А ничего. Не живу еще три с чем-то недели, после чего с волнением заявляюсь в то же медицинское учреждение.
- Горская у нас больше не работает.
- Так почему же мне тогда сказали, что она в отпуске?
- Все правильно: уходя в отпуск, она подала заявление об уходе. А вы, собственно, кто ей?
Хотел сказать: "пациент", но вспомнил тему ее диссертации - нет, это нам не подходит. Слово "друг" теперь все чаще означает "любовник", а самозванцем быть не хочется… Дохожу, однако, до отдела кадров. Там, с удивлением на меня глядя, говорят, что Горская на новую работу переводом не оформлялась, а уволилась по сто тридцать первой статье, то есть ушла неизвестно куда. "Домашний адрес дать не можем".
Адрес-то - не бином Ньютона, его я без труда получаю через Мосгосправку, вместе с номером телефона. Но, уже набрав первую цифру, чувствую, что так просто тут не получится: не на такую напал (или точнее сказать: не такая на меня напала) в тот роковой вечер двадцать девятого февраля.
- Адельфина Григорьевна здесь больше не живет, о ней я ничего не знаю и знать не желаю. Ей уже два года сюда никто не звОнит, и вас прошу по этому номеру никогда больше не звонить.
Ну, почему уж так сразу "никогда"? А вдруг я чем-то могу быть полезен этой старой грымзе - свекрови или кому-то еще в этом роде? Хотя я же не завскладом, не маклер, не дантист - какие реальные услуги может оказать лингвист? Объяснить, что правильно будет говорить не звОнит, а звонИт? Но без орфоэпии в жизни можно прекрасно обойтись, и мой коллега, подцепивший на эту удочку неумытую цветочницу со стопроцентной женственностью, - лишь великолепная выдумка драматурга, свежий фабульный поворот и ничего более.
Пытаюсь отвлечься от мучительного воспоминания об Адельфине, уходя в ретро, где меня пытает своей нежностью Тильда, постепенно теряющая свои очертания, уже почти неуловимая для зрительной памяти, для осязания, вкуса и обоняния. В прошлом - только боль. Вспоминаю смерть отца, мгновенную, как казнь. Осколки сумбурного детства. А что там, на самых первых его страницах?
Года три мне примерно. Я сижу в кроватке с книжкой "А что у вас?" в руках. На каждой странице - по одной строчке и по одной картинке. Добравшись до страницы "Доктор лечит нас от кори", встречаю свою первую любовь - женщину в белом халате и белой шапочке, приставляющую стетоскоп к пузу карапузика в пижамных штанишках. Сладострастно прижимаю книжку к своей груди и животу. Черно-белая иллюстрация ошеломила меня эмоциональным эффектом, который впоследствии не удастся произвести никаким "Плейбоям" и "Пентхаусам": даром не нужны мне фотографии этих девочек, раздевшихся не для меня.
Да, вот оно - мое первое жизненное впечатление, оно же эротическое и эстетическое. Михалков тут, конечно, не при чем, а вот что за художник меня тогда так тронул? Неужели клюнул я на какую-нибудь дешевку?
В каталоге Ленинки роюсь в сотнях михалковских карточек. И вот эта книжка тридцать три года спустя снова у меня в руках. С немного смешным мне самому волнением добираюсь до страницы двенадцать - и нахожу там вылитую, как в народе говорят, ее, Адельфину Григорьевну Горскую, в непрофильной функции педиатра. Сходство, конечно, совершенно случайное, но нашу встречу после этого случайной не назовешь. А художник - Алексей Пахомов, не худший все-таки вариант. У врачихи высокий лоб, нервные чувствительные губы, а мальчонка, сидящий на столе, так уютно разместил свои босые ступни на ее бедрах.
Заглядываю на следующую страницу: "Есть учительница в школе". Эта тоже похожа на Адельфину, только, пожалуй, менее чувственна, с таким рассудочным анфасом. Хотя… сдается мне, что Пахомов и доктора, и учительницу рисовал с одной и той же натуры. На всякий случай заказываю ксерокопии обеих страниц и ухожу из библиотеки, оснащенный некоторой иконографией, дающей смутную надежду на обретение утраченного.
