– И не должно быть, – ответил младшему сыну Иван Тимофеич. – Это тебе не бронза, что зазвенит от любой руки, потянувшей за веревку.
– А как же он?.. – спросил Андрей, глядя на отца.
– Это гудоколокол, – сказал отец. – Поднимем его туда, к ветру, и от ветра же он загудит. И ни одна рука грешная его не коснется. Ни одна! И ни один человек не сможет заставить его звучать, а только ветер, потому как в ветре больше Господа, чем в человеке…
И отец осмотрел старые кедры, уносящие свои кроны в небо рядом со скитом. Особо понравился ему один ствол с по-ежьи торчащими от земли вверх сучками.
– Вот наша колокольня! – похлопал Иван Тимофеич ладонью по кедру. – Андрей, принеси-ка смольной веревки сколько есть мотков, а ты, Николай, разыщи крюк железный от бороны и сюда неси.
Младший и средний братья пошли в скит, а у деревянного колокола остались Иван Тимофеич и Владимир.
– Перед тем, как уходить станем, – заговорил отец, – надо будет могилы убрать и полить, коли дождей не будет.
– Ведь давно уже не убирали… – согласился старший сын.
– Я убирал, – признался отец.
– А уйдем – так зарастет все, – с сожалением качнул головой Владимир.
Отец хотел что-то ответить, но, набрав в грудь воздуха, выдохнул его тяжко при виде младшего сына, принесшего три мотка веревки.
– Свяжи их меж собой крепко и полезай на верхушку, перекинь через толстый сук, – распорядился Иван Тимофеич.
Андрей занялся узлами, а тут и Николай подоспел со здоровым ржавым крюком. Вбили его обухом топора в верхушку колокола, продели несколько раз сквозь крюк конец веревки и туго завязали.
А Андрей тем временем уже карабкался по сучковатой лестнице к верхушке кедра. Длины черной смольной веревки хватило не только до верхушки добраться, но и вниз опуститься. Владимир схватил второй конец веревки, опустившийся с дерева, натянул его, отойдя на два шага назад, и так стоял, ожидая, когда брат вниз слезет.
– Ну, благослови нас Господь! – выдохнул Иван Тимофеич и тоже взялся за веревку.
Так они вчетвером, ухватившись за один конец, потянули веревку на себя, и сдвинулся с места деревянный колокол, подполз сперва поближе к кедру, оставив на земле широкие царапины, а потом стал медленно подниматься вверх. С тяжким напряжением, с дрожью в мускулах работали Иван Тимофеич и трое его сыновей, перехватывая царапающуюся смольную веревку, но видели они, что с каждым усилием все выше взмывает гудоколокол и все меньше остается до вершины, и еще сильнее напрягались они, спеша возрадоваться окончанию богоугодного дела.
Но дело вдруг остановилось, когда гудоколокол уперся в один из длинных сучков, что был недалеко от кроны. И полез тогда вверх Николай, чтобы помочь колоколу повыше забраться. И еще тяжелее стало втроем удерживать деревянную улитку колокола Ивану Тимофеичу и двум его сыновьям. Но силы у них хватало, и дождались они, пока Николай очистил путь колокола к небу и вернулся к ним, чтобы могли они снова вчетвером потянуть на себя черную толстую веревку.
– Стой! Хватит! Дошел, кажись, – скомандовал хриплым от напряжения голосом Иван Тимофеич, всматриваясь зорко в крону дерева. – Теперь надо закрутить веревку вокруг ствола навечно…
Так Иван Тимофеич и Владимир держали натянутую веревку уже у дерева, а Николай с Андреем обкручивали ее конец вокруг ствола, завязывая многие узлы.
Вскоре отпустили веревку отец и старший сын, и тетивой лука метнулась она к дереву, отчего посыпалась на землю содранная кора. Замерли отец и сыновья, вглядываясь вверх и ожидая услышать звук. Но было тихо, ветер не шептался с кронами, и мир клонился к вечеру.
