- По одной, сэр, только они не всегда бывали свободны, и на тот случай четверо было постоянных. Раз в неделю являлись, по воскресеньям - это уж обязательно, а бывало, и сверх того.
- А еще вы наблюдали что-нибудь?
- Не сказать, чтобы наблюдал. Просто довольно странные вещи лежали у него по всему дому.
- Что, например?
- Ну, там, хлысты, кинжалы - такое. Правда, чтобы он их когда применял - к барышням, я хочу сказать, - этого я не видел.
- Понятно, - сказал Дьюкейн. - Ну, а теперь расскажите-ка мне о Елене Прекрасной.
- Прекрасной? - Белокожее лицо Макрейта окрасилось легким румянцем. Он убрал руки со стола. - Никакой такой не знаю.
- Бросьте, мистер Макрейт, - сказал Дьюкейн. - Нам известно, что в истории, изложенной вами прессе, упоминается некая особа под этим именем. Так кто же это?
- А, Елена Прекрасная, - небрежно сказал Макрейт, словно до того речь шла о какой-то другой Елене. - Да, вроде была одна с таким прозвищем. Среди других прочих.
- Почему же вы только что говорили, будто понятия не имеете, кто это?
- Я не расслышал, что вы сказали.
- Хм-м. Ну хорошо, так расскажите о ней.
- А нечего рассказывать, - сказал Макрейт. - Не знал я ничего про этих девиц. По правде, и не встречался с ними. Слышал просто, что одну так звать, - ну, оно и застряло в памяти.
Врет, подумал Дьюкейн. Что-то связано именно с этой женщиной. Он спросил:
- Вам известны фамилии этих особ и где их следует искать? В полиции, возможно, захотят их допросить.
- В полиции? - Физиономия Макрейта сморщилась, будто он собирался заплакать.
- Ну да, - невинно подтвердил Дьюкейн. - Чистая формальность, разумеется. Не исключаю, что их присутствие потребуется на дознании.
Это была неправда. С полицией уже договорились, что на дознании, назначенном на завтра, касаться наиболее неординарных сторон жизни покойного не станут.
- Не знаю я ни их фамилий, ни местожительства, - буркнул Макрейт. - Я к ним касательства не имел.
Об этом он мне больше ничего не скажет, решил Дьюкейн.
- Кроме того, мистер Макрейт, - продолжал он, - если не ошибаюсь, в истории, проданной вами газетам, упоминается также шантаж. Не могли бы вы пояснить, о чем речь?
Макрейт опять порозовел, что придало его лицу несколько ребяческий вид.
- Шантаж? - сказал он. - Я ничего не говорил про шантаж. Даже слова такого не употреблял.
- Слово роли не играет, - сказал Дьюкейн. - Важна сущность. "Из рук в руки перешла сумма денег" - было такое?
- Точно не знаю. - Макрейт втянул голову в плечи. - Газетчики прямо-таки ухватились за эту мысль, им она первым пришла в голову.
- Но не могли же они просто придумать. Наверняка вы сказали им что-то.
- Они сами начали, - сказал Макрейт, - сами завели этот разговор. А я отвечал, что в точности ничего не знаю.
- И тем не менее, хоть что-то вы же знали - или догадывались, может быть, или предполагали? Что?
- Мистер Радичи как-то обмолвился насчет этого, хотя, может, я не так его понял. Я ребятам из газеты объяснял…
- О чем он обмолвился?
- Погодите, сейчас. - Теперь Макрейт смотрел Дьюкейну в глаза. - Сказал…постойте… что, дескать, кто-то тянет из него денежки. А кто - не назвал, и больше вовсе не заикался об этом. Или, может, я неправильно его понял, - и вообще, вижу, лучше бы мне было промолчать, просто газетчики больно уж наседали - так, будто в этом главная соль.