XI
Такой апрель пропадает!
Еду в Шереметьево встречать Сьюзен. Только успеваю сжать чистенькую, душистую коллегу в дружески-товарищески-братских объятьях, как передо мною является - буквально в пяти-шести метрах - моя неуловимая врачиха в черном плаще почти до пят, с распущенными и как будто подросшими за это время каштановыми волосами. Спокойно, Сьюзен меня икскьюзнет, а эту дамочку нам ни за что упускать нельзя.
- Долго же я вас искал, вот даже сюда приехал. (Текст, конечно, так себе, но я и не претендую на лавры опытного обольстителя: что на истомившейся ожиданием душе - то и на языке.)
- Извините, но здесь какое-то недоразумение.
Так хорошо запомнившиеся шоколадные глаза смотрят сквозь меня куда-то вдаль, а даже не заметивший меня высоченный европеец уводит мою Адельфину к стеклянным дверям.
Сьюзен уже даже не обижается и не иронизирует, читая черное отчаянье, отчетливо отпечатанное на моем бледном и беспомощном лице. Пока мы с ней едем домой и обмениваемся нейтральными новостями, я мысленно просчитываю историю авантюристки в белом халате. Значит так, успела за время отпуска смотаться за границу, подцепить иностранца, а былых партнеров и узнавать не желает. Ну, Клеопатра! Спасибо, что за этот единственный сексуальный сеанс еще и жизни не лишила!
Однако лишила. Иногда отчаянье отпускает, и, как только неосторожно обрадуешься чему-то, очередной мешочек, туго набитый песком, оглушает сзади. За что бы ее возненавидеть? Стервозная бабенка, в поликлинике про нее говорили с явной антипатией, потом эта свекровь-несвекровь тоже, наверное, могла бы про нее порассказать… Нет, не то. Алешка, тот, едва услышав, как женщина обзывает другую женщину стервой, тут же спрашивает: "А не дадите ее телефончик?" Я не такой уж стерволюб, но к подобной методике поиска отношусь, в общем, с пониманием.
Слишком мало знаю об этой Адельфине, чтобы компромат собрать. Может быть, ноги у нее кривые? Не знаю, не видел. Считается, что настоящий бабник первым делом на ноги смотрит. Ну, а я, значит, носитель высоких моральных устоев. Только от этого не легче.
На первое мая Сьюзен уговаривает меня пойти к одной из ее московских подруг - когда только она успевает познакомиться с таким множеством "хороших женщин"? Я к этому ее кругу ни малейшего интереса не испытываю и иногда отделываюсь переиначенной цитатой из Хармса: "Женщины, с которыми ты дружишь, на мой вкус все некрасивые, а потому будем считать, что это даже и не женщины". Однако, когда утро красит нежным светом, все-таки тянет к людям. Ну, поехали к твоей Лене…
От "Пионерской" идем к белой башне на Малой Филевской улице. Уже по дороге меня кое-что настораживает. Двое тружеников Кунцевского района, отбывших, по-видимому, демонстрацию на Красной площади и уже принявших на грудь, шагая в обнимку, наполняют пространство звуками: "Живет моя отрада в высоком терему…" странное дело, не фальшивят и не вызывают ни малейшего раздражения. Затем нам навстречу откуда-то вываливает целый клан - персон восемь или девять, все, как один, рыжеволосые, а две маленьких девочки с косичками и веснушками - еще и абсолютно тождественные внешне и одинаково одетые. Что бы это значило?
Подъезд подозрительно чистый и незагаженный. В лифте все кнопки целы, не прожжены садистскими окурками, цифры этажей ясны и четки, на стенах полное отсутствие мата и футбольно-музыкальных символов. Наконец, поднявшись на девятый, встречаемся с Леной, которой, исходя из вкусов Сьюзен, надлежало быть очкастой, кислой и безгрудой мымрой, но которая почему-то оказывается почти американской кинозвездой, смотрящей на меня свысока во всех смыслах и почему-то выдающей себя за сотрудницу химического НИИ и любительницу современной поэзии. Уже интересно!
