Но я, конечно, не прав: при чем тут Париж, когда я нахожусь в грандиозном пространстве Большой Деревни. Париж ее не знает, но и она им не очень дорожит. Она протянулась от Москвы до Йоханесбурга, от Новосибирска до Лос-Анджелеса (представители этих городов сидят сейчас в аудитории). Имя Деревни - Наука Русистика (дошутился Алексан Сергеич: о rus - о Русь!).
Я не умею настроиться на ритм такой жизни. Мой, безнадежно устаревший хронотоп - это быстрое чтение работ авторов, находящихся от меня на большом расстоянии (ох, не зря школьники меня прозвали Болконским: именно таким чтением баловались и отец и сын, находясь в отставке; вот и я от рождения - отставник). Мои же односельчане живут в ином хронотопе: медленное чтение своих сочинений в условиях тесной пространственной близости. Происходит честная энергетическая складчин на: табачок и доллары врозь, но эмоциональные ресурсы все выложили на общий стол, карманы душ вывернуты, никто ничего не зажилил. Если бранятся, то только тешатся, и Павлика не надо утешать, поскольку с Ритой у него нормальное "odi et amo", разновидность приятного садомазохизма: заживет его амбиция, а через годик-другой приехав наконец в Москву, он найдет случай бросить обидчице в лицо что-нибудь облитое горечью и злостью, получит он удовлетворение!
Филология сейчас переживает не письменный, а устный, театральный период. Все, как один, вышли на подмостки, идет изысканный, профанам непонятный перформанс. В воздухе наряду с ионами, протонами и электронами витают маленькие театроны. Я лично открыл эту элементарную частицу и определил ее главные свойства: быстроту распада и неотразимость действия. Театрону нипочем ни здравый смысл, ни этическая ответственность, ни тем более научная логика. Вот ты выкинул номер, сказанул, насмешил, возмутил, поразил, ляпнул явный вздор - и выиграл. Женщина отдалась, соперник осмеян, толпа покорена и даже может растерзать твоего противника. Потом одумаются - но дело сделано. Против театрона нет приема. Пожалуй, кроме театрона более мощного, но абсолютное большинство людей крепко задним умом и к оперативной импровизации не способно. Не весь мир театр, но наша деревня, наш филологический мирок таковым безусловно является. Я тоже понемногу учусь быть шутом гороховым, осваиваю незамысловатую технику плоского каламбурного балагурства.
Но при этом то и дело посматриваю в окно и хочу убежать с урока - куда-нибудь на улицу Плохих Мальчиков (да, есть такая - буквально называется Рю де Мове Гарсон, я считаю ее улицей и своего имени). И вечная по улицам ходьба - вот мое главное и истинное призвание. Стрит-уокер - так бы я обозначил свою сущность, если бы это слово, как и целый ряд других слов английского языка, не имело бы значения "проститутка".
Пару раз гуляю вместе с неожиданным партнером - Вознесенским. В Москве наше с ним знакомство было не вполне отчетливым: что-то он читал в институтах, где я работал, потом посылал я ему оттиски своих статей с разборами его стихов - он отвечал вполне учтиво, гиперболизированными похвалами. Однажды, когда вышел большой черный Хлебников и я его мучительно разыскивал, - Вознесенский позвонил в писательскую книжную лавку и попросил, чтобы мне выделили экземплярчик. Тогда же еще со мной такой нонсенс приключился. Я заранее справился по телефону, назвавшись по фамилии и сославшись на Вознесенского. Прихожу, поднимаюсь по деревянной лестнице на второй этаж там, на Кузнецком, и сухопарая книгопродавщица, вынимая дефицитный сей том, спрашивает: "А вы кем классику приходитесь? Родственником?" Я так про себя отмечаю: помнят все-таки Николая Михайловича! "Да нет, говорю, скорее однофамильцем". Она на меня как на сумасшедшего посмотрела, и я уже потом сообразил, что под "классиком" она Вознесенского имела в виду.
А тут, после появления поэта на нашей конференции, где он выступил с декламацией двух весьма приличных новых текстов, ничего он не получает, кроме ритуального председательского "спасибо", и создавшийся вокруг него в коридоре вакуум заполняю я своими комплиментами, абсолютно искренними впрочем. Он "весь слух" - чуть ли не впервые понимаю я смысл этого выражения: вся энергетика человека переключена на внимание, впитывание каждой капли из потока сочувственных слов. Тяжка судьба поэтов: наверное, у каждого найдутся стихотворения ни разу не похваленные, не имеющие никакой "рецепции". А они все продолжают отважно ритмизовать, рифмовать, выстраивать строфы, находить эффектные финалы, не задумываясь о том, что в закрома русской поэзии, если считать где-то со времен Кантемира и Тредьяковского, уже загружено не менее двенадцати миллионов стихотворений и поэм, в том числе пятнадцать тысяч отличного или очень хорошего качества. Где на всех найти читателей? Но может быть, литература надкоммуникативна по своей интимной природе и в нас она не нуждается?
