А что касается погибших цивилизаций, то от них чаще остается культура, точнее будет сказать, что от более древних погибших цивилизаций остается культура; мы ведь говорим – древнегреческая культура, ассирийская культура, культура Древнего Рима, даже скифская культура, а от поздних цивилизаций остается оружие, хотя недавно погибнувшие цивилизации еще могли похвастать тем, что они довели оружие до предмета искусства, а иногда и до шедевра. В королевском историческом музее собрана великолепная коллекция сабель, мечей, ятаганов, арбалетов, украшенных такой тонкой инкрустацией, какую не увидишь и на входных вратах древнекитайских храмов. Но и это время безвозвратно ушло. Оружие перестало быть частью костюма, оно стало предметом быта. А быт настолько далек от искусства, как порой далека супружеская жизнь от любви. Меня не утешает то, что я умру раньше, чем погибнет моя цивилизация. Меня не утешила бы и возможность погибнуть вместе с ней. Я просто бы хотел не принадлежать ей, не иметь к ней никакого отношения. Но раз уж я родился в доме своих родителей и обязан выбрать для себя род деятельности – я просто вынужден чему-то посвятить свою жизнь. Любая деятельность идет либо во благо, либо во вред цивилизации. Я выберу наиболее гуманное. Кто-то же придумал усыплять больных собак и кошек. Но никто еще не думал о том, как усыпить нашу больную цивилизацию, потерявшую вкус к искусству и помешавшуюся на стали и чугуне. Впрочем, усыпить ее не удастся. Все намного проще. Она спешит к своей гибели. Единственное, что необходимо – поторопить ее. Многие нынешние умы уже заняты этим. Они честно делают свое дело. А мне уже двадцать пять лет. Увидено многое, но практически ничего не сделано. И спешить не хочется. Хотя двадцать пять лет мне исполнится завтра. Вечером соберутся родственники. На стол поставят именинный торт, натычут в него 25 свечей и, подождав четверть часа опаздывающих, подожгут свечи. Будет нестерпимо красиво, и в темноте, выхваченные свечным огнем, напряженно улыбнутся гости. Наступит тишина, и зашипит расплавленный воск, соединяясь с кремовой розой. А воздух пропитается сладковато-церковным запахом, и наступит ощущение настоящей торжественности, когда я почувствую себя в окружении святых ликов, а не приторно улыбающейся родни. Только в такие моменты мне не стыдно, что я – человек, только в такие моменты мне даже чем-то симпатичны эти напряженные неподвижные лица, по которым хаотично пляшут блики свечных огоньков. И я начинаю ждать, начинаю предчувствовать грядущий фейерверк, в который должна выливаться такая истинная торжественность, я слежу, как огоньки свеч опускаются все ниже и ниже к торту, как застывший сталагмитом воск грудится над кремовой надписью, и мне совершенно безразлично, что, оплавляясь, он разрушает эту жалкую праздничную надпись, и мне делается радостно и смешно. И вот уже некоторые свечи, ослабевшие и размягченные собственным пламенем, склоняются к последнему слогу моего кремового имени и словно шепотом читают его: "…льям… льям…", и остается мгновение до того святого момента, когда огонь дотянется до торта и прогремит взрыв, какого еще никогда не видела наша цивилизация и по сравнению с которым гибель Помпеи покажется детской сказкой. И все человечество вознесется в неведомое никуда, и вся моя родня, собравшаяся за этим столом, вознесется тоже, и я последую за ними. Но вот опять нарушается истинный ход событий и эти престарелые родственники начинают проявлять беспокойство и нетерпение. Торжественность исчезает с их лиц, и они тревожно шепчутся, с нервной улыбкой поглядывая на меня, потом, будто договорившись, они дружно дуют на свечи, и от их фуканья свечи гаснут, что наталкивает меня на еще одну неприятную мысль – мысль о том, что мои родственники выдыхают углекислый газ, который способен потушить любое пламя. Мои родственники оказываются такими же