Манефа - Василий Дворцов 15 стр.


Зарплату мама, устроившаяся помощником фрезеровщика-зуборезчика, получала крохотную, чуть-чуть помогало пособие за отца - пришло сообщение, что он пропал без вести. "Без вести - это ещё не пропал", - и мама ждала, ждала, то и дело бегала в военкомат, а дома каждый вечер ставила дочек перед бабушкиной иконкой: "Детская молитва - что ангельская, к Богу близко".

А в марте 42-го вдруг пришло письмо, и почерк был красивый, ровный: "Ваш Дмитрий служил в моём штабе. 16 июля 1941 года в восьми километрах от Молодечно в лесу нас окружили немецкие танки. До ночи мы вели неравный бой, а в темноте решили прорываться. Немцы, видимо, знали, что здесь крупный штаб, и крепко держали нас в кольце. В полночь мы всё же пошли в атаку. Бросали гранаты и, пробежав, ложились. Опять бросали и бежали дальше. Дмитрий вышел со мной, но где-то мы оторвались друг от друга, я его потерял. Ночь была очень тёмная. С группой из 70 командиров я прорвался через немецкий заслон, и, потом, обходя населённые пункты, мы скорым маршем двинулись в сторону Минска. Не доходя до города 40 километров, сделали привал в роще. Стало светать, рощица оказалась старым кладбищем в несколько соток, а кругом были немцы. День отсиделись, и в сумерках продолжили путь. И тут повстречали группу из четырёх человек. Среди них был ваш муж. Я обрадовался, но предупредил, что бы он от меня больше не отрывался. Мы договорились, что при ранении один не оставляет другого, а если кого убьют, то второй сообщит семье. Так мы и шли. Где-то под Дзержинском Минской области увидели на горизонте большой лес. Мы были уже совсем рядом, но он оказался занятым немецкой моторизированной частью. Я отдал команду: "ложись", и приказал отползать. Однако немцы нас всё-таки заметили и открыли огонь. Стреляли в упор, спасала лишь темнота. Отступив, мы собрались в овраге, пересчитались - 60 человек. Я послал двух лейтенантов назад, поискать - нет ли раненых. Они осмотрелись, нашли шестерых убитых, но вашего Дмитрия там не было".

Это письмо они заучили наизусть, так как читали его каждый вечер, а потом обсуждали и фантазировали. Но в середине лета 45-го маму вызвали в военкомат и сообщили, что отец считается погибшим и нам полагается пенсия.

Люська после этого про Бога никогда не слушала. И про ангелов.

Это потом, уже в 49-ом, выяснилось, что папа погиб не на фронте, а раненым попал в плен, где скончался в польском концлагере.

Когда сёстры с такой разницей, то ссоры и даже драки неизбежны. По любому поводу. Но они и мирились тут же, вообще, больше дня друг без дружки не выдерживали. Даже когда Лизавете исполнилось семнадцать, а потом и двадцать, "хвостик" всегда был рядом. Даже в театр за восемь километров они ходили вместе. Одевались, кутались, и шли, шли на ту сторону за мост. Возвращались за полночь. Ели холодную картошку и делились впечатлениями.

Когда Люська выросла, тогда уже было много легче: Лизавета хорошо получала на стройке штукатуром, и они смогли её выучить на инженера-химика. Ох, было дело, когда та вдруг зафорсила, закуражила, когда диплом выдали! Скоро, правда, опомнилась. Поработав по распределению в Уфе, Люська вышла там замуж, родила сыночка Костика, и уехала за своим Федей в Грозный, на нефтеперерабатывающий, где его назначили начальником цеха. Зарабатывали они там дай Бог, машину быстро купили, потом другую, дачу большущую выстроили. Зачем, спрашивается, если каждый отпуск на море отдыхали? Но и к ним приезжали, два раза, да с такими подарками, что не отдаришься.

