Эросипед и другие виньетки - Александр Жолковский 10 стр.


Прогнозы на 2000-й год

Юра Щеглов рассказывал, что М., снабжавший его заказами на перевод всяких там предвидений на 2000-й год, торопил его, говоря, что предвидения быстро устаревают.

- Позволь, Саша, разве они могут устареть раньше 2000-го года?

- Конечно, могут. Ведь предвидения не с потолка берутся. Они основаны на тенденциях, на переменных. Меняются переменные, меняются и предвидения.

Как-то Юра вообще поставил под сомнение деятельность советских футурологов.

- Почему? - сказал М. - Вот, например, Г., специалист по досугу. Он на досуге доктором стал. Притом имеет красавицу жену, с ней и досуг проводит.

У самого у него отношения с досугом были не простые. Как все журналисты, М. время от времени объявлял, что пишет "большую вещь". В Коктебеле (сентябрь 1963 г.) он то и дело впадал в прострацию.

- Скажи, что тебя гнетет?

- Понимаешь, старик, уже три дня, как я не работаю. Так нельзя. Я должен писать.

Потом как-то в Москве он опять жаловался, что не пишет, а я его утешал в том смысле, что он хороший парень, а писать ему, может быть, и необязательно.

- Но, понимаешь, старик, если меня тянет к литературе…

- Ну, тогда пиши.

- Понимаешь, к большой литературе…

- Тогда читай…

Одно время М., приняв важный вид, говорил, что у него много хлопот в связи с организацией некого научного объединения фантастов, под председательством, кажется, самого Ефремова. Задача - спасение современной науки от грозящего ей застоя. Я спрашиваю, каким же образом писатели и журналисты могут помочь ученым, не обладая соответствующими знаниями.

- Понимаешь, старик, все ученые зарылись в свои специальные отрасли, а сейчас нужны большие идеи. Так что сами физики обращаются за помощью к фантастам.

В течение некоторого времени М. ходил озабоченный, спасал науку.

С историей накоротке

1. "Вы и убили-с…"

Все знают, как во время показательной встречи с английскими студентами в мае 1954 года на вопрос об отношении к "ждановскому" постановлению 1946 года его герои ответили по-разному. Зощенко сказал, что не согласился и писал об этом Сталину, а Ахматова - что считает постановление правильным. (Зощенко потом острил: "Эх! - обошла меня старуха!.. Столько лет шли ноздря в ноздрю!..") Но никогда не упоминается, кто именно задал роковой вопрос, хотя Ахматову это заинтересовало еще до того, как он прозвучал. ("Я сижу, гляжу на них, вглядываюсь в лица: кто? который спросит? но угадать не могу" - рассказывала она Чуковской.)

Мне случайно удалось вычислить имя неведомого вопрошателя.

От одной очаровательной английской коллеги я узнал, что ее бывший муж, известный историк, входил в состав той студенческой делегации, причем был в ней единственным русистом. Предположив, что ему-то и принадлежал провокационный вопрос, я узнал его адрес у другой английской коллеги и, набравшись наглости, написал ему с просьбой рассказать, как все было, и, если не трудно, прислать то, что у него наверняка опубликовано на эту тему.

Ответ пришел по электронной почте - вежливо-уклончивый. Да, это был он, и он даже потом напечатал что-то в университетской газете, однако экземпляр затерялся, если найдет, сообщит. Больше писем от него не было.

Бросалась в глаза ирония сюжета с историком, которому довелось-таки сыграть роль в истории, но который легкомысленно упускал возможность занести ее в исторические скрижали. Не исключено, однако, что сыгранной роли он стыдился и был рад вытеснить ее из памяти - своей, а заодно и человечества.

Хорош и я. Ответа я не распечатал, выходных данных многотиражки не списал, а электронную почту у меня вскоре сменили, так что ценный документ стерся и из компьютерной памяти - вроде бы без особых к тому фрейдистских причин, а так, по лени, нелюбопытству и общей бренности всего земного, в том числе электронного. Впрочем, кроме самих героев и гонителей, все живы: вопрошатель, обе коллеги и аз грешный. Так что история продолжается, и фамилию пока вытесняю.

2. Чапаев и пустота

Безымянный участник реальных событий, каким хочет остаться англичанин, - лакомый кусок для исторических романистов, виртуальный Гринев.

В воспоминаниях А. Л. Пастернака есть эпизод из берлинской жизни шестнадцатилетнего Бориса (1906 г.):

"…брат… страдал от предполагаемого к нам презрения - которого, кстати сказать, вовсе и не было - и снисходящей терпимости к неполноценным чужакам… Он поставил себе… задачей добиться полной идентичности с немцами, с… особым жаргоном… истых берлинцев… На наше ухо… он добился очень многого….

