Когда Экслер заново открыл для себя чудо ночного сна и сестра стала будить его к завтраку, ужас начал потихоньку отступать. Первый прописанный препарат от депрессии не подошел ему, второй тоже, третий не вызвал непереносимых побочных эффектов, но приносил ли какую-то пользу, было непонятно. Экслеру не верилось, что полегчало от таблеток, или от бесед с психиатром, или от групповых занятий, или от арт-терапии, - все это казалось ему пустыми играми. Приближался день выписки, а никакой связи между болезнью и чем-то реально происходившим так и не нащупали, и это его пугало. Как он говорил доктору Фарру - и в чем потом убедил себя, добросовестно стараясь доискаться до причин во время их сеансов, - актерское дарование оставило его без всякой причины, и так же беспричинно отхлынуло, по крайней мере на время, желание покончить с собой. "Ничто не происходит по какой-то причине, - сказал он врачу. - Проигрываешь ты или выиграешь - это всего лишь каприз. Всевластие случая. Вероятность отмены, отыгрыша. Да, непредсказуемой отмены".
Ближе к концу пребывания в больнице у него появилась приятельница, и каждый вечер за ужином она заново рассказывала ему свою историю. Экслер впервые увидел ее на сеансе арт-терапии, а после они сидели друг против друга в столовой, болтали, как влюбленные на свидании или, точнее, - учитывая тридцатилетнюю разницу в возрасте - как отец и дочь, правда, речь шла опять-таки о попытках самоубийства. Они познакомились через пару дней после ее поступления в больницу - к арт-терапевту не пришел никто, кроме них двоих. Врач дала им, как малышам в детском саду, по листу белой бумаги и по коробке цветных карандашей и велела нарисовать что хочется. Он подумал, что не хватает разве что маленьких столиков и стульчиков. Чтобы порадовать доктора, они пятнадцать минут молча старательно рисовали, потом - снова ради нее - внимательно слушали, что скажет каждый из них о рисунке другого. Женщина нарисовала дом и сад, а он - себя, рисующего картинку. Когда врач спросила его, что это, он ответил:
- Портрет человека, который сломался, лег в психиатрическую больницу, ходит на арт-терапию и которого арт-терапевт попросил что-нибудь нарисовать.
- А если бы вас попросили дать этой картинке название, Саймон, как бы вы ее назвали?
- Это совсем просто: "Какого черта я здесь делаю?".
Пятеро остальных пациентов, которым прописали арт-терапию, либо валялись на койках, не способные ни на что, кроме как лежать и плакать, либо под влиянием внезапного порыва в неурочный час кинулись к кабинетам своих врачей и сидели под дверью, готовясь жаловаться на жену, мужа, ребенка, начальника, мать, отца, бойфренда, подружку - или кого там еще они больше никогда не хотели видеть; или хотели видеть только в присутствии врача, если не будет крика, насилия или угроз насилия; или хотели видеть на любых условиях и вернуть любой ценой, потому что ужасно скучают. Каждый из них сидел и ждал своей очереди, чтобы очернить отца или мать, осудить сына или дочь, принизить супруга, заклеймить, или оправдать, или пожалеть себя. Двое или трое из них, еще способные сосредоточиться - или притвориться, что способны сосредоточиться, - на чем-нибудь, кроме своих жалоб и своего горя, в ожидании приема листают "Тайм" или "Спортс илластрейтид" либо решают кроссворд, напечатанный в местной газете. Остальные напряженно и мрачно молчат и про себя проговаривают - на языке популярной психологии или грязных непристойностей, житий святых или параноидального бреда, на языке колебаний между нормой и ненормальностью, подобных траектории шарика в пинболе, - проговаривают свои роли, и каждая укладывается в одну из древних схем: инцест, предательство, несправедливость, жестокость, месть, ревность, вражда, желание, потеря, бесчестье, скорбь.