Ложь, подумал Дьюкейн. Во всяком случае, относительно Радичи. И внезапно его осенила догадка - что Макрейт и есть тот самый шантажист. А что газетчики ухватились за упоминание о шантаже - это, вероятно, правда. Алчность затуманила Макрейту его хитрые шотландские мозги. Он, несомненно, вообразил, что вся эта история сойдет ему с рук. Мошенник, но неумеха, мысленно заключил Дьюкейн.
- Вы, очевидно, воображали, что все это вам так и сойдет, мистер Макрейт? - спросил он, приятно улыбаясь. - Что мы так и не выясним, кто продал эти сведения?
В глазах Макрейта как будто отобразилось облегчение, что подтвердилось шумным вздохом.
- Ребята из газеты говорили, никто никогда не узнает.
- Ребята из газеты вам скажут что угодно, - отозвался Дьюкейн, - им лишь бы добыть материальчик.
- Что ж, в другой раз буду умней, - сказал Макрейт. - То есть…
Оба рассмеялись.
- Должен ли я понимать, мистер Макрейт, что сказанное здесь вами полностью исчерпывает то, что вы сообщили газетчикам?
- Да, сэр, это все, - они, понятно, приукрашивали маленько кое-где, когда записывали за мной, но это все, что я им сказал.
- И ничего не утаили, мистер Макрейт? Не рекомендовал бы вам - тем более что скоро этот материал окажется у нас. Уверены, что вам нечего прибавить?
- Нет, больше нечего, сэр. - Макрейт помолчал. - Вы, небось, плохо думаете обо мне, - заговорил он снова. - Некрасиво получается, - действительно, не успел человек руки наложить на себя, а уже торгуют его подноготной. Но мне серьезно нужны были деньги. А не то чтоб я зло держал на мистера Радичи или личную обиду. Только хорошее видел от него, и сам прямо-таки прикипел к нему. Вы это поймите, сэр. Мне очень нравился мистер Радичи.
- Понятно. Что ж, полагаю, это все на данный момент, мистер Макрейт. Я вас больше не задерживаю.
- На данный момент? - переспросил Макрейт с тревогой. Он встал. - Вы, значит, сэр, захотите встретиться со мной еще раз?
- Возможно, - сказал Дьюкейн. - А возможно, и нет.
- И что, я должен буду явиться на дознание?
- На дознании ваше присутствие, вероятно, не потребуется.
- Вышибут меня отсюда, сэр, как по-вашему? Десять лет все-таки на этом месте. Опять же пенсия. С ней что будет, если…
- Это решать администрации, - сказал Дьюкейн. - Всего доброго, Макрейт.
Макрейт медлил. В ходе их беседы зародилось теплое чувство, чувство своеобразной близости, и Макрейту хотелось найти у Дьюкейна утешение. А заодно и выведать, насколько серьезно отнесутся в министерстве к его служебному проступку, - и он силился собраться с мыслями, подыскивая нужные слова. Стоял, потупясь, приоткрывая и снова закрывая, точно котенок, свой ярко-розовый рот.
- Будьте здоровы, - сказал Дьюкейн.
- Спасибочко, сэр, большое спасибо.
Макрейт повернулся и нехотя пошел из комнаты. Мушка увязалась за ним.
Так-так, размышлял Дьюкейн, откидываясь на спинку стула. По-видимому, то, что Макрейт поведал о Радичи и его девицах, и есть действительно суть его рассказа журналистам. С лихвою хватит для роскошной публикации. Насчет одной из девиц, Елены Прекрасной, Макрейт явно что-то недоговаривает, но, может статься, это что-то он утаил и от газетчиков. Просто обмолвился о ней, потому что, как объяснил Дьюкейну, ее nom de guerre "застряла" у него в памяти - и подарил прессе живописную подробность. И разумеется, за этим "что-то" может скрываться нечто вполне невинное - например, что Макрейт слегка неравнодушен к этой даме. А может, и нечто важное. Паршиво то, думал Дьюкейн, что, хоть я и твердил ему, будто материал вот-вот окажется у нас в руках, на деле это может обернуться далеко не так. Заставить газету передать нам материал при настоящем положении вещей невозможно.