А как Костиком своим хвалились: и школу-то он с медалью кончил, и в институте только на отлично учится…

Только последняя весточка от них в девяностом пришла. С восьмым мартом. И после как сгинули. Лизавета и писала, и переговоры заказывала, но с этой проклятой перестройкой почта совсем разухабилась. Всё как в подушку. А там и СССР распался… Где ж они теперь? Ни письма, ни открыточки. Наверно, беженцы, - вон, про Чечню люди такие страсти рассказывают, что и слушать-то не хочется. И по телевизору одни ужасы. Война на Кавказе, потом вторая. Террористы, заложники… Ох, Люська, Люська… Да как же это так, что люди в наше время целыми семьями пропадают? Как же так? Нет, нет, уж лучше думать, что они где-то беженцами. Мало ли где, не маленькие, пристроились… Мир не без добрых людей.

Не без добрых… Вот-вот, сахар тот, в белом мешочке, вспомнился…

Девчонки, молоденькие, красивые - а она с них…

- Господи, Господи, прости меня, дуру окаянную!

Светало серо, пасмурно. В соседней комнате сын, скрипнув на прогибающейся сетке, тяжко сел, потом со стоном встал, прошлёпав босиком на кухню, звонко черпанул со дна ведра и похмельно громко сглотнул. Возвращаясь, словно что-то почувствовал и свернул к матери. Слепо пригнулся к изголовью:

- Ты чего? Ревёшь, что ли?

- Нет, так это. Сердце схватило.

- Ну вот, и молчит! Сказала б, я чего накапал. А то, может, "скорую" вызвать?

- Отходит уже. Легчает. Я просто полежу. А ты, сынок, лучше вот что: возьми-ка эти деньги и поди прямо сейчас в церковь, поставь там две свечки. Две, по десяти рублей. Поставишь к Иверской, что справа от входа - большая такая, увидишь. Только умоляю: поставь честно, не пропей.

- Мать!

- А то я не знаю, о чём ты уже подумал. Эти деньги не тронь. Я на опохмелку тебе другие дам. А эти страшный грех трогать. Страшный.

* * *

Люська аккуратно завесила плетёной дорожкой вход в землянку, прощупав подсыхающее на кустах бельё, подозрительно вгляделась в небольшое, но плотное облачко. Разгладила ладонями по груди концы платка, прихлопала карманы пиджачка, и перешагнула за проволоку, которой огородила свой участок от скотины. Ещё раз оглянулась на облако и, чуть горбясь, быстренько зашагала в сторону автовокзала.

* * *

На четвёртом посту, расположенном на верхнем этаже бывшего заводоуправления, к мощному стационарному биноклю, выставленному в направлении блокпоста, приникла молоденькая девушка с высоко закатанными рукавами камуфляжа.

- Так чего же у нас сегодня на обед? - Дежуривший, дёрнув плечом, закинул подальше за спину изрядно отяжелевший за три часа АКМС.

- Борщик, со свининкой.

- У, замечательно!

- Хорошо как видно-то… Вот они какие… чехи… А там… русская старушка идёт?

Постовой пригнулся, заглянув в ту же бойницу:

- А, эта! Да, она тут рядом в землянке второй год живёт.

- В землянке? А чистенькая какая, на бомжовку совсем не походит.

- Контуженная, наверно: не разговаривает ни с кем и всё время стирает. Стирает и стирает. Бжик какой-то. Тут русские, которые остались, все со бжиком.

* * *

Люська вернулась вовремя - дождик едва лишь спрыснул пыль на листьях, не успев промочить развешенные вещи. Наскоро собрав всё в охапку, она занырнула в свою берлогу, и, свалив бельё на нары, облегчённо присела рядом. Дождавшись, когда разволновавшееся сердце перестанет колотиться, осторожно вынула из стеклянной банки спички, чиркнула. Зажгла самодельную, слепленную из найденного в прошлом году большого куска парафина, свечку и снова затаилась. Дождь за занавесью набирал силу, и как бы не залило. Порожек она, конечно, выложила высокий, но - мало ли, бывало же. Даже приходилось бросать жильё и выкапывать новое. На такой случай на устеленном полынью от земляных блох полу всё хранилось в стеклянных или же жестяных баночках, в кастрюльках и капроновых тазиках. Мало ли!

