Дорога долгая легка... (сборник) - Борис Носик 14 стр.


– Для борьба предрассудок обрезание пир будет завтра ходить. Давай завтра машина.

– Машина испорчен, запчасти нет, – сказал парторг. – Очень трудно предрассудка бороться.

– Раз так, пошли. Пешком будем ходить, – сказал Зенковичу дядя Муртаза и добавил, обращаясь к Кусманову: – Слабый ты парторг. Рахметов сильный был парторг. Пошли, Семен!

Перед сном Зенкович пошел за ближайший сарайчик и там, справив меньшую из своих нужд, услышал вдруг полузабытые уже, волнующие звуки любовной битвы. Скрытая ветхими стенами сарайчика неведомая пара трудилась восторженно и самозабвенно. У Зенковича не было сомнений в том, что женская сторона в этом побоище представлена его молодой хозяйкой. Что касается второго участника турнира (мысль о проникновении группового секса в бахорские горы не потревожила душу Зенковича), то его кандидатура вызывала у Зенковича большое любопытство. Во-первых, при всем уважении к бахорским долгожителям Зенкович не мог представить себе, что засыпающий на ходу Гопуз-ака учинит такую возню в собственном сарае. Во-вторых, неизменные калоши старого Гопуза мирно стояли на айване: значит, старик был дома и, скорей всего, спал.

Зенкович вернулся в мехмонхону и решил, что будет наблюдать за сараем с упорством настоящего исследователя. Впрочем, сексологическое открытие не потребовало от пытливого Зенковича ни долгих усилий, ни душевных мук. Через четверть часа дверь сарайчика отворилась, и из нее с чувством выполненного долга вышел соседский мальчик Сурхат, пионер, второгодник и добрый друг Зенковича. Как исследователь чужеземных нравов Зенкович мог торжествовать победу, однако, засыпая, он отчего-то чувствовал себя обойденным…

* * *

Ранним утром Зенкович и Мураз-ака пешком двинулись в кишлак Сары-Чинар, где должен был происходить пир в честь обрезания. Старенький Мураз-ака бодро шагал впереди, и Зенкович едва поспевал за ним, особенно сильно отставая на подъемах. Солнце уже поднялось из-за гор и начало сильно припекать, а они все еще не вышли за пределы своего кишлака.

Иногда, замедляя шаг, Мураз-ака развлекал Зенковича рассказами. Он очень гордился своим прошлым, потому что был одним из самых передовых людей своего кишлака и еще в довоенное время был то ли членом партии, то ли просто беспартийным большевиком. Во всяком случае, он гордо называл себя коммунистом. Он был грамотным в те времена неполной грамотности и работал секретарем в сельсовете. Бахорская республика пользовалась тогда арабским алфавитом, так что сегодня Мураз-ака был одним из немногих жителей этих мест, который разбирал арабскую грамоту. Бремя этой редкой учености он делил с бывшими священнослужителями. Как и они, он мог прочесть молитву, написанную по-арабски. В то же время он умел разговаривать с председателем колхоза или парторгом на их современном языке, мог вспомнить при случае о своих заслугах в деле наведения порядка в этом глухом углу республики. В общем, он был человек с прошлым. Однако жил он настоящим, пожиная плоды, которые приносили ему возраст (а возраст в бахорском селении приносит не одни только болезни), революционные заслуги и знание арабского алфавита. К тому же, пробыв так долго на государственной службе в должности секретаря сельсовета, Мураз-ака в тот или иной период своей деятельности успел облагодетельствовать тем или иным способом чуть не всех своих односельчан и оттого мог требовать от каждого из них, а на худой конец от их потомства, смутно слышавшего об этих старинных заслугах, знаков уважения и благодарности. И поскольку он ждал от них благодарности, ожидание его немедленно передавалось гостеприимным жителям кишлаков, и под котлами с пловом вспыхивали приветственные огни… Другими словами, лучшего проводника, чем Мураз-ака, вряд ли можно было бы найти в округе.