Что касается шантажа, тут у Дьюкейна не было особой ясности. Задавая Макрейту вопросы, он пришел к предположению, что шантажист - или, по крайней мере, один из шантажистов - сам Макрейт. Теперь, однако, догадка эта выглядела уже не столь бесспорной. По складу личности Макрейт, пожалуй, и подходил для роли шантажиста, но лишь, по зрелом рассуждении, мелкого. Дьюкейн мог с легкостью представить себе, как Макрейт, ухмыляясь, в почтительных выражениях дает понять Радичи, что к тем грошам, которые ему платят за "покупки", не мешало бы подкинуть малую толику. Представить себе, как Радичи с невольной усмешкой отвечает ему согласием. Допустить, что по утрате курицы, несущей золотые яйца, Макрейт не устоял против искушения в последний раз поживиться за счет своего незадачливого работодателя. Чего он не мог себе представить - это чтобы Макрейт вымогал у Радичи громадные суммы денег. Для этого у Макрейта кишка была тонка, да и гнусности в нем достаточной не ощущалось. Он, возможно, и вправду хорошо относился к Радичи и в известной мере подпал под его обаяние. Но если Макрейт шантажировал Радичи по мелочам, это едва ли могло послужить тому причиной для самоубийства. Стоит ли за спиной Макрейта кто-то другой, истинный шантажист?
Дьюкейн напомнил себе, что цель расследования - установить, не затронуты ли в этом деле интересы спецслужб. Поскольку доступа к секретным материалам Радичи официально не имел, сам по себе тот факт, что он очутился в положении, допускающем шантаж, и, может быть, стал его жертвой, еще не означал, что они затронуты - если бы не то обстоятельство, что мотивы самоубийства оставались нераскрыты. Предположим, ex hypothesi, Радичи вынудили раздобыть и передать в чужие руки секретный материал и он боялся разоблачения - или пусть даже не боялся, - и вот вам вполне убедительный мотив для самоубийства. Но ведь, с другой стороны, этому нет ни тени доказательств, Радичи не состоял в близких отношениях ни с кем, кто мог бы достать для него такого рода материал, - плюс те, кто был хорошо с ним знаком, утверждали, что подобные поступки вообще не в его характере, и Дьюкейн склонен был с ними согласиться. Неизвестно, конечно, - допуская, что на сцене присутствовал и другой, более крупный шантажист, - какой ценой был готов Радичи откупиться за сокрытие чего-то, о чем Макрейт не сказал, о чем Макрейт ничего не знал. Впрочем, Дьюкейн не представлял себе всерьез, чтобы Радичи занимался шпионажем. Что-то за всем этим стояло иное. Моя главная задача, думал он, - выяснить, почему он покончил с собой. Причем ответ может оказаться страшно прост: из-за жены, вот и все. И если так, доказать это будет страшно трудно!
Ничто не противоречило утверждению, что супруги Радичи жили "душа в душу", - напротив, судя по всему, они были счастливы в браке. В том-то, возможно, и крылась причина. Как миссис Радичи мирилась с наличием "девиц", у Дьюкейна положительно не укладывалось в голове, - а впрочем, лучше понимая с недавних пор загадки брачных союзов, он уже знал, что нет такого, с чем неспособны справиться эти поразительные сообщества. Очень может быть, что миссис Радичи относилась к мужнину общению с девицами вполне терпимо. "Жизнерадостная такая дама", аттестовал ее Макрейт, - что соответствовало и другим свидетельствам. Самого Макрейта, разумеется, нужно будет допросить еще раз, и гораздо более жестко и профессионально. Сломить Макрейта окончательно, пригрозить, нагнать страху не должно составить особого труда, размышлял Дьюкейн. Только он предпочел бы повременить с этим, пока не станет ясно, согласна ли газета передать им купленный ею материал. Вести переговоры на эту деликатную тему и отрядили Джона Дройзена.