потребителями природы, как и все человечество, как и сам я. Но все-таки я вижу разницу между собой и ними: они безмерно счастливы, оттого что смогли потушить свечи, они чувствуют свою общность, ведь они потушили свечи сообща, а я был один и ничем не мог помешать им. Я знаю, что я им противен, но себя-то они любят. А я и себя не люблю. Я люблю эти свечные огоньки и сочувствую им. Каждая спичка мечтает породить пожар, каждая свеча горит, мечтая осветить весь мир, но люди не дают мечтам осуществиться… А торт уже разрезан серебряным ножом на правильные треугольнички, и я вижу последний слог своего имени, исчезающий во рту моей тетушки, несмотря на непогоду приехавшей из далекого Блэкпула. Ам, и нету "…льям"! Господи, да они же съехались сюда не только потушить мои свечи, но и набить желудок на будущую неделю. Если я сейчас исчезну, они и не вспомнят обо мне, у них есть о чем поговорить, над чем посмеяться. Хорошо, что они тоже не любят яркого электрического света. За столом полумрак, и только сквозь мутное дверное стекло пробивается приглушенное сияние лампочки, висящей в коридоре. Я тихонько встаю и отхожу к окну. Никто даже бровью не повел. У них свой праздник, этот праздник не имеет никакого отношения к моему двадцатипятилетию. Это праздник тушения огня, праздник выделения углекислого газа. Я открываю окно и, скрытый от не интересующихся мною гостей гардиной, выпрыгиваю в сад. В саду ночь, но она гораздо светлее, чем моя комната, чем темнота, в которую они съехались, чтобы поздравить меня. Хорошо, что в саду светлее. И видны звезды. А луна отливает синевой и напоминает мне лицо мертвого человека. Она торжественна и холодна. Она – свидетельница гибели всех ушедших цивилизаций. Как я ей завидую! А вот моя любимая яблоня, она старше меня на два года. И уже несколько лет не приносит плодов. Отец пообещал спилить ее на дрова, если и в этом году мы останемся без собственных яблок. Смотри-ка, а гости зажгли свет. Теперь под моим окном лежит ярко освещенный неправильный четырехугольник. Наверное, кончилось вино. А может, спохватились, меня ищут? Вряд ли. Опять окно потухло. Теперь надо вернуться в дом и тихонько подняться в спальню. Интересно, когда они уже расползутся?! А ведь тараканы тоже не любят яркого света! И, должно быть, тоже выделяют углекислый газ. Как я все-таки устал от них. Каждый год в один и тот же день они съезжаются со всей Англии, вставляют в торт свечи, сами поджигают их и сами же их тушат. Как я от них устал! Почему они не дают свечам догореть?!"
Когда Харитонов вернулся в дом, Григорий все еще читал письма. В его глазах блестели слезы. Услышав шаги, он обернулся и, горестно глядя на вошедшего, сказал:
– Вот, новости узнал… оказывается, мои мать, старшая дочь и Сталин умерли… и недавно мы запустили в космос какой-то спутник, и в Москве прошел всемирный карнавал… а здесь ничего не меняется… ничего! Как же мне им письма отправить-то, с ответами?! А?
– Пойду я завтра, так захвачу с собой, – предложил присевший за стол Василий. – Если какой городок с почтою будет по пути – так и отправлю сразу.
Григорий кивнул, опустив взгляд на лежавшие перед ним послания.
– А чего уходить хочешь? – спросил.
– Надо. Приказ, – тихо ответил Харитонов, на что хозяин еще раз кивнул.
Прошло еще некоторое время, прежде чем Григорий, отложив непрочитанные письма на завтра, потушил керосиновую лампу и полез спать на печку. Василий решил устроиться на лавке, освободившейся после ухода Петровны.
– Ну, ничего, – проговорил с печки хозяин, – запасы пополнились, я тебе завтра прощальную заутреню устрою, и с собой возьмешь, что в вещмешок влезет…
– Спасибо, – ворочаясь на жестковатой лавке, сказал Харитонов. – Доброй ночи.
– Доброй… – зевнул Григорий.
Ночь за окном еще не наступила, и вечерний свет, лившийся с освещенного луною неба, проникал в комнату и рождал слабые, едва заметные тени.