Как достойному собеседнику, способному к тому же увековечить его прошлое, Мураз-ака время от времени раскрывал Зенковичу славные страницы этого прошлого…

– Вот здесь!.. – воскликнул он, остановившись под огромным чинаром близ кладбища. – Вот здесь мы учили вашанскую молодежь и комсомольцев пить красное самаркандское вино…

Глаза Мураза-аки затуманились воспоминанием. А может, еще и предвкушением выпивки. Он бодро двинулся в путь, а когда обернулся, увидел, что Зенкович не поспевает за ним.

– Устал? – посочувствовал Мураз-ака. – Давай сюда зайдем в гости. Чаю попьем. Тут один мой родственник живет. Мулла.

Мулла был высокий, кривой и такой противный, точно желал одной только внешностью своей узаконить традиционный образ муллы в бахорском кинематографе. Гостевая комната его дома не имела никаких специфических признаков его профессии, если не считать двух плакатов над дверью, написанных арабской вязью. Если бы Зенкович не знал, что здесь живет мулла, плакаты эти долго мучили бы его неразгаданностью. Он уже пережил эти муки в расписанной сверху донизу чайхане райцентра, где среди узоров и орнаментов были также две надписи по-арабски. В чайхане Зенкович проявил находчивость и усердие лингвиста, бьющегося над клинописью майя. Внимательно разглядев всю роспись, он обнаружил прежде всего, что подписи эти расположены симметрично на противоположных стенах чайханы. Далее он заметил в уголке надпись на кириллице. В результате хитроумного анализа любознательный Зенкович установил, что арабская надпись означала: "Слава КПСС". Продолжая свои поиски, Зенкович припомнил, что арабские надписи, замеченные им в ханском дворце в Крыму, были гораздо более длинными, и выдвинул рабочую гипотезу, предположив, что крымская надпись означала: "Да здравствует наше родное ханское правительство!"

В жилище муллы, тем более в гостевой комнате, надписи должны были, без сомнения, носить культовый, научно говоря, мракобесный характер. Догадку эту подтвердил и Мураз-ака, расшифровавший первые слова надписи: "Аллах акбар…" – "Слава Аллаху".

Тем временем мальчик расстелил достархан. Мулла провел ладонями по лицу, сказав "Аллах акбар…". Мураз-ака и Зенкович повторили его жест и молитву, впрочем, с разной степенью умения. Потом все трое стали пить чай и закусывать лепешкой, макая ее в каймак.

– Кусманов машину не давал, – пожаловался Мураз-ака. – Слабый парторг.

– Вчера ко мне приходил… – сказал мулла. – Обрезание его сына делать надо.

– Больше с него деньги бери, больше, – сказал Мураз-ака. – Совсем слабый работник. Район был, не справлялся. Студия не справлялся. Тут совсем не справляется: машина не давал.

– Значит, он работал на студии… – начал прозревать Зенкович.

– Тут каждый человек работал на студия, – сказал Мураз-ака. – Директор наш земляк, много себе брал работник. Кусманов картина работал – тоже не справлялся. Гопузов стал в район секретарь, кто кино не справлялся, обратно себе брал…

– Зачем он стариков палкой разгоняет? – спросил Зенкович.

– Плохой человек. Больше с него будем деньги брать, – сказал мулла. – Сиди немножко. Сейчас у него машина просить будем.

Мулла сдернул узорчатый платок с телефона, снял трубку, покрутил ручку. Неторопливо, величественно, вполголоса поговорил с блудным секретарем. Повесил трубку, покачал головой.

– Машина ремонт. Запчасти нет, – сказал он. – Плохой человек.

– Слабый работник, – подтвердил Мураз-ака. – Мы пошли. Тихонько ходить будем.

Мулла проводил их до калитки, простился с достоинством, с сознанием своей силы. Зенкович подумал при этом, что, может, и впрямь его мерзкая физиономия угодна Аллаху, раз он так спокоен за свое будущее в этом беспокойном мире.