За нарами, у торцевой стены землянки притулился фанерный ящик, служивший ей столом. Люська на нём ела и писала письма. Вернее, одно письмо. Которое, не смотря на все старания, получалось неровным, некрасивым и с помарками. Его приходилось сжигать и писать заново. Потом ещё и ещё. Все девять лет она писала про то, как на заводе в первый раз появились горцы и стали сгонять всех на выборы Дудаева, и про то, что потом русских стали массово увольнять, а зимой в собственном гараже убили мужа Федю и угнали машину, но тогда уже убивали многих - и её подругу по ОТБ Елену Ивановну, которая ветеран войны, убили и вынесли всё из квартиры, и соседа Петра Трофимовича, что с 1905 года рождения, ударили девять раз ножом и изнасиловали дочку на той же кухне, и потом тоже зарезали. Саму Люську два раза избивали, врываясь в квартиру, ломали рёбра и пробивали кастетом голову, сначала забрали всё ценное - хрусталь, ковры, цветной телевизор, а потом и вовсе приказали убираться на улицу. Тогда они с сыном спрятались в частном домике у Осиповых. Костю тоже много раз били и раздевали, хотя он работал на стройке дворца Закаева, за еду. В 95-м, когда начался штурм, в домик попала авиабомба, и после они жили в яме, где раньше хранились овощи. Русские солдаты быстро ушли, а им уехать было не на что. Да и чеченцы больше никого не отпускали.

Дальше письмо никогда начисто не получалось, приходилось сжигать и начинать заново. И с каждым разом писала Люська реже - становилось всё труднее найти хорошую, неиспользованную бумагу. А ведь нужно было рассказать сестре ещё и о том, как Костеньку под Новый 1997-й год схватили прямо около автовокзала, запихнули в "жигули" и увезли в горы, а когда через год он вернулся из рабства весь растерзанный, тощий, беззубый, то каждую ночь рвался куда-то убежать. Люська, как могла, сторожила сына, но однажды тот всё-таки ускользнул. Она искала, бегала по ближним и дальним улицам под красно подсвеченным пожарами низким небом, звала, звала, а потом вдруг подумала, что он может прятаться в их бывшем гараже.

В это время пошёл снег. Огромные кружащиеся хлопья залепляли черноту руин, влажно клонили ветви самшита и заслоняли, отдаляли багровые всполохи нефтяных факелов над промзоной.

Когда она потянула подпёртую какой-то палкой железную гаражную дверь, оттуда страшно пыхнуло и навстречу ей с громом рвануло облако дыма.

Первое, что Люська увидела, придя в себя, - как сквозь испачканное глиной зелёное пальто частыми пятнышками выступает красная кровь. Но это было совсем не больно, ибо над головой в близком и широком небе стоял удивительный по нежной красоте хрустальный звон, как в Рождественскую ночь, когда, если затаить дыхание, то слышишь, как звенят при падении разноцветно сверкающие снежинки. В чудном, частом перезвоне ей стало так легко и светло, так хорошо, что казалось - чуть-чуть, и душа вырвется, взовьётся навстречу этой кристальной нежности! Мир искрился и кружил тихими звуками - "динь-динь-динь… динь-динь-динь…", перезвоны, свиваясь и сливаясь, превращались в частые детские голосочки: "динь-динь-динь…" - "Святый Боже, Святый Крепкий… динь-динь-динь… Святый Бессмертный…" - "Динь-динь-динь… динь-динь-динь…". Да это же ангелы! Это ангелы поют! И опять, только уже подальше: "Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный…" - и совсем-совсем издалёка - "динь-динь-динь…".

Люська тянулась, из последних сил тянулась к нежно тающим звукам, но что-то мешало, никак не пуская к ним… А! Это же пальто! Это оно своей глиной и кровью не отпускало её в эту кристально чистую красоту. Но сил снять, избавиться от грязной одежды не было. И голоса отходили, отходили. Пока не наступила полная тишина. Тишина навсегда.

Да как же так? Как же это так?

И сколько потом она не меняла одежду, сколько не стирала, не отшёркивала её, и снова, снова меняла и стирала, стирала, стирала - но кровь и грязь всё равно проступали множеством мелких пятен. И сколько она ни слушала небо, там была только тишина. Да как же это так?

Как же так?

БУСЛАЙ И ЗОТИК

- Я не пью.

- Чего так?

- В завязке.

- …?