Харитонов уже спал, захваченный чужим, полученным им, видимо, по ошибке, сном. В этом сне незнакомые Харитонову люди что-то праздновали, разговаривая на непонятном иностранном языке, и лишь голос светловолосого парня, не сводившего взгляда с горящих на торте свечей, о чем-то напоминал.
Этот сон длился очень долго. Гости чинно сидели за столом, медленно ели, пили вино, потом дружно дули на свечи, пока все они до единой не потухли, и вдруг в наступившей темноте что-то загрохотало так, что задребезжали стекла широких окон и сверкнувшая молния осветила на мгновение испуганные бледные лица гостей и такое же бледное, но совершенно спокойное лицо светловолосого парня. При отблеске же второй молнии на лице парня появилась холодная улыбка.
Харитонов заворочался на лавке и тут его слух вновь наполнился грохотом. Он приоткрыл глаза и увидел за окном красное зарево. Сон мгновенно прошел, Василий встал и вышел на крыльцо. Григорий был уже там – стоял, безвольно прислонившись к дверному косяку.
– Что это? – спросил Харитонов.
– Война… – буркнул, как сплюнул, Григорий.
– Опять?!
Следующий снаряд разорвался метрах в двухстах от дома между лесом и взлетной полосой. Комки земли забарабанили по крыше.
Харитонов пригнулся. Григорий остался недвижим. Он только головой повел в сторону взрыва.
Буквально сразу же грохнул следующий выстрел, и снаряд разорвался на взлетной полосе.
– Да они же в нас стреляют! – полушепотом выдавил из себя Харитонов.
Григорий отшатнулся от дверного косяка и сел на деревянные ступеньки крыльца.
– Теперь покуда все снаряды не расстреляют – не успокоятся, – мрачно проговорил он.
Обстрел продолжался почти до рассвета. Еще несколько снарядов вспороли бетонную полосу, несколько разорвались в лесу за домом, но хозяин и Харитонов, никуда не спрятавшись, провели всю ночь на крыльце. Лишь когда стрельба затихла, а вскоре за наступившей тишиной над тайгой приподнялось солнце, они вышли на полосу и молча зашагали по ней, рассматривая глубокие воронки и обломки бетонных плит. Пройдя чуть дальше, они увидели, что от памятника "Всем погибшим" осталось лишь несколько обгоревших бревен и обломок трубы русской печки.
– Всё! – горестно выдохнул Григорий. – Ничего не осталось…
Он развернулся и пошел обратно к дому. Василий пошел следом. Он не хотел догонять хозяина, которого ему было чрезвычайно жалко. Что пользы от словесного сочувствия, когда почти осуществившаяся мечта превращается в прах?!
Зайдя в комнату, Харитонов застал Григория за смазкой автомата.
– Я им со мною повоюю… – приговаривал Григорий, прочищая шомполом ствол.
– Так ведь неизвестно, кто это из пушки стрелял, – сказал Харитонов. – С кем же ты воевать будешь?
– И те и другие хороши! – не оборачиваясь, зло проговорил Григорий. – И те, кто пушку им сбросил, – тоже сволочи! Знал бы, что так будет, я б лучше им свой продзапас отдал! А теперь что? Памятника нет, полосы, считай, тоже нет, в рытвинах вся… Больше мне тут делать нечего, остается только с ними воевать…
Тяжело вздохнув, Василий взял свой вещмешок в сенях, заполнил его предложенными Григорием продуктами из тюка, а в благодарность по просьбе хозяина отмотал тому метров сто бикфордова шнура, после чего свежеотрезанный конец его снова крепко привязал к лямке и, попрощавшись, вышел из дома. Хотелось пожелать Григорию напоследок чего-нибудь хорошего, но желать ему победы в этой войне было глупо – победить он мог, только убив всех остальных. Остальным же Харитонов добра и вовсе не желал, однако не желал и смерти.
– Эй! – донесся до него окрик Григория.
Харитонов остановился и увидел бегущего к нему хозяина покореженной взлетной полосы.