Начинают знакомить с гостями обоего пола. Я тщательно каждого фотографирую взглядом и при помощи какого-нибудь мнемонического трюка соединяю в памяти картинку и название: терпеть не могу забывать имена и заменять их потом в разговоре неучтивыми местоимениями. Итак, вздернутый носик - это Нина, остренький подбородок - это Варя, кривая усмешка и глаза домиком, как аксанты в слове "Hélène", - это Володя: он, судя по всему, близкий друг Лены, да, со вкусом у нее не очень…
- А вот наша Деля.
Темные глаза, нервные губы, живая грудь под белым шелком. Тут, как говорится, он побледнел и бросился к ее ногам. Но это только в душе, а снаружи я, в отместку за шереметьевскую обиду, решаю притвориться незнакомым.
Немного о самой компании и вообще о компаниях того времени. Бесполезно искать в литературе-искусстве хоть сколько-либо адекватное изображение такого феномена, как средне-интеллигентская компания 60–80-х годов уходящего столетия. "Московские кухни" Юлия Кима? Ну нет, у него там диссидентская элита, своего рода аристократия. Я же говорю о людях принципиально безвестных, людях, для которых общение не было формой общественной деятельности. Но в то же время они сходились друг с другом не только на почве водки-селедки, не только по поводу октябрей и маев, новоселий и дней рождений. В беллетристике, театре и кино эта жизненная сфера изображалась сначала слишком пресно: редуцировались политически опасные разговоры и естественные отношения полов. Потом, наоборот, писатели и режиссеры переборщили в смысле пряности: получается, что люди сходились для пьяных речей о советской власти с постепенным переходом к истерическому мордобою и групповому сексу с апокалиптическими стонами.
Нет, не так все это было. То есть, конечно, и секс был, и алкоголь - как во все времена во всем мире. Кто-то выпадал из общего разговора в туалет и в экстазе обнимался с унитазом, кто-то с кем-то обнимался на диване, нарушая ход дискуссии о "Сталкере", а потом и вообще бесстыдно скрывался для завершения интима в соседней комнате. Дело житейское, но доминанта компании как таковой была не житейская, а - не побоюсь этого слова - духовная. Обменивались не только самиздатом и тамиздатом, не только политическими слухами и околохудожественными сплетнями - обменивались маленькими единицами духовности, невеликими грошиками, без которых невозможно и существование гениальных капиталов великих одиночек.
В такой компании просто невозможно было представить присутствие духовного миллионера, ВИПа из перворазрядных поэтов, бардов или актеров. Тут какой-нибудь свой Володя с гитарой успешно замещал хоть Высоцкого, хоть Галича, хоть Окуджаву. А если один из этих богов вдруг слетел бы с небес в подобную компанию, - он по неосторожности просто спалил бы свои огнем и дом и обитателей - как Зевс бедняжку Семелу.
Что касается меня самого, то протыриваться в элитарные компании я не желал из гордости, а к компаниям "простым", честно говоря, относился с дистанционным высокомерием. Их темпоритмы меня не устраивали: жуют полчаса подробности какого-нибудь поэтического концерта или андеграундных домашних чтений. А уж если кто из них недавно сподобился после вечера в ЦДЛ подойти к Ахмадулиной, выразить свой восторг и услышать в ответ дежурно-театральную пошлость, - тот становился на целый вечер национальным героем. Почему-то я в таких случаях ставил себя на место поэтессы и воображал, как же ей осточертели эти "сыры" и "сырихи", как смешны и нелепы их комплименты, когда ей настойчиво хочется совсем другого… Теперь я, пожалуй, на все это смотрю иначе: бессмертная часть Ахмадулиной существовала именно в колебаниях душевных струн Вари и Нины, а на посольских приемах с коктейлями и амбициозным слово- и славообменом присутствовал лишь призрачный двойник, с ним же имела дело и окололитературная обслуга, столь искушенная в домашней жизни поэтессы и ее достаточно тривиальных вредных привычках.