Раннее утро… Приближавшийся к нам мальчик… насвистывал что-то бодрое и веселое… Мой брат… машинально… но сверху вниз, как старший, похвалил - истинно берлинским манером…: "Здорово ты свистишь!", но покровительственный тон старшего… учуянный мальчишкой, или не совсем берлинский лад и акцент, и желание изобразить берлинца, вызвали в этом гамэне Берлина реакцию неожиданную и быструю: среди общей тишины особенно вызывающе резко и кратко прозвучало: "Besser wie du!" [что-то вроде "Получше тваво!", т. е. не совсем правильно по-немецки, но типично по-берлински. - А. Ж.] Прежде чем брат пришел в себя, гордого победой мальчишки и след простыл….

Полное затмение солнца было бы все же светлее, чем внезапно погрузившееся для брата в полный мрак солнечное утро. Он смолчал и молча шагал дальше… С этого утра брат - как с ним всегда в таких случаях бывало - сразу перестал берлинничать".

Очередное свидетельство настойчивого пастернаковского ассимиляционизма (этнического, политического, религиозного, литературного) любопытно тем, что открывает богатые сюжетные перспективы. Хотя брат-мемуарист - и тоже ассимилянт - старательно обходит еврейские обертоны эпизода, в свете последующей истории немецкого антисемитизма они напрашиваются. Если же учесть, что родители и сестры А. Л. и Б. Л. после революции уехали в Германию, откуда были вынуждены эмигрировать еще раз, в Англию, то анонимная фигура берлинского гамэна обретает неодолимую притягательность желанной лакуны. Какой простор для повествовательных эффектов!

"Гамэн" моложе Пастернака и, значит, Гитлера (р. 1889) на несколько лет, но явно успевает на Первую мировую, сближается там с будущим фюрером, в 20-е годы встречается с семейством Л. О. Пастернака и с гостящими Евгенией Владимировной и маленьким Женей, ухаживает за ней (некий немецкий поклонник фигурирует в переписке Б. Л. и Е. В.), затем, уже нацистским генералом и членом нераскрытого антигитлеровского заговора, оккупирует Одессу, где обнаруживает происхождение всего клана Пастернаков от романа Пушкина с кишиневской "Ревеккой", а также собственные семитские корни; после войны он а la Евграф способствует публикации "Доктора Живаго", съемкам фильма и присуждению Нобелевки…

Или наоборот, он попадает на Восточном фронте в плен, встречается в лагере с Ариадной Эфрон (Ольгой Ивинской? Варламом Шаламовым?), которая читает ему письма Пастернака, когда внезапно его вызывает к себе Сталин, задумавший наладить через него контакт с Гитлером, и они говорят о Гёте, Пастернаке, Мандельштаме и смысле жизни; наступает оттепель, потом нобелевская травля, берлинец уже из ФРГ приезжает в Переделкино, и спустя полстолетия происходит, наконец, настоящее знакомство и узнавание, а двумя годами позже, на похоронах у трех сосен в Переделкине, немец декламирует пастернаковский перевод из Рильке…

Mutatis mutandis та же вальтерскоттовская, а то и пелевинская, техника вскоре станет применима к пожелавшему остаться неизвестным погубителю Зощенко. Тогда, кстати, к английским студентам можно будет как-нибудь подключить и берлинца, скажем, в качестве руководителя их делегации - кембриджского профессора сравнительного литературоведения и заодно агента Интеллидженс сервис.

Скупая правда интересней, да и нужнее людям, но сложное понятней им. Коллективная память не терпит рядом с Чапаевыми пустоты - разве что с большой буквы.

Чудеса кибернетики

В эпоху бури и натиска конца 50-х - начала 60-х годов от кибернетики ждали всех возможных и невозможных чудес. Повинны в этом были не столько сами специалисты, сколько журналистская и гуманитарная общественность, раздувавшая вокруг кибернетики научно-фантастический бум. Как-то раз на публичном семинаре одному из отцов-покровителей математической лингвистики, члену-корреспонденту Академии Наук А. А. Маркову ("сыну цепей" - сыну великого Маркова), задали вопрос о возможности передачи мыслей на расстояние. Марков, высокий, седой, с холеным лицом и язвительными складками у рта, весь просиял и, расхаживая по сцене своей нескладной (хромающей?) походкой, стал говорить в характерном для математиков празднично-издевательском ключе:

- Ну что же, если у вас появилась некоторая мысль, и вы хотели бы передать ее на определенное расстояние, то я бы рекомендовал поступить следующим образом. Надо взять лист бумаги, изложить на нем имеющуюся мысль и доставить этот лист на заданное расстояние. Если адресат правильно поймет прочитанное, то можно будет утверждать, что передача данной мысли на указанное расстояние состоялась.