Подбежав, Григорий протянул Харитонову несколько пачек сигарет "Друг".
– На, пригодятся, – сказал он, отдышавшись, потом хлопнул Василия по плечу и зашагал назад.
Харитонов смотрел ему в спину и мучительно раздумывал, что бы такое ему крикнуть на прощание, чего все-таки пожелать. И когда Григорий был уже на пороге своего дома и собирался войти внутрь, Харитонов не выдержал и что было сил заорал: "Э-ге-гей!!" и замахал рукой.
Григорий обернулся и в ответ тоже поднял руку, махнул ею раз и зашел в дом.
14
Машина резко замедлила ход, но не остановилась.
Водитель чертыхнулся. Его рука потянулась к рычагу ручного тормоза.
– Что это? – сонно спросил только что открывший глаза Горыч.
– Не знаю… – водитель ощутил металл набалдашника, сделанного из зенитной гильзы.
– Включи фары! – посоветовал Горыч.
В свете фар отразилась вода.
Машина остановилась.
И оба сидевшие в кабине затаили дыхание, замерли, прислушиваясь к этому для них давно уже умершему звуку. Но вода, потревоженная колесами машины, вскоре успокоилась, хотя и Горыч, и водитель продолжали слышать уже не звучащий плеск.
Шофер, не отрывавший взгляда от освещенной фарами рефлектирующей поверхности, воображал себе, как он не спеша идет по воде вдоль пущенного горизонтально луча. Идет и чувствует, как промокают его сапоги. Но идет не по дну, а по поверхности, отчего остаются за ним следы круглыми разводами, какие возникают вокруг поплавка во время клева. И вот в какой-то момент он замечает, что вода под ногами кончилась и он вышел на берег, красивый песчаный берег, на котором валяются моллюски, отшлифованные водою куски дерева и обломок весла какой-то затонувшей лодки. И только здесь он остановился, почувствовав что-то странное. Оглянулся. И увидел, что луч прожектора больше не светит ему в спину. Не видно того луча. Но над миром, над этим берегом, освещая все выброшенное морем, встает солнце. И встретившись с солнцем взглядом, шофер ладонью закрыл заболевшие от яркого света глаза. И отвернулся он от солнца, сел на песок. Вспомнил сквозь закрытые глаза Горыча, оставшегося в машине, вспомнил похороненного в далекой прошлой темноте пассажира, так и не дожившего до рассвета. Вспомнил свою жизнь, большая половина которой была вычеркнута мраком. Глаза перестали болеть, и шофер, щурясь, приоткрыл их и уставился на прибрежный песок. Захотелось построить что-то из этого песка, и он погрузил в него свои ладони. Сделал песочную стену, потом другую. Через несколько минут из песка получилась крепость, обращенная своей боевой стороной к воде, словно ожидающая оттуда появления неприятеля. Шофер осмотрелся вокруг и ничего, кроме воды и песка, не увидел. Именно здесь мир делился на две свои половины: воду и твердь. А шофер сидел на их границе и все еще радовался тому, что добрался до берега, над которым встает солнце. И солнце теперь наверняка было вверху, на небе. Глаза он больше не поднимал, но видел свою тень, лежащую на песке и частично покрывавшую только что построенную им крепость. Силы понемногу стали возвращаться к шоферу и будь перед ним какая-нибудь дорога – он бы продолжил свой путь, но дороги не было. С одной стороны плескалась вода, с другой – все пространства были заняты белым искрящимся на солнце песком. Какое-то смутное сомнение стало проникать в мысли шофера. Все еще рассматривая крепость, он почувствовал приближение нового отчаяния. То, что он принял за исполнение своего желания, оказалось лишь очередным заблуждением. Да, он вышел из темноты на солнечный свет. Весь мрак остался в прошлом, но восставшее над миром солнце ничего ему не осветило, не придало его жизни ни смысла, ни цели. И даже, казалось, осложнило дальнейший путь, ведь не видя ничего по сторонам, просто не хотелось никуда идти, в то время как в темноте идти намного легче уже оттого, что можно представить себе много невидимых и несуществующих целей и двигаться к ним на ощупь. Темнота помогает надеяться, скрывая от глаз возможность разочарования, а свет… он, как правда, приводит порой в тупик, сначала ослепив, потом открыв перед человеком бесцельные дальние просторы.
