. Мои единомышленники во Франции - Леон Робель (общая почва - авангард и поэзия Геннадия Айги), Мишель Окутюрье (вкус к новаторству) и Марк Вайнштайн (тоже тыняновец), в Германии - Райнер Грюбель ("филологической наивность" и вера в здравый смысл), по-своему - и Игорь Смирнов с его филологическим "дэндизмом".
Если же говорить о научных единомышленниках в отечестве, то в первую очередь должен назвать Михаила Викторовича Панова, живой диалог с которым, начавшийся в 1975 году, считаю одной из главных удач своей жизни. Большую роль в моей судьбе сыграли встречи и совместная работа с И. Кавериным. С ним и с его женой Лидией Николаевной Тыняновой мы (то есть Ольга Новикова и я) познакомились в 1980 году. Результатом общения стали наша с О. Новиковой книга "В. Каверин. Критический очерк" (1986), а также монография "Новое зрение. Книга о Юрии Тынянове" (1988), где Каверин и я написали в раздельном соавторстве примерно поровну; мне принадлежат главы о научном наследии Тынянова. Каверин всегда считал Тынянова своим учителем и в какой-то степени посвятил меня в тыняновские ученики.
Что еще успел я сделать за письменным столом? Главным своим научным трудом считаю большую "Книгу о пародии" (1989). В 1991 году вышла книга "Писатель Владимир Высоцкий", где я поставил перед собой задачу вписать нестандартное творчество великого барда в историко-литературный контекст, дать философско-эстетическую интерпретацию всей совокупности песен поэта. Участвовал (совместно с Андреем Крыловым) и в подготовке книжных изданий Высоцкого. Сегодня высоцковедение бурно развивается вширь и вглубь, что очень радует меня как одного из пионеров этой молодой филологической отрасли. После выхода подготовленной мной учебной антологии-монографии "Авторская песня" (1997, 2000) я задумал большое академическое исследование "Окуджава - Высоцкий - Галич. Поэзия и время", над которым предстоит еще немало потрудиться.
Филология не просто наука, она не отделена от своего предмета резкой границей, а любовь к слову может выражаться не только в его исследовании, но и в творческом владении им. Отсюда - такой промежуточный жанр двадцатого века, как филологический роман, лучшие образцы которого явили у нас Тынянов, Каверин и Битов, а за рубежом - англичанин Дэвид Додж, исключительно остроумный писатель, в прошлом профессор и теоретик литературы. Вдохновляясь этой традицией, я в 1997 году принялся за вымышленное повествование "Сентиментальный дискурс", последние поправки в который внес в ночь с 1999 на 2000 год. Жанр этого сочинения я определил как "роман с языком", а героя сделал лингвистом. Фабула здесь переплетена с филологической рефлексией, и для меня самого эта вещь неотделима от моих ранее написанных литературоведческих книг. "Я думаю, что беллетристика на историческом материале теперь скоро вся пройдет, и будет беллетристика на теории. У нас наступает теоретическое время" - эти слова Тынянова из письма Шкловскому постоянно вспоминались мне в процессе работы. Когда я закончил первый в своей литературной практике роман, возник вопрос: что с ним делать? В памяти всплыли строки: "Ступай же к невским берегам, новорожденное творенье…", после чего я положил рукопись в большой конверт, вывел на нем адрес петербургского журнала "Звезда" и имя одного из соредакторов Андрея Арьева. Вскоре роман был напечатан в двух номерах "Звезды" (№№ 7–8, 2000).
С середины семидесятых годов занимаюсь литературной критикой, регулярно печатаясь в разнообразных периодических изданиях. На основе таких публикаций выпустил два авторских сборника: "Диалог" (1986) и "Заскок. Эссе, пародии, размышления критика" (1997). В 1997 году стал одним из учредителей академии критики, получившей, к сожалению, неточное и громоздкое название "Академия русской современной словесности (АРСС)". В семидесятые-восьмидесятые годы главным критерием оценки для меня была степень эстетической новизны и оригинальности произведений, политическую прогрессивность считал фактором второстепенным. В девяностые годы, когда эстетизм стал общим местом, а "эстетная" с виду словесность сделалась дохлой и скучной, считаю своим первейшим долгом защиту интересов нормального читателя, выпавшего из нынешнего литературного процесса. "Алексия" (т. е. неспособность к чтению) - так назывался цикл моих эссе в "Независимой газете" в 1992 году. Увы, этот недуг оказался затяжным, и сегодня "жить не по лжи" для литературного критика - значит говорить правду о произведениях, непригодных для чтения.