Престиж кибернетики проявлялся в самых причудливых формах. Однажды на заседании Лингвистической секции Совета АН СССР по Кибернетике ее председатель Вяч. Вс. Иванов доложил, что среди прочих дел имеется письмо от некого товарища с периферии. Письмо очень странного свойства: автор работает над русским глагольным управлением и просит Совет утвердить эту тему. В. В. сказал:

- Пусть себе занимается управлением, но мы-то здесь при чем? Чудак какой-то.

- Почему, - сказал И. И. Ревзин. - Он справедливо заключил, что поскольку кибернетика это наука об управлении, постольку его занятия относятся к нашей компетенции.

Сырье fur uns

Как-то Юра Щеглов, с пренебрежением относившийся к моде вообще и собственному туалету в частности, решил укрепить свой гардероб покупкой двух приличных костюмов. За советом он обратился ко мне. Единственное, что я мог сказать ему с определенностью, это что товар должен быть импортный. Через несколько дней, объездив ряд магазинов, он говорит мне:

- Ну что ж, я могу считать, что приобрел некоторый опыт. Я уже умею отличить советскую продукцию от импортной. Советский товар, он, что ли, сравнительно недалеко ушел от сырья, в нем сырье, так сказать, доступно непосредственному наблюдению, в нем сырье как-то прямо видно, сырье видно.

Автоматы и жизнь

Так назывался исторический доклад академика Колмогорова в начале 60-х годов, открывший, наконец, широкую дорогу кибернетике. Но мы истории не пишем…

У моего знаменитого соавтора Мельчука было тяжелое детство. Тут и советская власть, и война, и мачеха, и вообще еврейское счастье. Игорь "управлялся". Свою сестру и себя он одно время кормил, за еду отлавливая мух в какой-то столовке, где не хватало липучек. Как и во всем, он достиг в этом машинного совершенства и мог поймать муху одной левой, не глядя.

К моменту моей второй женитьбы (1973 г.) наша совместная работа над моделированием семантики была в разгаре. В качестве младшей коллеги Таня относилась к Мельчуку с пиететом и предвкушала домашнее знакомство (мы работали в основном у меня). А в качестве энергичной хозяйки она приняла практические меры - обила дверь отошедшего к ней кабинета войлоком и кожей, чтобы "громкий, но противный" голос Мельчука доносился туда приглушенным. Таня была, конечно, в курсе мельчуковской мифологии, включая охоту на мух.

Как-то раз, проходя через гостиную, где мы работали, Таня привычно оглядела ее в поисках непорядка, обнаружила его и брезгливо констатировала: "Муха!"

- Слава Богу, муху есть кому отловить, - сказал я, гордясь причастностью к гению, великому и в малом.

Игорь на секунду поднял глаза, хватательно выбросил левую руку и ничего не поймал. Таня посмотрела на меня с недоумением. Игорь, не глядя, повторил свой пасс - и опять безрезультатно.

- Как же это? - растерянно сказала Таня. Культ рушился на глазах.

- Игорь, ты что? - забеспокоился я. - Ты что меня подводишь?! Я, может, под твою славу женился…

Он оторвал, наконец, взгляд от бумаги, всмотрелся, приготовил было руку, но потом безразлично отмахнулся и опять вернулся к работе.

- А-а, это моль…

- Так тем более, она же медленнее.

- Вот именно. А у меня автомат.

Видно, этой моли суждено было еще пожить. Помедли, помедли, вечерний день, продлись, продлись, очарованье.

Интересно, сохранилась ли у теперешних владельцев квартиры противомельчуковская обивка? А также буква И перед унитазом, выложенная белым кафелем по черному в честь Игоря - любителя уборнографического юмора? Если нет, пусть вызовом глобальной автоматизации останется это memento о медленной моли.

О Мельчуке

Юбилейные воспоминания - род прижизненного некролога. Впрочем, в нашем случае подобный жанр имеет определенные преимущества, ибо речь в сущности пойдет о "другой жизни", чуть ли не о предыдущей инкарнации, о том, что умерло и живет лишь в памяти. Здесь шумят чужие города, и поминать про Китеж, про битвы, где вместе рубились они, и про прустово ложе нашего прошлого стоит разве в тем, чтобы поэта в нем законопатить. А уж там вырвется ли он, подобно дыму, из дыр эпохи роковой и т. д., - не нам судить. Все это было давно и неправда, и, как говорится, кто мы и откуда, когда от всех тех лет остались пересуды, а нас на свете нет. Итак, несколько штрихов и эпизодов в глубоко прошедшем времени, в plus-que-perdu, из жизни человека, который был a legend in his own time.