Она была миниатюрная бледная брюнетка, похожая на хрупкого, тощего, болезненного подростка, и казалась на четверть моложе своего истинного возраста. Звали ее Сибил ван Бюрен. На взгляд актера, ее тридцатипятилетнее существо не просто отказывалось быть сильным, но страшилось силы. Однако деликатность и утонченность не помешали ей по пути с арт-терапии в жилой корпус предложить ему: "Не поужинаете со мной, Саймон?" Занятно. Все же чего-то ей хотелось, и она не готова была молча задавить в себе это желание. А может быть, она жмется к нему в надежде, что между ними проскочит какая-то искра, которая и прикончит ее? Он достаточно крупный для этого - кит, способный раздавить эти жалкие останки кораблекрушения, ее существование. Даже здесь, где никакая показная стойкость, не говоря уж о браваде, без поддержки фармакопеи не может замедлить водоворот, неумолимо влекущий к воронке, - даже здесь он не утратил этой свободной, несколько самодовольной манеры держаться, манеры значительного человека, которая когда-то делала его таким интересным и необычным в роли Отелло. Так что если у нее еще и оставалась надежда затонуть, ей, возможно, следовало прислониться именно к нему. Так, по крайней мере, он подумал вначале.
- Я долго жила в напряжении. Соблюдая тысячи предосторожностей, - рассказала ему Сибил за ужином в первый же вечер. - Образцовая домохозяйка: следит за садом, шьет, может починить все что угодно да еще закатывает великолепные приемы. Спокойный, надежный, верный партнер богатого и влиятельного человека. Полная и однозначная преданность своим детям, старомодная озабоченность их воспитанием. Незаметное существование обычной смертной. Ну, пошла я как-то раз в магазин - обычная история. Никаких причин для волнений: дочь играет во дворе дома, маленький сын спит в своей кроватке, влиятельный второй муж смотрит по телевизору турнир по гольфу. Возвращаюсь домой раньше намеченного, потому что, дойдя до супермаркета, обнаруживаю, что забыла кошелек. Малыш все еще спит. По телевизору по-прежнему показывают гольф, но вот моя восьмилетняя дочь, моя маленькая Элисон, сидит на диване без трусиков, а мой богатый и влиятельный муж стоит на коленях на полу, и голова его - между ее толстеньких ножек.
- И что он там делал?
- Что мужчины там делают.
Экслер увидел, что она плачет, и промолчал.
- Вы видели мой рисунок, - сказала она наконец. - Солнце освещает симпатичный домик и цветущий сад. Ну, значит, вы меня знаете. И все меня знают. Я всегда и обо всем думаю хорошо. Мне так легче, и всем остальным, всем тем, кто рядом со мной, тоже. Он как ни в чем не бывало встает с колен и говорит мне: девочка жаловалась, что у нее чешется, и все чесала и чесала, не могла остановиться, и пока она не наделала себе вреда, он решил посмотреть, что там у нее, удостовериться, что ничего страшного. И действительно, ничего там такого нет, заверил он меня. Ни воспаления, ни болячки, ни сыпи… Все в порядке. Хорошо, говорю, а я вернулась, потому что забыла кошелек.