После чего мысли Дьюкейна обратились к Джессике. Ход этих мыслей был таков. Невозможно быть адвокатом, не воображая себя на месте судьи, и Дьюкейн тоже давал подобным образом волю своему воображению. Однако - что, помимо прочего, вызвало у него в конечном счете неприятие жизни в залах суда - вся ситуация с судейством в целом внушала ему отвращение. Он зорко наблюдал за судьями и пришел к выводу, что смертных, достойных быть судьей, не существует. Теоретически судья лишь представляет величие и беспристрастность закона, инструментом коего является. На практике же, из-за неточности, присущей закону и несовершенства, отличающего человека, судья, в достаточно широких пределах, обладает абсолютно личной властью, которую и применяет в меру отпущенной ему мудрости. Рассудком Дьюкейн понимал, что на свете должны быть суды и что английский суд в общем и целом - хороший суд, а английские судьи - хорошие судьи. Но его коробило это противостояние узника на скамье подсудимых и восседающего над ним судьи в облачении, подобающем разве что монарху или папе римскому. Сердце, рассудку вопреки, восставало при лицезрении судейской гордыни, твердя, что так быть не должно, - с тем большей горячностью, что каким-то краешком своего существа Дьюкейн и сам бы желал быть судьей.
Со смешанным чувством вины и досады, словно позволил себе подслушивать под дверью, он знал, что бывают минуты, когда он говорит себе: "Лишь я один из всех обладаю теми достоинствами, тем смирением, что дают человеку право быть судьей". Он представлялся себе не просто потенциальным, но реальным правдолюбцем, вершащим справедливый суд. Как относиться к этим воображаемым картинам, Дьюкейн, честно говоря, и сам не знал. Иногда, исключив для себя уже реальную возможность стать судьей, принимал их за безобидные мечты. Иногда видел в них источник самого разлагающего влияния в своей жизни.
По существу, воображая себя в этой свойственной ему манере судьей, Дьюкейн, лишь смутно о том догадываясь, столкнулся с одним из коренных парадоксов нравственности, а именно: чтобы сделаться праведником, необходимо бывает вообразить себя таковым, меж тем как это как раз и может стать преградой на пути к совершенству либо из-за тайного самодовольства, либо иной кощунственной заразы, подхваченной, когда раздумья о добродетели свернут на ложную дорожку. В стремлении к добру не обойтись без помыслов о добродетели, хотя бездумный простак может достичь нравственного совершенства, ни о чем таком не помышляя. Дьюкейн, во всяком случае, был крайне склонен к размышлению и с детства ставил перед собой ясную цель: стать достойным человеком, и хотя получил от природы мало демонического, но жил в нем дьявол гордыни, по-шотландски твердолобый кальвинистский дьявол, способный привести Дьюкейна к полной погибели, и Дьюкейн о том прекрасно знал.
Метафизическая эта дилемма возникала перед ним временами не в четкой концептуальной форме, а скорее как атмосфера, озадаченно-виноватое ощущение, схожее по характеру с сексуальным и не лишенное приятности. Если б Дьюкейн верил в Бога - а он не верил с пятнадцати лет, когда отринул суровый низкоцерковный глазговский протестантизм, в котором был воспитан, - то, почуяв близкий наплыв этого ощущения, тотчас прибегнул бы к истовой молитве. А так - угрюмо терпел, закрыв глаза, отгораживаясь от заманчивых картин в перспективе. Это ощущение, которое естественным образом накатывало на него от сознания своей власти над другим человеком, в особенности власти официальной, в данном случае вызвано было допросом, который он учинил Макрейту. А волнующее сознание власти над Макрейтом навело, в свою очередь, на мысли о ком-то еще, также несвободном от его власти, и то была Джессика.