- Отвали, я же сказал. - Буслай резко, на пятках, развернулся, и крупно пошагал в сторону березняка.

Четверо уже присевших на краях расстеленного посреди обдуваемого поля брезента мужиков молча переглянулись и одновременно начали поправлять выложенную по центру снедь. А стоявший с эффектно вознесённой бутылкой китайского спирта Серёга-электрик недоумённо повторял в никуда:

- Чего он так? Чего?

Сентябрьский ветерок налётисто приглаживал хорошо отросшую отаву, снося неугомонных слепней и мошку. Нежаркое солнышко, окончательно просушив землю от утреннего дождика, щекотливо нежило расположившихся отобедать на природе бригадников, в своей несуетной, сдержано-материнской ласке вызывая из забытья какое-то неуловимо детское, вязко-разморенное состояние беззаботности. И только Серёга продолжал дёргаться:

- Эй, ты! Ты, псих! Псих! - Но вот и он, тряхнув впослед уже входившему в сплошь золотой берёзовый колок Буслаю мутно запузырившейся бутылкой, плюхнулся к остальным. - Психом был и психом помрёт.

- Оставь. - Бригадир дорожных ремонтников, бородавочно-грузный, пугающий всех новичков тяжким пыхтением Диманыч сосредоточенно отлавливал в своём пакетике и выдавал каждому по ровно откалиброванному малосольному огурчику. - У него резонный повод. Уважительный.

Вообще Буслай, - по паспорту Олег Олегович Буслаев, - всегда был сам по себе, всё молчком и на отшибе. В болельщицкие споры не вступал, в праздничных куражах не участвовал, на складчину шёл неохотно, и поэтому, хотя в работе не сачковал и тянул лямку в полную меру своих внушительных сил, однако нежной любовью у товарищей не пользовался.

Что о нём знали? Детдомовец, болтавшийся по молодости в портах и на каботаже Приморья, тянувший через Томские болота ЛЭП, гонявший скот из Монголии и строивший мост в Екатеринбурге, этот вечный бесприютник к тридцати пяти годам, даже для самого себя неожиданно, взял да и родил от такой же неприкаянной подруги сынишку - Егорушку. Однако общаговский быт беспросветных девяностых как-то уж слишком быстро разбил их утлую семейную лодку. И месяцев через шесть, забрав сына, Танька сбежала к родителям в райцентр Ивановской области, оставив сожителю письменные претензии и приличных размеров долги.

Тогда-то Буслай и испытал первый приступ религиозности.

Субботним апрельским вечером, пьяный смесью водки и тоски до почти полной утраты человеческой речи, он ввалился во двор прикладбищенской церкви Успения Пресвятой Богородицы, и, распугав благостно воркующих после службы старушек, тяжко грохнулся на колени прямо перед высоким крыльцом. Страшно мыча и рыча, Буслай кулачищами размазывал по щекам слёзы и слюни, и, тычась лбом в асфальт, неумелой щепотью крестил себя то слева направо, то справа налево. Молоденький сторож и дворник Толик, робко вжался в косяк, настраиваясь как-нибудь, но не впустить невменяемого громилу в незапертый ещё храм.

Однако Буслай даже не пытался войти. Минут за пять-десять откричавшись, всё ещё крупно сотрясаемый всхлипами, он, обмякая, прочно устроился на асфальте и, раскачиваясь, теперь лишь жалостливо поскуливал. Старушки от греха подальше давно разбежались, а на укрепление Толикова духа из ризной подоспел ещё более тщедушный, семидесятипятилетний иеродиакон отец Зотик. Вдвоём они затворили тяжеленные двери, замкнули их на висячий замок. И монах, отправив послушника ужинать, остался на ступеньках покараулить нежданного гостя.

С полчаса они молчали, погружённый каждый в своё. Зотик, перебирая узелочки самодельных чёток, отстранённо смотрел, как влажно-розовое небо заполняется синей облачной рябью, как подлетевшие недавно с юга серошеии, голубоглазые галки, нежно перекликаясь, собираются на ночёвку в дальнем краю кладбища. Как настоятельский кот брезгливо моет белые носочки передних лап под дверями трапезной. Буслай окончательно притих, как вдруг, словно очнувшись, вскинулся, удивлённо заозиравшись по сторонам. Попытался даже подняться, но ноги не послушались, и он, смешно растопырясь, завалился на спину. Коротко простонав, замер.