– Тоже плохой человек, – сказал Мураз-ака, как только калитка за муллой закрылась. – Очень жадный. Деньги много имеет.

Дойдя до конца улицы, они остановились в тени кладбищенской ограды. Это было мусульманское кладбище. Бахорское кладбище. Пустыня за глинобитным дувалом. Ни травники, ни бугорка, ни надгробья. Сухая земля да глина. Из глины создан, в глину ушел, что тебе, человек? В углу одиноко стоял шест с белыми тряпками – флагами поминовения: это была свежая могила. За оградой пестрело дерево, обвязанное тряпочками.

– Святой могила, мазар, – сказал Мураз-ака. – Там как будто чудо был. Какой такой чудо? Сам знаешь, чудо не бывает…

Зенкович подумал, что самое большое чудо – это то, что мусульманская религия еще жива здесь, несмотря на порушенные мечети, на самаркандское вино, на просветительские усилия Мураза-аки и оплаченную деятельность парторга…

Они карабкались в гору. На первом же повороте стало прохладней. С далекого снежника дул ветер. Мураз-ака уверенно выбирал тропу.

– Э-э-э, – сказал он. – Я эти дороги как своя рука знаю. Бывало, район звонит – давай цифра, давай сводка. Каждый кишлак сводка давай! Каждый кишлак телефон нет. Вставай, пошел. Холод, зима, пошел. Этот цифра зачем нужен? Этот цифра все равно сам придумать надо. Им тоже надо область свой цифра давать. Тоже свой работа. Пешком ходи, ходи… До это место дойдешь – снег, лед, руки отморозил, слезы текут, идти надо. Стоял, плакал немного, дальше пошел. Все же давал цифра, сводка давал, помогал свой страна трудный время…

– Из головы давал? – спросил неугомонный Зенкович.

– Конечно! Откуда еще давал, – торжествующе отвечал Мураз-ака. – Эх, если кто понимает, большой сделан работа: трудный год, голод, басмач, Отечественная война, хлопок, табак, опять голодный время, современный время все время тяжелый… Наш работник все выдержал – кругом шпион, враг, американский разведка, каждый кишлак сводка надо давать, сколько шпион…

Зенкович слушал то трогательный, то страшный сумбур воспоминаний, где мешались картинки минувшего, газетные лозунги, реминисценции из бессмертных творений "Бахорфильма", создавшего за четыре десятилетия неторопливой, вальяжной деятельности убедительное полотно классовой борьбы в Бахористане, некую басмачиаду или даже басмачиану. В этих сладких воспоминаниях старенького Мураза-аку не могло волновать несъедобное зерно истины (так интриговавшее беспокойного полуеврея Зенковича): его интересовало признание собственных заслуг современниками, оправдание своей долгой, на пользу общества прожитой жизни, и потому все, что грозило принижением и умалением его заслуг, не могло быть им принято, отторгалось его памятью. Он был здоровый человек из горного кишлака, не психопат какой-нибудь, не мазохист, не русский писатель-интеллигент с его вечно недужащей совестью. Совесть Мураза-аки была чистой всегда. Вот и сейчас он с чистой совестью начал длинный рассказ о том, как ему удалось передать органам одного председателя, который отчего-то знал полдюжины немецких слов… Рассказ был длинный, очень важный для старика рассказ. Однако еще важней рассказа был живой человек, и, когда Мураз-ака заметил, что Зенкович выбился из сил, он прервал повествование, сел у края дороги и сказал:

– Садись, мирза! Отдыхай немного. Сейчас маленький крюк будем делать. Еще один кишлак зайдем. Там война работал. Немного кушать будем, немного чай пить, потом дальше идем.