XVI
Что ж, превзошел я Пушкина, Булгакова… По интенсивности посещения Парижа. Даже если никогда мне больше не бывать в этом священном для каждого русского месте - вкус его я, кажется, распробовал. Но, сравнив себя с Парижем, прихожу к тревожным выводам. Про Париж не скажешь с полной уверенностью, что он изящен, чист, уютен, светел, весел, умен, глубок. Нет, он может быть мрачен, холоден, пуст, вульгарен, местами грязноват. Словом - неоднозначен: в современном русском это почему-то негативный эпитет, а мне всегда нравились неоднозначные женщины и неоднозначные города. Вот и Париж - он перенасыщен смыслами, набит ими сверх меры, он неподвластен единственному однозначному прочтению - и это свойство дает ему возможность существовать даже в сознании тех людей, что никогда его не видели, гарантирует ему жизнь даже при каких-нибудь антиутопических, апокалиптических допущениях гибели Европы, а то и всех континентов разом.
А я? Моя жизнь начала отставать от ее смысла, приобретать слишком элементарные фабульные очертания: быстро написал и выпустил одну книгу, теперь долго буду писать вторую. Быстро женился-развелся, теперь хочу прожить всю жизнь со второй женой. Я не лучше других и не хуже: таких, как я, не миллионы, но - тысячи во всяком случае. Где же, в чем же мой сюжет?
Не слишком ли легка жизнь филолога? Даже гении испытывали смущение от того, что называют все по имени, отнимают аромат у живого цветка. А мы отнимаем аромат у имен - собственных, нарицательных, одушевленных и неодушевленных, - и не только не стесняемся этого, но и гордимся, видим себя на какой-то высшей ступени. Может быть, эта аррогантность идет от имперской традиции: Петр и Екатерина, Ленин и Сталин - все они были большими языковедами - и оттого наша профессия неадекватно возвысилась? Ну, у этих свои проблемы - черт с ними. А возьмем людей созидательного склада. Ломоносов сотворил в лингвистике уж не меньше моего, а скольким он еще занимался! И еще пил! Когда я сравниваю свои подвиги и свершения с результатами коллег, то накидываю четыре года фронтовикам и столько же - пьяницам. Например, Сиренев - он и воевал и пьет: значит, мои итоги к сорока годам надо сопоставлять с его сорокавосьмилетними итогами - семьдесят третьего года: пять книжек у него уже было тогда и защищенная докторская степень… Хотя… Что там хитрить: Сиренев мужик остроумный и занятный, но цена его трудам - правильно Ранов сказал…
- О ком это ты думаешь, негодяй? С кем разговариваешь?
- С жизнью своей.
- Что, у тебя есть жизнь кроме меня? Сейчас убью обоих!
И я вновь возвращаюсь в уготованное мне судьбой пространство. Может быть, думать о себе - вообще пошлость? Мое "я" оказалось не большим, не заглавным: никто от меня ничего исключительного не требует и не ждет. А невостребованную энергию уместнее всего перекачать в мое "ты", которое мне во всех отношениях представляется более интересным и таинственным.
Перекачка осуществляется предельно простым техническим способом: внимательным, сочувственно-напряженным выслушиванием полного текста Делиных событий и переживаний. Каждый день, от "прихожу я" до "и тут я ушла". Я никогда не видел здания ее института, но всю внутреннюю инфраструктуру знаю до мельчайших подробностей: от зарубежных связей директора до интимных связей долговязой, с выпученными глазами лаборантки Регины, от пылящегося в подвале иностранного оборудования до предстоящего в конце года сокращения двух отделов. Каждую новость я адекватно воспринимаю и в синхронном контексте, и в плане историко-диахроническом. Белозубова вернулась, причем на должность ведущего сотрудника. Как? - поражаюсь я, - ведь ее же бесповоротно выжили три года назад! И каково теперь будет Черноглазовой работать "под" заклятой врагиней! Я честно всем этим интересуюсь ("inter esse" - находиться между), во всем этом нахожусь. Никогда не позволял себе слушать вполуха, думая при этом о посторонне-своем и воспринимая милый вздор всего-навсего как неизбежную прелюдию к предстоящим и наиболее любезным мужскому уху страстным междометиям, а также свободным от смысловых пут нечленораздельным рефлекторно-звуковым потокам.