То, что мне казалось скучноватым жеванием, на самом деле было правильным, тщательным пережевыванием духовной пищи. Сотворенное с налета, достигнутое мгновенной догадкой ума, подлежит потом обстоятельному рассусоливанию, "медленному чтению", разговорам с повторами и возвращениями. Эта душевная медлительность сродни любовной истоме. Оказывается, я просто не умел ловить кайф в такой чистейшей и невиннейшей "групповухе". Где вы, Варя и Нина? Как хочется схватить по пути бутылку "Фетяски" и помчаться к вам в недавнее, но уже недоступное прошлое!
Вернемся, однако, в Past Continious, в прошлое продолжающееся. За столом, оказавшись между сообразительной хозяйкой и вновь обретенной неуловимой врачихой, я продолжаю на последнюю обижаться, старательно уклоняюсь влево, адресуя свои пошлые мадригалы Лене. Тут появляется пара новых гостей, в структуру застолья внедряются кухонные табуретки, в результате чего моя близость с Делей становится довольно интимной. Бедро к бедру - тут уже для молчания просто не остается места.
- Может быть, ты наконец мне что-то скажешь - или считаешь неприличным со мной даже разговаривать?
Напоминаю про Шереметьево. Деля заливается довольно громким, не лишенным вульгарности хохотом:
- Да это же была Ангелина, моя сестра. Она преподает русский язык в Клагенфурте.
Вот оно что! Есть учительница в школе, а от кори нас лечит ее близнец! Черт возьми, если бы я простейшим образом обратился к даме в аэропорту по имени и отчеству, - недоразумение тут же бы прояснилось. Прав был Александр Александрович Реформатский, который никогда не говорил просто "Здравствуйте!", а всегда добавлял: "Иван Иванович" или там "Марья Ивановна". Вежливость, помимо прочего, способствует коммуникативной ясности.
Для дальнейшего выяснения отношений выбираемся в коридор, потом на лестничную площадку. Она начинает нервно курить, а я продолжаю допрос:
- И все-таки почему ты исчезла? Ведь если бы я сегодня случайно здесь не оказался…
- То ни с чем бы и остался. А так у тебя снова появляется маленький шанс.
Столь нагло со мной еще никто не разговаривал. Вербальные аргументы у меня исчерпаны, и мы начинаем целоваться. Это внове, поскольку при первой встрече такого не было.
- Коньяк у тебя, конечно, наготове?
- А вот и нет: только водка.
- А я-то думала, что ты ждешь меня в любую минуту, смотришь в окно…
Действительно ждал, но не признаюсь ей ни за что. И "Греми" недопитый, как драгоценную реликвию, храню: граммов сто пятьдесят в той бутылке еще осталось.
Ненадолго возвращаемся в компанию. Сьюзен, тщательно пряча изумление и любопытство, тактично спрашивает:
- Мне, наверное, сегодня, лучше переспать у Лены?
Переночевать, Сьюзен, - так будет правильнее по-русски. А переспать - это я кое с кем сегодня попытаюсь, хотя ни в чем не уверен: возможны любые выкрутасы.
Во мне или в ней причина этого детского трепета? На тридцать седьмом году жизни вроде пора бы уже охолонуть, поспокойнее вести себя в подобных ситуациях. Что, собственно, может такого из ряда вон произойти? Ну, упадут на стул ее белая кофточка и клетчатая юбка, ну коснусь я губами "изумительных изюминок", которые по законам природы расправятся мне в ответ, как расправились бы и другому, третьему? Принципиальной новизной все это не обладает, так стоит ли дергаться?