Зенкович, блаженно растянувшись на теплой земле, смотрел вниз – на неслышную сверху реку, застывшую в прыжке; на раздолье зеленой долины; на стадо баранов, пестревшее на недоступной скале; на кишлак, прилепившийся к склону в изумрудном обрамленье садов; на каменную стену, смело изукрашенную великим Мастером, – черные узоры и красные потоки живописи, серо-зеленые коллажи мхов, фриз тончайшей чеканки…

– Еще мало-мало ходить будем, – сказал Мураз-ака. – Сто метров…

Зенкович уже знал эту маленькую хитрость. Сто метров. Еще сто метров. Значит, километр, два, а может, и все три. Вон как бодро шагает Мураз-ака, не знающий лекарств, сделавший последнего ребенка в пятьдесят восемь, в возрасте, когда Зенкович и его сверстники уже, вероятно, откинут копыта… Боже, сколько таблеток проглотили они, сверстники Зенковича, едва разменявшие свой пятый десяток…

– Кишлак Фанг! – воскликнул Мураз-ака. – Сюда тоже сводка брать ходил. Война работал. Много добра делал. Сейчас будем отдыхать, немножко чай пить будем, немножко плов кушать…

Мураз-ака озабоченно смотрел на живописный кишлак, крутыми террасами поднимавшийся от реки вверх по склону. У Мураза-аки были свои проблемы. Эти люди, которые хотели почтить его угощением, могли забыть о его маленькой современной слабости – о любви к водке. Водка хранилась здесь в закромах сельмагов (вечно закрытых), и требовали ее очень редко, только в таких вот исключительных случаях. Впрочем, благодарные и гостеприимные жители дальних кишлаков ни разу не обманули ожиданий почтенного Мураза-аки: они из-под земли доставали завмага, отпирали склад, добывали мерзкую, теплую зеленоватую бутылку, дурно пахнущую вестницу прогресса, и платили без колебаний, сознавая культуртрегерскую миссию мерзкого напитка в их лишенном истинной культуры идиллическом уголке земли.

Кишлак Фанг, увидевший их издали, на склоне, был взволнован появлением гостей. Мураз-ака и Зенкович то и дело останавливались, правой рукой пожимали руки туземцам, прижимая при этом левую к сердцу. Первым, кто пригласил их в дом, был завуч местной школы. Переглянувшись со своими учителями и благосклонно взглянув на детвору, которой небо послало сегодня такой подарок, завуч сказал сторожу:

– Звони! Пусть идут по домам. Уроков больше не будет.

А сам он повел гостей к себе в дом, сопровождаемый учителями и виднейшими представителями сельской интеллигенции. Пьющий учитель физкультуры, как наиболее опытный в этом деле, был послан на поиски водки.

В ожидании плова гости сидели вдоль стен просторной гостевой комнаты, отличавшейся очень пестрым расписным потолком. Мастер, делавший потолочную роспись, испытал на себе могучее влияние войсковой эстетики, так что мехмонхона сильно смахивала на красный уголок воинской части, именуемый также ленинской комнатой. Здесь были нарисованы пушки, пятиконечные звезды, серпы, молоты, знамена боевой славы и даже значок классного специалиста какого-то из родов войск. Для довершения сходства к стене был пришпилен фотопортрет генералиссимуса, от руки раскрашенный небескорыстным умельцем.

За достарханом кроме учителей и завуча находились также бывший районный судья, отдыхавший на пенсии, и молодой шофер, недавно отслуживший срочную службу, так что Зенкович счел случай вполне удобным для того, чтобы услышать достаточно представительное народное мнение.

– И за что только мы любим нашего вождя?! – патетически воскликнул Зенкович, поднимая пиалу с чаем и кивая на раскрашенное фото генералиссимуса.

Вопрос его поверг в волнение мирное восточное застолье.

– Очень был храбрый! – пылко сказал молодой шофер. – Первый на амбразур кидался!

– Мудрый человек, – сказал бывший судья с чувством. – Народ очень любил. Я народный судья был, хорошо знаю.

Зенкович кивнул с серьезностью – кому же, как не народному судье, знать о любви к народу.

– Очень был ученый, – сказал пожилой учитель. – Сам придумал языкознание, дипломатика и всякий другой наука. Теперь больше нет такой ученый люди.

