Признания Ната Тернера - Уильям Стайрон 21 стр.


Однако моя страсть к ней была непорочной, она безотчетно и сумрачно сливалась в моем сознании с религиозным радением. Я веровал в чистоту и благость, а в ее безупречной красоте было нечто такое - какая-то грусть, при всей ее неугомонности и независимости манер, гордая безмятежность, сквозившая даже в движениях, - что само по себе было благим и чистым, наподобие бестелесной, прозрачной красоты воображаемого ангела. С годами я узнал, конечно, что безумная влюбленность черного мальчишки в прекрасную белую барышню при всей таящейся в таком чувстве опасности вовсе не редкость, но в то время я видел в этом своем обожании нечто зловещее, необычайное, почти невозможное, как будто я до глубины существа поражен неведомым божественным недугом. Не думаю, чтобы за весь тот год, что я обожал и поклонялся ей, она сказала мне больше десятка слов, а я и вообще не смел слова вымолвить, разве что выдохнул пару раз деликатное "Да, мэм" или "Нет, мэм" в ответ на какой-нибудь небрежный вопрос. Поскольку я больше не работал в доме, наши пути пересекались редко, и я лишь просил Всевышнего, чтобы мне была дарована возможность видеть ее хоть раз или два на дню. Естественно, она не первый год уже знала о моем особом положении, знала, что я не просто юный слуга, но на уме у нее было что угодно, только не мальчишка-негр, и хотя в ее обращении со мной не было пренебрежения или злости, но она, похоже, вряд ли даже замечала, что я дышу и живу на свете. Однажды она позвала меня с веранды, чтобы я помог ей подвесить горшок с цветами. От смущения у меня руки стали как грабли, горшок чуть не упал; стоя рядом, она отпрянула от сыплющейся земли и, схватив меня за голый локоть, резко прикрикнула: "Нат! Гусак ты неловкий!", и мое имя на ее устах отозвалось во мне негой и благоговением, а прикосновение ее пальцев ожгло, как вихрь огненный.

Потом, примерно через год после возвращения мисс Эммелин из Балтимора на плантацию, однажды вечером в конце лета на лесопилке Тернера устраивали празднество, и само по себе это событие стоит описать. Светские приемы на плантации происходили редко (по крайней мере, так помнится мне то время, когда я работал в доме), и не только в силу отдаленности от соседей, но главным образом из-за ужасных трудностей передвижения - глубокие броды, поваленные деревья и размытые дороги в Восточной Виргинии делали поездку из усадьбы в усадьбу всякий раз особой, многотрудной и рискованной авантюрой, отваживаться на которую следовало не иначе, как хорошо подумав и уж во всяком случае не бросаясь очертя голову. Однако нет-нет да и случалось: где-то примерно раз в два года, обычно в конце лета, когда урожай собран, маса Сэмюэль вдруг давал команду устроить то, что он с усмешкой именовал ассамоляжем : мол, в кои-то веки грянем, а там пускай хоть костьми ляжем, и человек двадцать гостей съезжались из ближней и дальней округи - плантаторы и их родственники с берегов рек Джеймс и Чикахомини, даже с дальнего юга, из Северной Каролины, люди с фамилиями Картер и Харрисон, Бёрд, Кларк и Боннер приезжали в элегантных экипажах в сопровождении шумной толпы черных нянек и камердинеров. Они останавливались на четыре-пять дней, иногда на целую неделю, и каждый день устраивали лисьи охоты с гончими майора Вогана, владельца соседней плантации, стреляли диких индеек и ездили на пикники, соревновались в верховой езде и стрельбе из пистолетов, пока их довольные, сонные дамы вели между собою светские беседы на веранде; по меньшей мере раза два во время такого "ассамбляжа" хозяева закатывали костюмированные балы в главной зале, убранной к вечерним торжествам многими ярдами кумача и синего атласа.