И вот, вместо того чтобы взять его охотничье ружье и изрешетить негодяя пулями, я беру свой кошелек, говорю всем "пока" и отправляюсь в супермаркет, как будто то, что я только что видела, в порядке вещей. В полной прострации я заполняю продуктами две тележки в магазине. И еще набрала бы, и четыре, и шесть, если бы администратор не увидел, что я рыдаю, и не подошел спросить, все ли со мной в порядке. Он отвез меня домой на своей машине. Я не смогла даже одолеть ступенек - меня пришлось нести в постель. Я пролежала четыре дня, не в силах ни есть, ни говорить. Едва могла заставить себя дотащиться до туалета. Официальная версия была такая: у меня высокая температура, и мне велели соблюдать постельный режим. Мой богатый и влиятельный второй муж был ужасно заботлив. Моя дорогая маленькая Элисон принесла мне цветы, срезанные в нашем саду, и поставила в вазу. Я не смогла выговорить этих слов, не смогла задать ей вопрос: "Что твой приемный отец делал у тебя между ног? Кто снял с тебя трусики? Ты ничего не хочешь рассказать мне? Если бы у тебя действительно там чесалось, разве ты не дождалась бы, когда я приду из магазина, и не показала бы мне? Да, я уверена, что именно так ты и поступила бы. Послушай, дорогая, если ничего у тебя там не чесалось… если ты что-то от меня скрываешь, потому что боишься…"
Но боялась-то я. Это я не могла ее спросить. На четвертый день я убедила себя, что все это придумала, а через две недели, когда Элисон была в школе, он на работе, а малыш спал, я взяла валиум, бутылку вина и пластиковый пакет для мусора и попробовала покончить с собой. Но не вынесла удушья. У меня началась паника. Я проглотила таблетки и выпила вино, но потом, когда стала задыхаться, не выдержала и разорвала пакет. И не знаю, о чем я больше сожалею: что попыталась это сделать или что не смогла довести дело до конца. Единственное, чего я хочу, это убить его. Но вот сейчас он один с ними, а я здесь. Он там наедине с моей милой маленькой девочкой! Это невыносимо! Я позвонила сестре и попросила ее пожить с ними, но он не позволил ей остаться в доме на ночь. Он сказал, что в этом нет необходимости. И она уехала. А что я могу? Я здесь, а Элисон там! Я была просто… парализована! Я не сделала ничего, а должна была! Не сделала ничего, что сделал бы на моем месте любой! Надо было хватать Элисон и тащить ее к врачу! Надо было звонить в полицию! Это преступные действия! Они подпадают под определенную статью! А я не сделала ровно ничего! Но он же сказал, что ничего не случилось, понимаете? Он говорит, что я истеричка, что мне показалось, что я сумасшедшая… Но я не сумасшедшая. Клянусь вам, Саймон, я не сумасшедшая! Я видела, как он делал это.
- Это ужасно. Отвратительное и тяжкое преступление, - сказал Экслер. - Не удивительно, что на вас так подействовало.
- Это порок. Мне нужен кто-то, - доверительно зашептала она, - кто убил бы этого порочного человека.
- Уверен, многие не отказались бы.
- А вы? - робким голоском спросила Сибил. - Я бы заплатила.
- Будь я киллер, я бы сделал это pro bono, - сказал он, взяв ее руку, протянутую ему. - Человек заражается ненавистью, когда речь идет о насилии над невинным ребенком. Но я безработный актер. Я запорю все дело, и мы с вами оба отправимся в тюрьму.
- О господи, что же мне делать? - воскликнула она. - Что мне делать?
- Быть сильной. Слушаться доктора, попытаться окрепнуть как можно скорее и вернуться домой к своим детям.
- Вы верите мне, правда?
- Я не сомневаюсь, вы видели то, что видели.
- А вы можете ужинать со мной каждый вечер?
- Пока я здесь, - сказал он.
- Я еще там, на арт-терапии, знала, что вы меня поймете. У вас в глазах такое страдание.
Спустя несколько месяцев после выписки Экслера из больницы сын его жены умер от передозировки, и брак безработной балерины с безработным актером закончился разводом, завершив еще одну из многих миллионов историй о мужчине и женщине, неудачно соединенных судьбой.
Однажды по дорожке к дому проехал черный автомобиль и остановился у сарая. За рулем "мерседеса" сидел шофер, а на заднем сиденье - маленький седой человек, Джерри Оппенгейм, агент Экслера. После того как Саймона поместили в больницу, Джерри звонил ему каждую неделю из Нью-Йорка, справлялся, как его дела, но за несколько месяцев они ни разу толком не поговорили, а в какой-то момент актер перестал отвечать на звонки агента, как и на любые другие звонки, так что визит был неожиданный. Саймон смотрел, как Джерри, которому было за восемьдесят, осторожно идет по вымощенной камнем дорожке к входной двери с пакетом в одной руке и цветами в другой.