У всех болели руки, но сильнее боли была гордость за сделанное, гордость за вознесенный их руками к небу колокол, который хоть и молчит пока, но обязательно загудит и призовет Господа указать им путь, указать им выход к людям, не ждущим их, но могущим помочь, принять и понять их. А если даже не поймут их люди, но хотя бы примут, если даже примут только для того, чтобы отдать за братьев своих дочерей, – все равно не будет поздно увести свои будущие семьи снова в тайгу и построить новый скит, чтобы жить в единой вере, в единой радости и, когда приходит время, в единой скорби. Ведь разделенная скорбь легче проходит, как и разделенная радость громче звучит и длится дольше.
Долго стояли они под кедром в ожидании ветра, но время вслед за солнцем уходило в закатную сторону, и даже таежная жизнь затихала, приближаясь к ночи. Нерушимая тишь затаила дыхание людей, и стояли они в каменном оцепенении, подняв глаза к небу и рассматривая на его темно-синем фоне дело рук своих.
Солнце спряталось, но по его следам на небо забиралась неторопливая круглая луна, и было ясно, что наступает ночь. Где-то недалеко завыл пронзительным воем волк. Криком ответили ему ночные птицы. Андрей, опустив голову, заметил ежика, бегущего в открытые ворота скита.
– Не надо так ждать… – выдохнул Иван Тимофеич. – Зазвучит – сразу услышим. А ветра, должно быть, не будет ночью – вон экая яркая луна там…
И вернулись они по своим домам. Иван Тимофеич сел на лавку у окна, по привычке глянул в небо – и тут голова его закружилась. Горечь подкатила к горлу. Руками он схватился за живот, откуда рвалась наружу резкая незнакомая боль.
– Неужто надорвался! – прошептал Иван Тимофеич, осев на лавку и поджав под себя ноги. – Неужто…
И послышался ему звук, протяжный и зовущий, но не было сил ни встать, ни глаза открыть.
Так же встрепенулись от звука братья, но, прислушавшись, успокоились – снова выл волк, видно, не давала покоя его душе такая яркая и низкая луна.
Утром Иван Тимофеич проснулся и почувствовал, что за ночь лет десять прожил. Руки тряслись, назойливо болел живот. Страшно ему стало от того, что увидят сыновья отца своего таким разбитым, словно он в лапах у медведя побывал. Поднялся он с лавки и вышел на порог дома. Присел на ступеньку деревянную и замер. И ничего не услышал он, кроме тишины, подобной той, что звучала прошлым вечером, пока не прогнал ее волчий вой.
И задумался Иван Тимофеич. Задумался о том, что не нужна тишина в этом мире. Ведь наверняка она была и до того, как мир был создан Господом. И если мир пришел на смену тишине, то не должно быть ей места в природе. Не зря же есть разные птицы для дня и ночи, и разные звери есть для каждого времени суток, и все они издают звуки, все они наполняют землю ощущением жизни. Кричат, шипят, воют, поют, лают… К чему же эти молчания природы? Ведь не спит она. Ведь все вокруг, как и земля сама, находится в постоянном движении, в постоянном дыхании. И все же приходят они, эти молчания природы, и жутко становится на душе, и не хочется, но все равно о смерти задумываешься, хотя и там, на том краю, первый шаг от жизни к смерти не проходит в тишине. Какой в ней смысл?! А и то может быть, что появляется она вопреки воле Господа и сотворена противниками жизни…
А солнце поднималось над этой тишиной так же беззвучно, и было оно еще слабым, не ярким, а словно воском покрытым. И даже не сощурился Иван Тимофеич, глядя на него, но не думая о нем. Снова поднялось светило, снова утро, все будет снова и снова, и что бы ни происходило внизу, на тверди земной, всегда придет час рассвета, и поднимется оно и осветит происходящее, никак не влияя на него, а только разбивая поверхность на свет и тень. И то, что в тени останется, никто не заметит. И мимо пройдет. Ведь тень – это как бы крест, который солнце поставило на чем-то. А попробуй лишить росток земной солнечного света, наведи на него тень – и все. Вспять вернется он в землю. Как все живое возвращается, перегорев жизнью и устав от нее. Но возвращение – это тоже движение, и не может оно быть неслышным, беззвучным, как тишина. Не должно быть.