Моей обязанностью на этих празднествах было (когда я достиг уже лет шестнадцати) выступать в роли главного церемониймейстера - этим титулом пожаловал меня маса Сэмюэль, имея в виду обязанность надзирать за всей негритянской прислугой, кроме кухонной. (Возможно, это лишний раз подтверждает то, как маса Сэмюэль доверял мне, возложив на меня в столь юном возрасте эту ответственность; с другой стороны, несомненно, я просто-напросто был и расторопнее, и умнее всех остальных.) Неделю я ходил наряженный в пурпурные панталоны до колен, красный шелковый камзол со сверкающими медными пряжками и белый парик из козьей шерсти, собранный сзади в кокетливую косицу; до чего же забавно я, должно быть, выглядел в глазах Картеров и Бёрдов! Но этой своею ролью я упивался и, несмотря на то, что каждый день бывал по горло занят с рассвета до заката, мне доставляло огромное удовольствие всюду соваться и начальственно распекать других черных мальчишек, в большинстве своем набранных прямо с полей - угловатых и неуклюжих балбесов с глупо вытаращенными глазами. Именно я встречал кареты и коляски и подавал руку выходящим из них дамам, я погонял стадо Лукасов, Тоддов, Питов и Тимов, чтобы они не отлынивали и каждую ночь непременно бы наводили глянец на сапоги каждого джентльмена, убирали мусор с лужайки, чтобы сновали как заведенные: ну-ка, принеси лед из погреба! сбегай за веером, вон та дама забыла! эй, лошадь-то привяжи! а эту отвяжи! - в общем, подай это, унеси то. Задолго до рассвета я первым вставал - помогал Сдобромутру подать каждому стаканчик виски "на стремечко": а как же, лисья охота это святое, не дай Бог что-то выйдет не так! - почти всегда последним ложился, и вот как раз из-за того, что в совершенно немыслимую рань я был на ногах, однажды утром (можно сказать даже ночью, после бала, но перед охотой) я буквально чуть не споткнулся в безлунной туманной тьме о мисс Эммелин, которая была не одна. Меня не так потряс ее громкий шепот - хотя я сразу же узнал ее голос, - как Божье имя на ее устах, которое она в неистовстве повторяла; впервые в жизни я услышал кощунственную божбу от женщины. Я так был поражен услышанным, что стоял во тьме будто окаменелый, и не сразу сообразил, чем было вызвано такое ее состояние, подумал, уж не случилось ли с ней что-то неведомое и страшное:

Ой, подожди... ох, Боже... о, Господи Иисусе... стой-стой!.. о, Господи, Боже... нет, подожди!.. давай, быстрей... куда же ты... вот, на место его... медленно... о, Господи... да медленно же!.. стой-стой!

Оттуда же, с лужайки за живой изгородью, послышался тихий мужской стон, и только тут я окончательно осознал, что с ней кто-то еще, настолько я был ошеломлен и вдруг почти парализован поганой, гадостной истомой, напавшей на меня при звуках Святого имени, употребляемого с такой целью, как будто жарким трепетом своих губ она бесстыже раздевала Его догола.

Стой, стой! - вновь взмолилась она, и у мужчины вырвался тихий вздох, затем она возобновила свои ритмичные причитания: - Ой, подожди... тихонечко... а сейчас медленно, медленно!.. Господи Иисусе... о, Господи...о, да, ну, сейчас!.. Ой, мамочка... мамочка... мамочка...

А потом, перейдя сперва в протяжный затихающий всхлип, шепот пропал, воцарилось молчание, я ничего больше не слышал, кроме кваканья лягушек в мельничном пруду и глухих ударов лошадиных копыт о переборки стойла, да еще сердце у меня билось так бешено, так громко, что я уж думал, они услышат, несмотря на шум ночного ветра в листве платанов. Я стоял, не смея шевельнуться, тая' в душе разгром и хаос, разочарование и страх. Помню, меня так и сверлила мысль: Вот каково быть ниггером. Так нечестно. Не будь я ниггером, не пришлось бы мне обнаруживать вещи, которые мне не хочется обнаруживать. Так нечестно.