И не Бог весть каких усилий это от меня требует. Ведь те же байты моей памяти могли бы быть заняты каким-нибудь футболом. Можно, конечно, терзать душу провалами "Спартака" или нашей сборной, а можно ту же энергию потратить на то, чтобы болеть за свою единственную жену, не игрово, а всерьез борющуюся с замдиректоршей института. Советы? Нет, никаких советов я ей давать не берусь: экспериментировать на любимом существе я не склонен. Просто я всегда за Делю - в любых ситуациях я по-настоящему, всеми кровеносными сосудами желаю ей успеха, вливаю вещество воли в ее мышцы, настраиваю струны нервов - так, чтобы они были достаточно упруги, но не перенапряжены, стираю губами и языком отравляющие вещества, которыми враги успели поразить незащищенные части тела. Нет, это не жертва, просто я вкус в этом нахожу, специфический, уже неразлучный с истомой сладострастья. Заниматься альтруизмом (если уж придавать какой-то смысл этому слову) - значит погружаться в другого-любимого, а эгоизм в такой системе противопоставлений - есть не что иное, как небогатое вкусовыми оттенками самоудовлетворение.
Ужинаю один - чем бог послал и что сам выстоял в очередях. Деля вечером старается в кухню не заходить. Постоянно озабоченная нелепой целью похудения, она к самому процессу питания относится с глубоким отвращением. На нее едящую лучше не смотреть: вилкой захватывает, как вилами, огромные куски и отправляет их в широко раскрытый рот. Время от времени с ней случаются "запои", как она сама это называет, а на самом деле - просто иногда позволяет себе наесться досыта. Зато каждая победа над природой - праздник. Стоит, как на постаменте, на весах - абсолютно обнаженная, чтобы упаси бог лишних пятидесяти граммов не добавилось, и на устах все тот же бессмысленный вопрос:
- Ну как, я хоть немного похудела?
- Нет, похорошела. А слово "худой" означает "плохой".
- А, ну тебя с твоим словоблудием вечным!
XVII
…Однако что за хамство - звонят в половине восьмого и лишают меня заслуженной неги. Вышеупомянутая лаборантка Регина, которая никогда не представляется и со мной говорит как с безличным субъектом.
- Адельфина Григорьевна подойти к телефону не может, - отвечаю. - Позвоните, пожалуйста, минут через десять или скажите, что ей передать.
- Не знаю, как уж вы это ей передадите… Петров умер. От инсульта, в пять часов утра.
Но она сама услышала, выскакивает из ванной мокрая, вмиг похудевшая, с поникшей грудью, как освенцимская узница перед газовой камерой. Не плачет.
Всего шестьдесят четыре года было этому человеку к моменту наступления острой сердечной недостаточности. Придя на панихиду с единственной целью поддержать Делю (морально, да и физически тоже), я ощущаю стыд за невольное любопытство, которое у меня вызывает новая информация, явно идущая вразрез со сложившейся в моем сознании схемой. Жена Петрова, то есть теперь вдова - отнюдь не седенькая и скромная ровесница преуспевающего и вечно юного "жизнелюба", вынужденная считаться не только с научно-общественным, но и донжуанским его авторитетом, - нет, это оформленная, живая, самодостаточная дама - из той редкой разновидности женщин, что не стыдятся своего возраста, а потому достаточно долго остаются неподвластными старению. Ее осанка и подтянутость чуть-чуть напоминают мне Тильду. Высокий черноглазый сын и полноватая, но крепко сбитая, грудастая дочка вызывают неожиданную зависть к полноценному отцовству, - с ума ты сошел, дурила грешный - завидуешь покойнику! О личности в значительной мере можно судить по эстетическому качеству ее, личности, семейства, и в особенности - по облику супруга (супруги). Наверное, человек он был, Петров, и стоило с ним пообщаться, узнать его поближе - тем более, что у нас с ним было, есть нечто общее - онемевшее теперь от страдания и впившееся в мою затекшую от неподвижности руку. Так, может быть, совсем не "жизне-" он был "люб" (иначе бы так быстро с нею не расстался бы), а "человеко-": делил себя на всех, кто ему был близок, Делю в том числе? Почему мы с такой подозрительностью относимся ко всякой избыточности и щедрости?
- Ну, по какому вопросу ты плачешь на этот раз? Должен же я знать, какими аргументами тебя успокаивать!
Приходится, однако, прибегнуть к невербальным методам в атмосфере тайны и неизвестности. Потом она с большими предисловьями начинает признаваться…
- Петров это предчувствовал, он много говорил о моем будущем как бы уже без него… Я не хотела, но ему это было нужно…
Снова слезки закапали. Ну, что может быть самое страшное? В конце концов я и к этому готов, хотя, прямо скажем, здесь бы имел место более чем парадоксальный способ осуществления научной преемственности в области импотенции…
- Говори. Говори. Все пойму. И с дитем тебя возьму.
Ляпнул и ужаснулся: шутка жутко неуместна, если хоть на один процент допускаешь возможность…
- Год назад… он меня… вступил в КПСС. Чтобы я могла сектор унаследовать.
Смеюсь от всей души - светлым, жизнерадостным смехом.