А солнце поднималось над этой тишиной, над тайгой, над земной жизнью. И звук этой жизни неожиданно ворвался в уши Ивана Тимофеича пеньем птиц, треском и шорохами леса. И снова взглянул он на светило – и тут же сощурился. Словно растопился воск и полилось вниз солнечное сияние, ошпаривая своими кипящими лучами глаза смотрящих вверх и травы, верхушки деревьев и мох на мертвых стволах. Может, не было этого молчания природы, может, и не было тишины? Просто не слушал он жизнь, прислушиваясь только к своим мыслям и сомнениям, к своим дрожащим рукам, к своим болям. И заглушили эти внутренние звуки весь живой мир, и показалось ему все живое вокруг мертвым, а все движение, происходящее вне его, – тишиной. Так бывает, когда ждешь услышать себя более, чем жизнь. Когда жизнь кажется чем-то отдельным от тебя, не имеющим к тебе никакого отношения. Так бывает, когда, не сощурившись, глядишь на солнце и думаешь о силе своего взгляда.
А солнце тем временем восходит, разделяя мир на свет и тень.
Когда солнце поднялось на небо, вниз на землю опустился ветер. Опустился и принялся ерошить травы и кусты, раскачивать кедры и лиственницы. Он подхватывал прыгающих белок и помогал им долетать до ветвей соседнего дерева. Он игрался, меняя направление, смешивая прогревшийся воздух с прохладным, выталкивая его из тени прямо на солнечные лучи, в свете которых он терял свою мифическую прозрачность и становился наполненным миллиардами копошащихся пылинок. Играясь, ветер проходился гребнем по кронам, которые от его прикосновений роняли на землю ослабленные и высохшие ветки.
И зазвучал колокол. Словно завопил попавший в него, как в ловушку, ветер. Содрогнулось от этого звучания все живое, способное слышать. Притихли птицы и звери, и на мгновение застыло на месте солнце, не добравшееся еще до зенита.
А гудоколокол не умолкал, и в гудении своем собрал он все звуки живого отчаяния и одиночества, соединив вой волка с воем собаки, зимнюю вьюгу с плачем ребенка. И разлился над окрестной тайгой этот звук прорвавшегося одиночества, боли, ветра, пойманного в ловушку. И все-таки боли, поднявшейся высоко вверх, высоко в небо над всей тайгой, над всей страной, над всем миром.
С кедра, на котором висел гудоколокол, сбежала вниз белка, раздумав прыгать на соседнее дерево, и посыпалась за ней следом крошка коры, сцарапанная ее острыми когтями. А рядом закричала птица и, испугавшись того, что не услышала она своего крика, захлопала крыльями и полетела, петляя между стволами и боясь подняться над кронами деревьев, где звучание гудоколокола было громче и отчаянней.
Иван Тимофеич соединил ладони свои, пытаясь сдержать дрожание рук, и слушал колокол. Губы его шевелились, проговаривая молитву и выдыхая боль. Себя он не слышал и не думал о себе более. Природа возвратила его себе, сделав частью всего живого, объединив все живое гнетущим звучанием гудоколокола. Замерли, каждый у своего дома, сыновья Ивана Тимофеича. Стояли там, где услышали колокол. Стояли и слушали, не двигаясь. Слушали и наполнялись его звучанием, а через его звучание – отчаянием и болью. И хотелось им бежать от этого места, от этого страшного звука, во власти которого они чувствовали себя безропотными и покорными рабами. И хотели они бежать, но стояли не двигаясь. А звучание опускалось вниз, проливалось на землю и топило ямки и выбоины, заполняя сначала их, а потом поднимаясь все выше и выше, как поднимается вода в половодье. А звук все льется и льется вниз, и они, люди, стоят уже по пояс в этом вое, и чем выше он поднимается, чем ближе к ушам их – тем нестерпимее им слушать его.
Не смог дольше сидеть на крыльце Иван Тимофеич. Собрал силы и вернулся в дом, заперев за собою двери. Сел на лавку. И здесь было слышимо звучание гудоколокола, но не так громко, не так нестерпимо. Закрыл уши ладонями. И глаза закрыл, но так и не услышал свои мысли, не ощутил себя, словно и изнутри уже наполнился звучанием колокола.