Он открыл дверь прежде, чем Джерри успел постучать.
- А если бы меня не оказалось дома? - проворчал он, помогая старику перебраться через порог.
- Я рискнул, - кротко улыбнулся Джерри. У него вообще было нежное, кроткое лицо и обходительные манеры, что не мешало ему в интересах своих клиентов проявлять известную твердость. - Ну что ж, по крайней мере физически, ты, кажется, в полном порядке. Если не считать безрадостного выражения лица, Саймон, ты неплохо выглядишь.
- А ты, как всегда, в полном порядке, - сказал Экслер. Сам-то он по нескольку дней не брился и не менял одежду.
- Я принес цветы. И ланч для нас обоих от "Дин и Де Лука". Ты обедал?
Он даже не завтракал, так что просто пожал плечами, принял дары и помог Джерри снять пальто.
- Надо же, не поленился приехать из Нью-Йорка, - заметил Экслер.
- Да. Посмотреть, как у тебя дела, и потолковать. В Гатри ставят "Долгое путешествие в ночь". Звонили, справлялись о тебе.
- Обо мне? Я больше не могу выходить на сцену, а чем жить вне сцены, ума не приложу. Я не могу больше играть, Джерри, и все об этом знают.
- Никто ничего такого не знает. Возможно, некоторые слышали, что у тебя был нервный срыв, но это не такая уж редкая вещь. Премьера планируется зимой. На улице будет жутко холодно, но ты замечательно сыграешь Джеймса Тайрона.
- Джеймс Тайрон - это много-много текста, а я не могу произнести ни строчки. И потом, это надо на какое-то время стать Джеймсом Тайроном, а я не могу им стать. Я никак не могу сыграть Джеймса Тайрона. Я никого не могу сыграть.
- Послушай, ты споткнулся тогда, в Вашингтоне. Это случается практически с каждым, рано или поздно. Талант не упрячешь в бронированный сейф. Все спотыкаются, просто так, без видимых препятствий на пути. Очередное мнимое препятствие исчезает, и ты движешься дальше. Нет ни одного первоклассного актера, которому бы не случалось отчаиваться и думать, что карьера кончена, что никогда уже ему не выкарабкаться. Нет актера, которому ни разу не случалось вдруг застыть на середине монолога, не понимая, где он и что он. Но всякий раз, выходя на сцену, ты получаешь еще один шанс. Актер может восстановить свой талант. Профессиональные навыки не исчезают, даже если ты не выходил на сцену сорок лет. Ты все равно помнишь, как выйти и сесть на стул. Джон Гилгуд говаривал, что временами жалеет, что он не писатель и не художник - тогда бы он мог в полночь изъять сыгранный накануне вечером неудачный спектакль, а утром вернуть его переделанным. Кстати, у Гилгуда бывали очень тяжелые времена, когда ничего толком не получалось. И у Оливье тоже. Оливье прошел через один просто ужасный период. У него была жуткая проблема: не мог смотреть партнерам в глаза. Просил их: "Пожалуйста, не смотрите на меня, у меня от этого начинается истерика". А временами боялся оставаться один на сцене и требовал: "Не оставляйте меня там одного!"