При этом я отнюдь не сторонник облегченности и общедоступности. Мои поэты - непонятные пока для многих Геннадий Айги и Виктор Соснора, раньше всех заговорившие на русском языке двадцать первого века. По сравнению с ними Бродский, например, мне представляется поэтом слишком элементарным, не очень решительным в обращении со словом. Свой трезвый взгляд на Бродского, а также еще на двух временных кумиров - Венедикта Ерофеева и Николая Рубцова - я развернул в триптихе "Три стакана терцовки": самый жанр такого откровенно-гиперболичного, сугубо "авторского" эссе назван в честь Абрама Терца. С А. Д. Синявским и М. В. Розановой я познакомился в Париже в 1988 году и был дружен несколько лет, ряд принципиальных для меня эссе печатался в их "Синтаксисе".
Отнюдь не будучи добряком, я тем не менее высоко ценю многих современных писателей. Среди "положительных героев" моих статей последнего времени - А. Солженицын и В. Богомолов, Андрей Битов и Валерий Попов, Юнна Мориц и Александр Еременко, Владимир Сорокин и Антон Уткин. Писатели очень разные, и у каждого есть стилевая динамика, сопряженная с силой авторской личности. Однако главное для меня - не "раздача слонов", не расстановка плюсов и минусов рядом с писательскими именами. Я занимаюсь критикой не описательно-хроникальной, не эмпирической, а стратегической, стремлюсь ставить на остросовременном материале теоретико-литературные и общеэстетические вопросы. Моя мечта - написать свою теорию литературы, но из опыта предшественников я хорошо знаю, что новое теоретическое озарение приходит только одновременно с мощным рывком художественной практики. С этой точки зрения миновавшие девяностые годы были не самым благоприятным временем: "живые классики" в основном стояли на месте, а большинству новых авторов фатально не хватало новизны. Одну из статей 1995 года я закончил грустной эпиграммой на современную словесность в целом:
Всюду дутые фигуры.
Что ни опус - дежа-вю.
До живой литературы
Доживу, не доживу?
Надеюсь все-таки не только дожить, но и принять участие в ее строительстве.
31 декабря 2000
I
В детстве, отрочестве и юности у меня не было детства, отрочества и юности. Во всяком случае таких, о которых стоило бы тебе рассказать. Когда там - по-литературному - кончается юность? В двадцать один? Ну, а я в двадцать два года только родился. Предшествующая автобиографическая трилогия, краткое содержание предыдущих серий тянет от силы на одно синтаксическое предложение. Третий из четверых сыновей, он в семье своей родной казался мальчиком чужим, всегда отступая назад или в сторону, как третий нерифмованный стих в рубайях Хайяма: старшим братьям не нужен он был ни для шахмат, ни для шляния по "броду", тревожное внимание родителей сосредоточилось на младшем болезненном Федьке, в школе все затем было как в семье, а в университете как в школе.
Почему говорю "он"? Потому что до первого лица юноша еще не поднялся, он - эмбрион, которому только предстоит появиться на свет. Вот он своей неуверенно-нервной походкой, не умея ощутить себя в пространстве, бредет к старому университету на Моховой (тогда - проспект Маркса), поднимается по высоким стесанным ступеням в круглую тридцатую аудиторию. Идет защищать диплом, считая его по глупости новым словом в теории синтаксиса, хотя на самом деле в худеньком машинописном опусе, одетом в клейкий, ко всему липнущий зеленый коленкор, есть ровно одно новое слово - ф.и.о. автора на титульном листе. Знаешь, за свою жизнь я прооппонировал столько наукообразной муры, что теперь могу ответственно констатировать: "новое слово" встречается не во всякой докторской диссертации, кандидатские порой содержат любопытную комбинацию старых слов, а уж дипломные сочинения (даже если их нынче переименуют в "магистерские") - это нормальная макулатура, которую в лучшем случае можно рассматривать как детские "каляки-маляки".