- Честное слово, никак не ощутил разницы между беспартийной и коммунисткой. Вкус абсолютно тот же.
- Юмор свой идиотский лучше бы ты засунул себе - знаешь куда? Из меня теперь Нину Андрееву делают. Говорят, что коммуняка не может возглавлять сектор.
Тут я наконец врубаюсь в ситуацию и ощущаю всю ее безнадежность. Петрова даже не виню на всякого муд… реца довольно простоты. Человек науки - тугодум: его мысли годами проделывают путь от тезиса к антитезису, а человек политический должен умом вертеть, как задницей, меняя плюсы на минусы ежемесячно, если не еженедельно. Еще вчера "членство" было знаком активного участия в процессах обновления, а сегодня это позорное клеймо, алая буква, желтый шестиугольник.
"И главное - меня теперь клеймят те, кто сами в партбюро по тридцать лет просидели!" Бедная моя девочка! В твои тридцать шесть лет пора уже понять окончательно, что на политической площадке побеждает тот, кто первым наносит удар. А твоя ответная реплика "От коммуняки слышу!" уже не прозвучит, будет заглушена общим оживлением. Всегда так было, во все времена. И если мы такого не видели (ввиду ограниченности нашего социального опыта), то уж точно об этом читали. Где это уже описано - про кидание друг в друга каменюками-"коммуняками"? Да хотя бы у Воннегута в "Колыбели для кошки". Там "боконизм" - запрещенная религия, и в то же время все до единого жители этой страны - "боконисты".
Думаю это, но не говорю Деле. Что толку от того, что твоя ситуация уже описана, названа определенным сочетанием букв на бумаге? Твоим единственным, небумажным, невербальным душе и телу все равно предстоит выносить это все как в первый раз.
XVIII
"А молчальники вышли в начальники…" Нет, теперь ситуация радикально переменилась: в начальники выходят говоруны. Место Петрова в Делином секторе занял ее бывший однокурсник Кеша - непременный член диссидентских компаний и активист кампаний предвыборных, друг Галича и академика Сахарова. С Сахаровым он, правда, особенно сблизился после похорон последнего, но смог, однако, предъявить пару прижизненных фотографий, где его отделяет от совести России не более двух-трех голов. Насчет Галича дело обстояло еще туманней: единственным вещдоком является фонограмма последнего домашнего концерта Александра Аркадьевича, где после исполнения песни про Клима Петровича раздается смелое "ха-ха", принадлежащее именно Кеше. Да бывал я на одном из таких жутковатых прощаний, - говорю я Деле, - где все смотрели на Галича как на покойника, а друг в друге готовы были подозревать стукачей. - "Но ты не попал ни в фонограмму, ни на фотографии, а он попал. И теперь мне работать под ним, а заодно - и за него, поскольку в деловом отношении он совершенно невинен".
И вот на таком фоне я сам получаю сомнительно-лестную инвитацию от директора нашего института: ступайте, дескать, Андрей Владимирович, департаментом управлять, то бишь в мои заместители. Предыдущего зама по науке, старого сталиниста, только что отправили на заслуженный, и по этому поводу тут царила эйфория. Я очень смутился - тем более, что в кабинете директорском, кажется, в первый раз оказался, - раньше не заносила туда нелегкая. Для меня настолько очевидным ответом был отказ, что я после десятиминутного разговора малодушно соглашаюсь. То есть я, конечно, выторговываю три дня на размышления, но внутренне уже побежден. Благородный мотив возникает в сознании: может быть, еще не поздно вернуть в институт Ранова и продолжить замечательную серию зеленых томов, которые он так здорово начал со своими учениками? Кроме этого, высокого соблазна возникает еще один, очень убедительно поданный директором:
- Как, Андрей Владимирович, вы только один раз побывали за рубежом? Нет, так нельзя, мой дорогой! Я, например, очень люблю это дело, с младых ногтей. Помню, лет двадцать шесть мне было, когда я по линии общества дружбы с народами на Кубе побывал. Просыпаешься в гостинице на берегу океана, и молодая мулатка вносит в номер поднос с чашкой дымящегося кофе. Что уж твердо вам могу обещать - так это не менее двух хор-рошеньких загранкомандировок в год.
К Кубе я довольно безразличен, но перед чашкой хорошего кофе, да еще возведенной в метафизически-мечтательную степень (в реальности мы с директором пили растворимую бурду изготовленную секретаршей) устоять невозможно. От института до дома иду пешком, занимаясь калькуляцией полюсов и минусов сформулированного предложения - пока еще вопросительного. Раньше беспартийность была гарантией безопасности, надежно охраняла от подобных испытаний, а теперь… Стали активами наши пассивы, как сказал поэт? А ну как наоборот, еще недозревшие посевы наших активов таким способом обратятся в мертвые пассивы?