Потом, после долгого молчания, донесся голос мужчины, взволнованный, дрожащий:

Ах, ты моя Эммочка, любимая моя, любимая, Эммочка, любовь моя!

Но ответа от мисс Эммелин не было, время ползло медленно и мучительно, как старый калека; у меня уже и во рту пересохло, и начали неметь ноги - бесчувственное оцепенение вязким предвестием смерти мурашками поползло к коленям и бедрам. Наконец я снова услышал ее голос, ставший спокойным и сдержанным, однако с призвуками горечи и презрения.

Ну, все-таки получил то, к чему так долго стремился? Надеюсь, доволен теперь.

Ах, Эммочка, любовь моя, любовь, - шептал он. - Дай я...

Прочь, прочь от меня! - воскликнула она с угрозой в голосе. - Слышишь, убери руки! Еще раз прикоснешься, скажешь мне еще слово, я пожалуюсь папе! Скажу папе, и он застрелит тебя за совращение твоей же собственной кузины.

Да ну что ты, Эммочка, дорогая! - запротестовал он. - Ты же сама... ну, мы же по согласию... Ах, Эммочка, любимая, дорогая...

Просто не трогай меня! - повторила она и опять замолчала. Вновь долго не было слышно ни звука, пока она вдруг не разразилась тирадой, в которой звучала боль и безудержное отчаяние: - Боже, как я тебя ненавижу. Боже, как я ненавижу это место. Боже, как я ненавижу жизнь. Боже мой, Господи, как я ненавижу Бога!

Ах, ну не надо, Эмм, зашептал он отчаянно. - Любимая моя, любимая, любимая! Это чертово, проклятое место. Лучше опять уехать в Мэриленд, опять стать шлюхой, пусть лучше он, единственный, кого я полюбила, продает мое тело на улицах Балтимора. Да убери же ты от меня свои поганые руки и не говори больше мне ничего! Иначе правда папе скажу! А теперь оставь меня, оставь меня, оставь меня в покое!

Я где-то тут упоминал уже, да даже и не раз, о том, насколько негры вездесущи, как они, подчас совсем без ведома белых, проникают в сокровеннейшие их сердечные тайны. Этот случай тому подтверждение, но вместе с тем я подумал, глядя, как мисс Эммелин поднимается из травы и шурша юбками, исчезает за голубоватым силуэтом дома, и ее двоюродный брат Льюис следом тоже встает и потерянно тащится куда-то в ночь, - подумал, что, сколько бы скрытого знания негр ни приобрел, есть вопросы, на которые никогда не будет дано ответа и разгадки, и не надо поэтому считать, будто ты такой умный и все знаешь. И это, конечно же, так в отношении мисс Эммелин, которая, как внимательно ни смотрел я за ней после той ночи, стала еще загадочнее и непонятней. Ни она больше не разговаривала с Льюисом, ни он, насколько я мог заметить, не смел заговаривать с ней; эта ее угроза, ее предупреждение возобладало, и несколько месяцев спустя бедняга вовсе покинул лесопилку Тернера, уехал в Луизиану, решил попробовать заняться торговлей сахаром или хлопком.

Что касается услышанного и увиденного мной в ту ночь - пожалуйста, не надо принимать это за какое-то... ну, злопыхателвство, что ли, просто этот эпизод полностью переменил все мое представление о белой женщине. Ибо сияние святости, окружавшее в моем сознании мисс Эммелин, потускнело, померцало и угасло; она словно предстала вдруг передо мной раздетая, и чары, которыми она меня пленяла, стали уровнем ниже, так же, как и нескончаемая, неизбывная и безнадежная моя тоска по ней стала совсем другой, хотя и не менее жестокой. Какое-то время я все еще сходил по ней с ума. Все так же издали я поклонялся ее красоте, но так и не смог оправиться от того потрясения, которое испытал, услышав от нее богохульство, и те ее слова теперь жгли мое воображение, огненными искрами прожигали и воспламеняли даже сны. Она начала заменять в моих фантазиях воображаемую невинную девочку с золотистыми кудряшками, что распаляла меня прежде, и в те субботы, когда я забирался в свое тайное убежище в плотницкой мастерской, чтобы выплеснуть распирающее меня вожделение, уже мисс Эммелин, с ее нагими округлыми бедрами и бледным животиком, неистово и благодарно отвечала на мои ласки, уже она, всхлипывая "мамочка, мамочка, мамочка" и дыша мне в ухо, позволяла мне предаваться губительным и нечестивым, но невыразимо сладким радостям порока.