Но тогда я, конечно, этого не понимал, будучи человечком в высшей степени аррогантным. Такого слова в великом-могучем пока нет - и напрасно. Хороший эпитет, имеющийся в языках Европейского Сообщества, к которому нам стоит присоединиться хотя бы лингвистически. "Надменный", "высокомерный", "самонадеянный", "вызывающий" - все это лишь приблизительные эквиваленты. Тут важен исходный французский глагол "s'arroger" - "присваивать себе". Помню, одна студентка в Мюнхене назвала "аррогантным" Фому Опискина - была уверена, что имеется у нас такое слово. Главное же - есть такой тип поведения, когда некто, будь он молодой нахал или амбициозный маразматик, совершенно необоснованно присваивает себе право говорить от имени Науки, Литературы, Культуры и прочих почтенных институций: "с научной точки зрения будет вот так"; "это литература, а то не литература"… Так что есть предложение ввести в русский язык еще одно энергичное, звучное прилагательное. Нет возражений? Принято!
Вялые члены комиссии слегка зашевелились от моих дерзких речей и тут же погрузились в привычный сон. Вообще говоря, есть в их сонливости дальновидный стратегический расчет: ничего не принимая близко к сердцу и уму, эти люди отлично консервируются. Через двадцать два года я приду защищать от них докторскую степень, и они будут все те же - только слой пыли, покрывающий их, станет потолще. Но это и защитный слой, неподвластный никакой новой метле, никакому мощному пылесосу.
И все-таки в тяжкой духоте откуда-то возник порыв морской свежести. От самовозбуждения у меня перед глазами все расплывалось, и на темно-сером фоне я лишь уловил присутствие золотого и кремового тонов. Когда я вместе с другими ждал в коридоре своей довольно предсказуемой оценки, это сияние вновь явилось, обретя плавные контуры высокой золотоволосой женщины в простом х/б платье телесного цвета - не вообще телесного, а цвета именно ее живого и крепкого тела. Насколько я в состоянии припомнить, никаких вольных вырезов там не было, но сама смазанность границы между светлой тканью и светлой кожей создавала ощущение открытости, почти обнаженности. Ничего, кроме страха, не почувствовал я, когда она ко мне обратилась.
- А вы, Андрей, оказывается, гений?
Вот так, между прочим, развращают молодых людей работники высшей школы. Тогда еще слово "гений" только приобретало расхоже-жаргонное употребление, в результате которого оно стоит теперь три копейки, и от автора не читанного тобой сочинения легче всего отделаться репликой "Старик, это гениально!" Но юноши бледные и эгоцентричные все понимают с тупой буквальностью, и я самодовольно насупился, хотя сказано-то было с вопросительной интонацией, и требовался ответ "да" или "нет", причем на вопрос крайне тонкий и подтекстовый.
- У вас, вероятно, хорошее будущее, и разрешите мне дать вам на это будущее один совет: при разговоре лучше всего смотреть собеседнику в глаза.
Мой неопытный взгляд робко оторвался от желтых янтарных бус и встретился с васильковыми глазами, спокойно и прямо глядевшими из-под ненакрашенных век и ресниц. К счастью, нас никто не слышал, да эта женщина и не стала бы меня срамить и воспитывать при других.
Наблюдавший за нами издалека однокурсник, плечистый красавец, причастный к комсомольско-стукаческим кругам, через пару минут незамедлительно выдал мне устное досье на собеседницу - инспектор из министерства высшего образования Матильда Павловна, тридцать три года, не замужем: "Не теряйся!".
"Да ну…" - малодушно отделался я от него и растерянно сошел на так называемый психодром - дворик с дряхло-осыпающимися Герценом и Огаревым и со скамейками, обращенными спиной к Кремлю. Как можно медленнее тронулся в сторону улицы Горького, но под голубым глазом-глобусом Центрального телеграфа вдруг почувствовал, что должен повернуть назад: физически ощутимая власть женщины уже руководила моими движениями.
В абсолютном центре города, около старого "Националя", я узрел ее вновь, и, что примечательно, город этот осанистый увидел как будто впервые, она навсегда теперь с ним срифмовалась, превратив дальнейшее проживание здесь сначала в стремительную радость, потом в продолжительную муку и наконец в неделимое радость-страданье одно.
А пока она ступала по тротуару, как по коридору собственной квартиры, и меня заметила без всякого удивления: наверное, всегда, в любую минуту, была готова к встрече с кем угодно - не только со мной.
- Нам, кажется, сегодня просто так не разойтись. Если вы не торопитесь, то, может быть, посидим в "Московском", отметим ваш триумф?