– Что самый важный… – вспомнил судья. – При нем всякий народы нас очень боялся. Америка боялся. Голландия боялся. Греция боялся. Африка тоже боялся.

– Он все вместе с Ленин строил, – сказал завуч. – Когда он был живой, Америка нас слушался. Потому что у Америка хлеб нет. У другие страны тоже хлеб нет… – Завуч грустно замолчал, удрученный обширностью своих познаний.

Все посмотрели на Мураза-аку, и он сказал, отирая слезы со своих старых, вечно слезящихся глаз:

– Какой вопрос может? Ты мне скажи: родной отец можно не любить?

Зенкович отчаянно замотал головой, потому что он очень любил родного отца.

– То-то, – сказал Мураз-ака. – Даже такой вопрос нельзя делать.

Тема была исчерпана, и разговор перешел на другие отрасли человеческого знания. Говорили об огромной учености Зенковича, который проходил обучение в Москве. Искушаемый ложной скромностью, Зенкович признался, что он никогда не читал Коран.

– Такой человек, – вступился за гостя Мураз-ака, – такой человек все прочитает… – И, обращаясь к Зенковичу, предупредил: – Больше всех люди будешь знать, когда прочитаешь… Другой такой нет книга.

В самый разгар беседы Зенковичу пришлось выйти на двор. Молодой шофер проводил его в низенькое, трогательное заведение с небольшой дыркой в земле, скромной занавеской и горсткой сухой земли в углу (вероятно, земля была для просушки зада – нечто вроде старинной канцелярской песочницы). Молодой шофер тоже воспользовался заведением, за ним потянулись и другие гости. Зенкович спросил, где умывальник, но шофер потянул его за стол.

– Не беспокойся. Сейчас сюда руки мыть принесут, – сказал шофер, и Зенкович подумал, что он ведет поистине ханскую жизнь. Или падишахскую жизнь.

Запахло пловом. В комнату принесли кувшин, полотенце и тазик. Гостям полили на руки над тазиком. Ревниво следя за черными руками молодого шофера, Зенкович со спокойным академизмом размышлял о том, что процедура эта скорей ритуальная, чем гигиеническая, но настроение у него упало поздней, когда гости потянулись к плову руками.

Прокопав со своей стороны небольшую дыру в плове, Зенкович быстро насытился этой ароматной, жирной едой и блаженно откинулся на подушку. Гости сосредоточенно уничтожали гору плова, оставляя в неприкосновенности норку Зенковича, вырытую в рисовом островке. Подойдя к концу, они в один голос стали уговаривать Зенковича, что так мало есть нельзя, что он этим обижает хозяев, и если он сам не хочет, то его, как уважаемого гостя, надо покормить. Пылкий молодой шофер, набрав плов в огромную черную ладонь, стал запихивать еду в рот Зенковичу… По позднейшему признанию Зенковича, этот случай помог ему понять абсолютно относительный характер всякой брезгливости и всякой гигиены.

Учитель физкультуры принес еще одну бутылку водки. Бывший судья, Мураз-ака, физкультурник и молодой шофер отважно выпили. Склонившись к Зенковичу, молодой шофер стал шептать, что в годы армейской службы он проделывал штуки и почище. Например, у него была одна девушка… Потом он чуть не попал в тюрьму… Зенкович смотрел в красные глаза захмелевшего шофера и думал о том, что как только родные горы перестают оберегать своих сыновей от соблазнов долины…

Впрочем, два пожилых пьяницы вместе с молодым физкультурником и молодым шофером так и не смогли одолеть второй бутылки. Зенкович с удовлетворением отметил, что прогресс пока еще довольно медленно карабкается в бахорские горы.

Пора было двигаться дальше. Хозяева проводили их до околицы и долго махали им руками. Вдохновленный выпивкой старенький Мураз-ака бодро пошел в гору. За ним, с подозрительностью щупая свой левый бок, тащился отяжелевший от плова Зенкович.

Назад Дальше