А ветер, уставший от ловушки, обмяк, замедлился, и стал затихать колокол.
Очнулись братья, ожили, когда гудоколокол едва звучал. Ожили они, посмотрели напряженно вверх, на крону кедра-колокольни, и взгляд их прошел сквозь крону, ушел дальше в небо, где наткнулся на черное облако, маленькое, необычное, похожее на огромного небесного сома и цветом, и формой.
– Знамение! – вырвалось у Владимира.
Побежали братья к дому отца своего. Поднялся он с лавки, вышел на порог. Рука старшего сына увела его взгляд высоко в небо, где увидел Иван Тимофеич нечто плывущее черное.
А в небе спокойно и мирно плыл черный дирижабль. Он летел над тайгой в кудаугодном направлении. В гондоле дирижабля никого не было, хотя посредине ее и стояла табуретка, на полу валялся мелкий мусор, а в углу находилась большая картонная коробка, вмещавшая больше тысячи пачек сигарет "Друг".
– Нет, – помолчав, ответил Иван Тимофеич. – Знамение не бывает черным… Оно – свет. Как в Писании есть "радуга в облаке…"
– А что же это? – спросил Андрей.
Задумался снова Иван Тимофеич, а черное облако между тем ушло из видимости, оставив увидевших его в смутном непонимании.
– Не знаю, – признался отец. – Может, дело рук природы или иных сил…
– Но иных, кроме сил Господа, не бывает! – напряженно выдохнул Андрей и заглянул отцу в глаза.
Иван Тимофеич пожал плечами.
– Может, дело рук времени, иного времени… – почти прошептал он, проведя ладонью по лбу. – Я ведь сбился с него, со времени… Давно сбился. И воскресенье у нас – только седьмой день по счету…
А гудоколокол звучал протяжно и негромко, и стала снова слышимой на фоне его жизнь тайги. Ветер пробегал по травам, едва касаясь их, кружился на одном месте, замирал.
– Завтра снова седьмой день… – произнес Владимир и вопросительно глянул на отца.
Иван Тимофеич кивнул.
– Будем ждать знамения.
И утром, и днем, и ночью выходили братья во двор и смотрели во все стороны, но тщетно.
Иван Тимофеич из дому не выходил. Хворал. Впервые лавка казалась слишком жесткой для спины, но лечь в кровать, в которой спали они раньше с женой, не хотел. Боялся, что с кровати ему уже не встать. Под вечер шестого дня услышал чей-то громкий крик. Выглянув в окошко, никого не увидел. Вышел во двор.
Колокол гудел негромко и монотонно, будто устал.
– Эй, есть кто? – снова закричал кто-то со стороны ворот.
Иван Тимофеич торопливо зашагал на голос, на первый незнакомый голос, услышанный в своей жизни. "Кто же это сюда?" – взбудораженно думал он.
– Да есть здесь кто? – снова вопросил голос, на этот раз уже тише и, казалось, испуганно.
Подойдя к воротам, Иван Тимофеич остановился. Рядом с ним остановились Владимир и Андрей, минутой позже подбежал Николай.
Перед ними стоял невысокого роста немолодой человечек в военной форме. Перед ним – тачка на одном деревянном колесе, а на ней какие-то круглые плоские предметы и мешок.
– Хозяева? – спросил он и сделал шаг в сторону от тачки.
Иван Тимофеич заметил, что у незнакомца одна нога деревянная.
– Что это за село? Как называется? – спросил незнакомец.
– Никак, – ответил Иван Тимофеич. – Скит это.
– Сектанты, что ли? – нахмурился пришлый.
– Христиане, – ответил Иван Тимофеич. – А вы-то кем будете?
– Инвалидом буду. По фамилии – Кортецкий, – гордо отрекомендовался человек в военной форме. – А вы почему не на войне?
Сыновья недоуменно посмотрели на отца.
– С кем? – удивленно спросил Иван Тимофеич.