Дьюкейн сокрушенно признавался себе, что к угрызениям совести по поводу его поведения с Джессикой примешивалась отчасти досада, что в качестве малодушного ее возлюбленного он являет собой фигуру, весьма далекую от образа достойного человека. Он, откровенно говоря, давно решил, что таким, как он, противопоказано заводить романы, и случай с Джессикой - наглядный пример того, что подчас знаешь и хочешь как лучше, а поступаешь как хуже. Но, впрочем, полагал также, что осуждать ошибки прошлого стоит лишь с целью избежать повторения их в будущем. Как, заварив всю эту кашу, сделать теперь верный шаг? Может ли он, запутавшись в сетях самотканой паутины, играть или хотя бы претендовать на роль справедливого судьи по отношению к бедной Джесс? Как ему дистанцироваться от этой заварухи, как осудить ошибку, когда ошибка - он сам? Вносил сумятицу в его мысли и привычный обличающий голос, настаивая, что он так рвется сейчас упростить себе жизнь лишь для очистки совести или, грубо говоря, - чтоб устранить помехи на столь важном для него пути под высокую руку Кейт. И все же разве не очевидно, что ему, каковы бы ни были на то резоны, следует окончательно порвать с Джессикой и больше с нею не видеться? Бедняжка Джессика, думал он, бедняжечка, - ах ты господи…
- Простите, можно к вам на минуту?
Течение Дьюкейновых мыслей прервал голос Ричарда Биранна, заглянувшего к нему в дверь.
- Да-да, войдите, - приветливо проговорил Дьюкейн, гася быстрым мускульным усилием враждебное напряжение, которым его тело мгновенно отозвалось на появление Биранна.
Биранн вошел и сел напротив. Дьюкейн взглянул на смышленое лицо посетителя. Высоколобую красивую голову Биранна венчали тугие завитки жестких пепельных волос, удлинняющие его слегка помятую физиономию. Подвижный, нечеткого рисунка рот легко кривился в усмешке. Высокий, назидательно резкий голос словно бы порождал физическое сотрясение воздуха, от какого предметы поблизости дребезжат, норовя разбиться. Дьюкейн вполне допускал, что он должен нравиться женщинам.
- Дройзен сказал мне насчет Макрейта, - начал Биранн. - Я хотел спросить, вы с ним встречались, греховодником, вытянули из него что-нибудь, если это не секрет?
Дьюкейн не видел причин избегать разговоров на эту тему с Биранном, тем более что тот присутствовал при завязке драмы.
- Да, встречался. Кое-что он мне сказал. Картина начинает проясняться.
- Вот как. И что же вам удалось узнать?
- Он говорит, что делал покупки для занятий Радичи магией. Что в сеансах магии предполагалось участие обнаженных девиц. К этому, не считая мелких прикрас, как будто и сводится то, что он выболтал прессе.
- Девицами вы уже занимались?
- Нет еще. Макрейт сказал, будто ничего о них не знает. Чему я не верю.
- Хм-м. А как там обстоит с шантажом?
- Неизвестно, - сказал Дьюкейн. - Не исключаю, что Макрейт втихую сам шантажировал Радичи. Но это не имеет значения. Тут есть что-то другое. Есть кто-то другой.
- Другой? - переспросил Биранн. - Не знаю. Это что, всего лишь догадка? У вас, мне кажется, и так налицо все компоненты объяснения.
- А в единое целое - не складывается. Почему Радичи наложил на себя руки? Почему не оставил записки? И не нашел лучше места, чем контора? Меня не покидает ощущение, что последнее - существенно.
- Где-то же должен он был, бедолага, найти для этого место! Интересно, что Макрейт, по-вашему, возможно, шантажировал его. Разве это не могло послужить причиной?
- Не думаю. Впрочем, скоро буду знать наверняка.
- Звучит весьма уверенно. У вас есть еще какая-то зацепка?