- Да знаю я эти истории, Джерри. Все их слышал. Ко мне они не имеют отношения. Раньше и у меня случались неудачные спектакли, после которых я не мог оправиться. И тогда я думал: "Я хороший актер. Просто не получается". Может быть, публика и не понимала, что у меня не получается, но я-то знал: чего-то не хватает. В такие вечера, когда нет этого самого чего-то, играть - тяжелый труд, и все же ты как-то вытягиваешь. За неимением лучшего можно научиться выезжать на том, что хорошо умеешь. Но тут совсем не то. Раньше после по-настоящему провального спектакля я лежал ночью без сна и думал: "Я все испортил, нет у меня никакого таланта, ничего я не могу". Так проходили целые ночи, но внезапно, в пять или шесть утра, я понимал, в чем была причина, и тогда уже дождаться не мог вечера, чтобы прийти в театр и сыграть хорошо. И мне это удавалось, и я знал, что больше не сделаю ошибки. Чудесное ощущение! Бывают дни, когда не терпится войти в роль - как будто счастливо женат на ней. Всегда готов на сцену, в любой момент. Это важные для актера дни. И у меня случались такие, много лет. Теперь всё. Теперь, выйди я на сцену, я бы просто не знал, зачем туда вышел. Не знал бы, с чего начать. В прежние времена я за три часа готовился к восьми вечера, к моменту, когда поднимут занавес. К восьми был уже глубоко в роли - нечто вроде транса, и это благотворный транс. Когда я играл в "Воссоединении семьи", за два с половиной часа до начала я был уже в театре - репетировал выход в той сцене, где героя преследуют фурии. Это было трудно, но я справлялся.
- И теперь справишься, - сказал Джерри. - Ты забываешь, кто ты такой и чего достиг. Твоя жизнь не могла обратиться в ничто. Ты годами делал на сцене такое, что даже представить себе невозможно, и этим самым в тысячный раз волновал меня и приводил в трепет публику. Ты поднялся над обычными актерами так высоко, как только можно подняться. Работа для тебя никогда не была рутиной, тебе всегда хотелось выйти за рамки дозволенного. Выйти и уйти как можно дальше. И публика верила тебе каждую минуту, всегда, что бы ты ей ни говорил. Конечно, ничто не вечно, но ничто и не теряется навсегда. Просто твой талант был утрачен на время, вот и всё.
- Нет, Джерри, он погиб. Я больше ничего не могу. Человек либо свободен, либо нет. Либо ты свободен и твой дар подлинный, настоящий, живой, либо он обращается в ничто. Я больше не свободен.
- Ну ладно, давай поедим. И поставь цветы в вазу. Дом выглядит прекрасно. И ты выглядишь прекрасно. Я бы сказал, тебя стало немножко меньше, - улыбнулся Джерри, - но это прежний ты. Надеюсь, ты не моришь себя голодом?
- Нет.
Они сидели на кухне друг против друга, между ними стояла ваза с цветами, но есть Экслер не мог. Он явственно представил себе, как выходит на сцену, чтобы сыграть Джеймса Тайрона, - и публика разражается хохотом. Вот до чего он тревожился и трусил - даже не сомневался, что над ним будут смеяться просто потому, что это он.
- Что поделываешь? - спросил Джерри.
- Гуляю. Сплю. Таращусь в пустоту. Пытаюсь читать. Еще пытаюсь забыться, хотя бы на минуту. Смотрю новости. Я, знаешь ли, слежу за новостями.
- Видишься с кем-нибудь?
- Ну вот с тобой.
- Это не жизнь для человека с твоим потенциалом.
- Джерри, очень мило с твоей стороны было приехать, но я не могу играть в Гатри. Я покончил со всем этим.
- Нет, не покончил. Ты боишься провала. Но это уже прошло, это позади! Ты просто не понимаешь, как однобоко видишь будущее, как ты зациклен…
- Разве я писал те рецензии? Это я, зацикленный параноик, их писал? Это я так отзывался о моем Макбете? Я был смешон и нелеп в этой роли, и они так и сказали. А сам бы я просто подумал: "Эта реплика не удалась, но она уже позади, слава богу, она позади". Попытался бы убедить себя: "Вчера все было не так уж плохо", когда на самом деле все было ужасно. Эти позы, эти вопли… Все, что я делал, было фальшиво, грубо, я сам понимал, что мои интонации ужасны, и продолжал говорить, и все никак не мог заткнуться. Чудовищно. Чудовищно! Ни одного удачного спектакля, ни одного.