– Ну как же, у Родины столько врагов: фашисты, японцы, финны. Вся страна воюет…
– Сейчас?! – вырвалось у Андрея.
– Да… – оторопело ответил инвалид. – А вы что, не знаете?
– Мы уж давно от мира удалились… – пояснил Иван Тимофеич. – Какая хоть там власть сейчас?
– Какая-какая… – заторможенно забубнил Кортецкий, глядя на свою деревянную ногу.
– Не, ну какая же… – не унимался Иван Тимофеич. – Если те, что раньше были…
– Когда любишь Родину – власть не имеет значения! – твердо отрубил инвалид. – Я, может, тоже власть не люблю, но ради Родины сюда вот забрался! Эти штуки притащил, чтоб все знали, какая она, правда, сегодня… – и он кивнул на тележку.
– А что это? – поинтересовался Андрей.
– Посторонись, секта! – незлобиво буркнул Кортецкий и, взявшись за тачку, принялся толкать ее в ворота.
Иван Тимофеич и сыновья посторонились.
Инвалид, бойко орудуя деревянной ногой, протолкал тачку до первого дома, там остановился и оглянулся на местных жителей.
– Что встали! – крикнул он. – Идите сюда, дорогу покажете!
Иван Тимофеич медленно направился к пришлому.
– Куда тебе дорогу? Нету здесь никаких дорог! – сердито ответил Иван Тимофеич.
– В тайге нету, это мне известно… Не об том я. Где тут у вас центральное место?
– А зачем вам? – спросил Владимир.
– Та штуку одну присобачить… – инвалид исподлобья осмотрел дома.
– Нет у нас такого места, – ответил Иван Тимофеич.
– Врешь! – не поверил инвалид. – Где культовое здание?
– Какое?
– Церква! – объяснил иными словами Кортецкий.
– Там, – показал рукой Иван Тимофеич.
– Пошли, христиане! – скомандовал пришлый.
И они направились к часовне, до которой было шагов тридцать. Инвалид толкал тачку. Рядом с ним шел Андрей, рассматривая незнакомые круглые предметы, похожие на черные миски.
– А что это тут у вас воет? – на ходу спросил инвалид.
– Колокол, – ответил Андрей.
Инвалид тяжело вздохнул и недовольно мотнул головой, молча удивляясь.
Подошли к часовне. Иван Тимофеич, кося одним глазом на Кортецкого, отпер дверь. Инвалид взял с тачки одну круглую штуковину и залез внутрь. Тут Иван Тимофеич заметил, что за штуковиной этой потянулась какая-то тонкая веревка.
Все зашли в часовню. Инвалид пристально осматривался. Остальные так же пристально следили за ним.
– Повезло вам вообще-то, – проговорил он. – Будь вы где поближе к Родине – взорвали б вам давно все это христианство. У нас на борьбу с опиумом динамиту не жалеют. Ладно. Дайте с тачки молоток! И свечу зажгите.
– Мы свечи зря не жжем, и спички попусту не тратим. Они еще прадедовские.
Андрей выскочил за молотком.
– Вот! – Кортецкий протянул коробок Ивану Тимофеичу.
Тот зажег свечу и осветил часовню.
Инвалид подошел к середине иконостаса, вытащил из кармана гимнастерки гвоздь и заколотил его на половину в деревянного распятого Христа. А после нацепил на гвоздь круглую штуковину.
– Ну вот, – удовлетворенно выдохнул он. – Теперь и вы услышите голос Родины… а то сидят в тайге, а там миллионы помирают на фронтах…
– А как оно называется? – спросил Андрей, показывая взглядом на круглую штуковину.
– "Сковородка" – по-простому, а так – радио, – объяснил инвалид. – Сегодня поздновато уже, а завтра заговорит, ей-богу, заговорит! Будете слушать, секта!
И Кортецкий обвел местных жителей колючим презирающим взглядом; только на Андрее его взгляд потеплел.
– Ну все, я у вас тут же переночую, а рано утром дальше уйду.
– Располагайся, божий человек, – Иван Тимофеич закивал и вышел из часовни.
За окошком в наступившей темноте гудел колокол, но была слышима и жизнь. Кричали птицы.