- Ты, сынок, не располагайся надолго. - Старческий тенорок звучал с необидным юморком. - Землица ещё холодная, будешь потом с почками али с простатитом маяться. Вставай полегоньку, не пляжный сезон.

- Душа умерла. - Только что мычавший и скуливший Буслай произнёс эти слова совершенно отчётливо, словно даже не своим, чуждо хрипловатым голосом.

- Вряд ли. Но, всё одно, поднимайся. Давай вот сюда, на мой коврик. И выкладывай скорби да печали.

Со второй попытки одолев крутые крыльцовые ступени, Буслай тяжко подсел, едва не придавив крохотного худенького старичка, и, опять раскачиваясь, захрипел по-чужому:

- Жить незачем.

- Что так? Неужто ни денег, ни почёта не хочется? Ну, хоть поблудить-то тянет?

- Ничего не хочу. Устал.

- Надо же, какой заране утомлённый.

Чернильно-синие облачка окончательно залепили небосклон, резко засмеркалось. Глыбы громоздящихся вдали девятиэтажек просветились рябью оконного разноцветья. Отужинавший Толик уже дважды выглядывал во двор, но, верно оценивая обстановку, тут же скрывался.

- И когда душа обмерла?

- Не знаю. Может, сейчас. Может - двадцать лет таила, да теперь прорвало.

- Ты крещёный? Каким именем?

- Олег. На Тысячелетие в Новосибирске крестился.

- Сам? Молодец.

- А-а-а! Тогда все в церковь повалили - как сдурели разом. Очередь, духотища. Дети вопят, бабы в обмороки падают.

- Не "сдурели", а очнулись. Не сами же шли, а Господь призывал. Вспомни, какие у всех лица осветлённые были благодатью.

- Не помню ничего, мы тогда крепко это дело обмыли.

Чётки в руке Зотика дрогнули, но он сдержался:

- А после того в храм заходил?

- Раза два. На Пасху как-то, и за водой.

Нехороший ветерок жёстко заколол мельчайшими каплями-брызгами, застучал-зацарапал голыми ветвями ивы по кладбищенской огороди. Зотик зябко подтянул плечи, и нежданно легко приподнялся:

- Ну, Олежек, протрезвел? На ногах устоишь?

Буслай встал, с неким недоверием к себе бочком спустился с крыльца, и вдруг притопнул:

- Пожалуй, что и спляшу. Цыганочку с выходом.

- Не дерзи! - Ответно притопнул Зотик. - Пьянь разэтакая. Ну что ж ты над собой вытворяешь, дурья твоя башка? Что ж ты так сам себя мытаришь-мучаешь? Это ж надо - такую боль терпеть и ещё фуфыриться! Проспись-ка и приходи назавтра. Приходи, сынок! Надо тебе, вижу, очень надо.

От неожиданности выговора Буслай вытянулся во весь рост и жалобно прошептал:

- А ты научишь меня, как опять жить захотеть?

- Ох, горе ты, горькое! Тут не учительствовать надобно, а молиться за тебя. Крепко молиться. Ходатайствовать о тебе перед Господом и Пречистой Матерью Его.

О чём уж они в воскресенье после литургии три часа пробеседовали, кружа по кладбищенским дорожкам, - но вскоре заходил Буслай за Зотиком ровно прирученный медведь. Или точнее - пёс, утерявший и вновь обретший хозяина. Что такого сотворил старичок-монах со здоровенным вольнолюбивым мужичиной, но в любую свободную минуту бежал тот теперь в церковь: ставить ли леса на перекрытии колоколенной крыши, помогать ли маломощному Толику с вывозом весеннего мусора с могилок. Выбивать ли для старушек ковры-дорожки. Просто подхватничать. И, спрашивая, слушать, слушать такие, оказывается, простые и ясные истины.

А потом, затяготившись несовпадением своих новых интересов и общежицкого окружения, и вовсе перебрался к Зотику на постой, в его крохотный деревянный домик в две комнатки, с заросшим сиренью палисадником.

Назад Дальше