За безупречно украинским "Игорь Мельчук" скрывался огненно-рыжий еврей Иегошуа (т. е., Иисус, как он с гордостью пояснял), похожий на Романа Якобсона и Вуди Аллена. Он в буквальном смысле слова не мог молчать и пребывать в неподвижности; отсюда, наверно, лингвистика и походы. На заре туманной юности он был положительным героем стенгазеты филфака "Комсомолия" ("Человек, Который Знает 10 Языков, 100 песен и 1000 анекдотов"). О его научной славе распространяться не буду, но когда "мельчуки" шли в поход ("Надо пройти!"), Игорь мог несколько раз в течение одного уик-енда встретить в лесу знакомых - отдельных лиц или целое туристское кодло. С ним все хотели быть, говорить, быть им замечены, взяты с собой. Однажды в поход явилось 108 человек, с детьми и собаками.

Тогда была популярна какая-то американская социо-психологическая анкета, включавшая вопрос: "Помогаете ли Вы старушкам на улице?" Так вот, однажды наша очередная встреча для совместной работы сорвалась из-за того, что он взялся вызвать скорую помощь старушке, кем-то подобранной на улице и оставленной у него на руках. Скорая не приезжала, старушку нельзя было бросить…

Еврейское счастье преследовало его самого и его знакомых, и его долг был "управиться". Когда одного его приятеля (отнюдь не ближайшего друга) сбила машина, оставив на дороге практически в виде груды разрозненных костей, не кто иной, как Мельчук сделал все, что было нужно, чтобы собрать его по частям и поставить обратно на ноги. Помощь какого-то совершенно незаменимого и недоступного хирурга он обеспечил, явившись к нему (после ста безрезультатных звонков) на дом, где застал его в залитой водой квартире (лопнули трубы), и вычерпав вместе с ним всю воду. Я уж не говорю о бесчисленных лингвистах, которым он совершенно бескорыстно - и напрасно, учитывая их бездарность и неблагодарность, - помогал в работе, подавая идеи, читая рукописи и отвечая на вопросы о смысле жизни и науки. Наверно, треть отпущенного ему времени он провел в коридорах Института Языкознания, остановленный за пуговицу по дороге к действительно важным делам.

Как мог такой человек быть не только любим, но и ненавидим?

Однажды он шумно разглагольствовал в коридоре Института (говорить тихо он просто не мог). Пожилая дама выглянула из своего сектора и сделала ему замечание, он стал возражать, она сказала: "У Вас, Игорь, ни стыда, ни срама нет!" - "Ну, насчет стыда не знаю, а срам точно есть. Показать?"

Еще совсем молодой Мельчук делает доклад в Институте, проповедует в храме. Почтенная старая лингвистка, профессор, доктор, и прочая, и прочая, что-то спрашивает. "Очень, очень неглупый вопрос, - удивленно констатирует Мельчук. - Сейчас отвечу".

Как-то раз он пожаловался мне, что один видный коллега, которого он, Игорь, по-своему уважает и даже просил прочесть рукопись своей книги, перестал здороваться. Из расспросов выяснилось, что тот книгу прочел, но от замечаний воздержался, сказав, что все это ему не близко, он германист, компаративист и в тонкостях моделирования не разбирается. "Да нет, - сказал Мельчук, - мне как раз интересно мнение среднего лингвиста".

Разумеется, такой стиль поведения - да еще в сочетании с научным новаторством и политическим диссидентством - не мог привести ни к чему хорошему. Мельчук был постепенно отторгнут системой, как инородное тело, - несмотря на огромные заслуги, популярность и готовность идти на определенные компромиссы. Один забавный пример. Был период, когда он - неофициально и бесплатно - руководил договорной работой лаборатории, где реализовывалась (на военные деньги) модель "Смысл - Текст". Ректор института, однако, так ненавидела Мельчука и так боялась то ли его дурного влияния, то ли ответственности (это было после подписантства 1968 г.), что запретила ему физически бывать в лаборатории. Она взяла честное слово с нашего шефа, что "ноги Мельчука не будет в Институте". Запрет (напоминающий сталинское запрещение Ворошилову, как английскому шпиону, бывать на Политбюро) соблюдался.

А потом, конечно, он устал от компромиссов, взбунтовался. Последовало письмо в "Нью-Йорк Таймс" в защиту Сахарова, часовое, вдохновенное и свободное выступление на языковедческой конференции в ИЯ (1975?) с лейтмотивом: "Давайте поговорим о нашей науке так, как будто мы не на конференции, где много посторонних (кивок в сторону начальства), а где-то на воле", и наконец, отъезд, т. е., смерть, воскресение, реинкарнация, как угодно…

Назад Дальше