Однако попытка успокоительного цинизма не удается. Я почти ничего не знаю об этой раскрепощенной врачихе, которую держу за руку, как школьник школьницу, но между ней и мною явно имеет место нечто третье, ни каждому из нас по отдельности, ни нам обоим не тождественное. Вот это место, это междунамие, и есть наиболее интересный для меня текст, прочесть который я хочу любой ценой. Не мы ведь его пишем.
Пока она приканчивает коньяк имени нашей первой встречи, я вынимаю из стола ксерокопию пахомовской иллюстрации и молча ей протягиваю.
- Не может быть! Это точно я! Какого года книга? Нет, тогда я еще только собиралась родиться. А ты уже тогда имелся в наличии? Этот карапузик на тебя очень похож… А учительница - вылитая Гелька, ха-ха-ха!
Когда сойдемся поближе, попробую ей тактично внушить, что смех не должен быть таким неистовым, что его стоит редуцировать, приглушать. Хотя, наверное, это элементарная реакция на алкоголь, к тому же врачи страшно устают от маски серьезности, которую им приходится носить на лице постоянно.
Странное дело, но никакого ощущения дистанции. Эту полузнакомую - да что там, на одну шестнадцатую или даже на одну тридцать вторую знакомую женщину я почему-то чувствую частью своего тела и готов ее вобрать в себя - со всей дурью, со всем набором еще неизвестных мне нравственных и физических недостатков. И мне мало повторения той стремительной близости, что уже обрушивалась на меня два месяца назад. Почему главный ваятель дал нашим телам так мало точек возможного соприкосновения: ладони, губы, груди, животы - а далее уже всё, но тем не менее - не везде? Пока я переживаю это противоречие, она вновь берет надо мной верх. Глаза закрыты, губы пульсируют, живой и тонкий аромат тела с трудом пробивается сквозь резкие, случайные, без толку выбранные (или скорее всего каким-нибудь пациентом подаренные) французские духи.
Мне хочется как-то ответить на оказанную благосклонность, и я пытаюсь заполнить свои пустые ладони все еще новыми для меня трепещущими округлостями. И этим все порчу.
- Ну, что ты дергаешься?! - Деля, совершенно отрезвевшая во всех смыслах, отделяется от меня, шлепает по руке, вскакивает с кровати и начинает сердито, с вызовом одеваться.
- Ну тебя! Я ухожу!
Моя гордость не успевает отреагировать на нанесенный ей ущерб, поскольку терпение уже лопнуло. Ну ее к чертовой и более чем к чертовой матери!
Телефон будит меня непонятно даже через какой промежуток времени. Наверное, все-таки уже утро.
- Ладно, я больше не сержусь. И ты не обижайся: все-таки я тебя, наверное, люблю. Ну, что ты молчишь? Почему ты меня снова в гости не приглашаешь?
- Приглашаю, но не в гости. Кодекс гостя тебе явно недоступен.
- А не в гости, значит, все-таки ждешь?
- Скажи лучше, откуда ты мой номер знаешь? Неужели запомнила с того, медицинского визита?
- Конечно. Я и тебя самого запомнила - на всякий случай.
XII
Деля органически неспособна к одиночеству: уже в материнском чреве она пребывала в нераздельном единстве с Ангелиной, которая лет двадцать с хвостиком оставалась для нее самым близким существом, пока не отдалилась чисто пространственно, выйдя замуж в Каринтию. Со страху Деля забралась в первые попавшиеся узы Гименея: ее бывший одноклассник, физикохимик или химико-физик, судя по всему, просто не справился с ролью, надорвался от столь психологически напряженной близости и в конце концов нашел себе что-то поспокойнее. Вакансия близнеца осталась свободной, и в это магнитное поле суждено было угодить мне.
В плане вкусовом и гедонистическом следует отметить, что любовь близнеца к близнецу - ощущение весьма специфическое: это двадцать четыре часа интенсивного интима ежедневно. По сути дела здесь нейтрализовано различие между сексуальным и всеми иными видами контакта. Не думаю, что такая жизнь понравилась бы всем, многим она, наверное, ни с какого боку не подошла бы, но существует все-таки такая игра природы.