А солнце поднялось на вершину и светило уже не так ярко и слепяще, как сначала.
Шофер, почувствовав внезапную усталость, прилег на теплый песок и задремал.
И приснилась ему темнота, из которой он вышел. И в темноте он услышал родной привычный звук – скрип деревянных бортов, сопровождающий бесконечное движение машины, на которой они с Горычем проехали многие годы своей жизни – тысячи дней и ночей, укутанных во мрак.
Проснулся от прохладного ветра, опустившегося на берег. Солнце уже клонилось к западу. Опускались сумерки, и в них, похожих на темный туман, он увидел далеко в море едва заметный огонек, точку, которая словно согрела его, отогнав ветер.
И понял шофер, что вышел он не на тот берег. И без всякого сожаления сошел он на воду и пошел по ее поверхности к этому далекому огоньку, и ничто не могло остановить его: ни вода, просачивавшаяся в сапоги, ни темнота, сгущавшаяся с каждым новым шагом.
Трудно было подсчитать, как долго он шел к этому огоньку. Очень долго. Через какое-то время огонек стал ярче, а еще позже шофер вошел в световой коридор и пошел дальше к своему прожектору, к своему кочующему дому, ищущему выхода к настоящему свету, к солнцу, к жизни.
– Ну что там? – нетерпеливо спросил Горыч вернувшегося из темноты шофера.
– Ничего, – ответил шофер, забиваясь в кабину. – Вода…
– Сплошная вода?
– Да, – кивнул шофер.
Сняв сапоги, он вылил из них воду. Выкрутил портянки и положил на пол кабины.
– Что же нам дальше делать? – Горыч посмотрел на шофера.
– Ничего, – ответил шофер. – Ехать…
15
Свирепый ночной ветер рывками тащил черный дирижабль по усеянному звездами небу. Гондола от этих рывков раскачивалась, и табуретка ездила по деревянному полу, скрипя и заставляя Обитателя дирижабля морщиться. Несмотря на поздний час, он бодрствовал, то и дело проверяя, плотно ли закрыты окна-иллюминаторы. Он пережидал ураганный ветер, будучи твердо уверенным в том, что никакого вреда нынешняя стихия ни ему, ни дирижаблю не принесет.
Его подташнивало, но, не обращая на это внимания, он терпеливо стоял у окна-иллюминатора, заглядывая вниз в надежде увидеть мелкие огоньки какой-нибудь заброшенной в лесах деревеньки. Толку от этих огоньков, конечно, не было б, но они непременно порадовали бы Обитателя, и тогда не чувствовал бы он себя столь одиноко в этом мире и на этой высоте.
Но внизу было темно.
Обитателю очень хотелось с кем-нибудь поговорить. Для этого даже не нужен был собеседник – стоило только увидеть где-нибудь внизу человека или даже следы его присутствия, дымок, вылетающий из трубы, огонек.
Но ничего этого не было.
А ветер все усиливался и раскачивал гондолу. Пришлось сесть на пол. За стеклами окон-иллюминаторов горели яркие звезды. Обитатель с тоскою глядел на одну из них, ту, что казалась ему самой яркой.
Глядел и вспоминал тот обычный сентябрьский день, который начинался торжественным и праздничным утром. Да, так оно и было. Советским людям было чему радоваться, у них были все основания для праздничного настроения. А сколько сердечных, искренних, взволнованных посланий поступило в последние перед его отлетом дни! Виктор Хохлов, токарь Днепропетровского машиностроительного, писал: "Примите, родной наш, от меня и всей моей семьи самые лучшие пожелания в вашем полете. Мы, как и все люди на земле, связываем с этим полетом самые лучшие свои надежды – установить мир на нашей планете, добиться дружбы между могучими государствами, навсегда покончить с опасностью войны. Мы мысленно будем с вами и в дни вашей благородной миссии".