Однажды в октябре, когда мне только что исполнилось восемнадцать, - этот день запечатлелся в моей памяти с той непостижимой ясностью, с какой запоминаются моменты, выступающие как опорные точки наиболее значительных событий, - мне открылся истинный абрис будущего, к которому маса Сэмюэль предуготавливал меня все эти недели, месяцы и годы.

Была суббота, один из тех пыльных, охристых осенних дней, чья красота и яркость ни разу в жизни больше не увидится такой благостной и манящей, как в юности, когда что ни день, то открытие: стелющаяся по лесу дымка, пламенеющие листья кленов, и везде запах яблок, как винный пьянящий туман, и беготня белок по ветвям карликовых каштанов на опушке леса, и неумолчное свиристенье цикад в засыхающей траве, - а над всем этим спелый солнечный жар, подчеркнутый легчайшими дуновениями ветерка, пахнущего жженым дубом и зимой. В то утро я, по обыкновению, поднялся рано и направился в мастерскую, где принялся грузить тачку обрезками бруса "два на четыре". Всего за несколько дней до этого маса Сэмюэль учинил хижинам работников ежесезонную проверку и некоторые из них нашел в состоянии прискорбной обветшалости. Днем мы с Козликом собирались использовать эти обрезки как основу для новых полов в нескольких хижинах; под действием летних протечек и сырости старые лежневые балки во многих местах истлели, распались в щепки и труху, так что само строение теперь подвергалось гнилостным испарениям сырой земли, открылось нашествию полевых мышей, тараканов, муравьев, жучков и личинок. Хотя к тому времени работа плотничьего подмастерья мне очень полюбилась и я гордился тем, как растет мое мастерство, но, когда посылали на ремонт негритянских хижин, - такой урок я всей душой ненавидел. За что? Да за один только кошмарный запах (и это, кстати, несмотря на все усилия маса Сэмюэля по внедрению чистоты и гигиены) - запах пота, сала, мочи и всякого рода отбросов, протухшей свинины, промежностей и подмышек, черной работы и соломенных тюфяков, пропитанных детской рвотой, - за эту неслыханную вонь человеческого унижения, безмерного и безысходного. "Ай, яй, яй, - с германской картавостью, бывало, бурчал потихоньку Козлик, - этот народ прямо в свинья превратиться имеют" - и, устанавливая очередную подпорку или балку, с миной гадливости сплевывал на пол. От этого я, будучи таким же ниггером, испытывал чувство позора и унижения, как клинком пронзавшее все мое нутро.

Но в то воистину прекрасное утро маса Сэмюэль, с благожелательной улыбкой, появившийся на пороге мастерской меня от всего этого избавил прежде, чем я успел толком справиться с подготовительной работой.

Давай-ка седлай Джуди, Нат, - сказал он, - и поехали в Иерусалим.

Помимо просто хорошего настроения, его лицо выражало что-то особое, тайное, заговорщическое; он понизил голос и говорит:

Третьего ноября стукнет тридцать лет, как мы с мисс Нель женаты. Я должен к юбилею подготовить достойный подарок. - Взяв за рукав рубашки, он повел меня из помещения. - Пошли, пошли, седлай Джуди и Тома. Составь мне компанию в этот чудесный день. Но только смотри, ни слова насчет подарка, Нат! - Он заозирался, будто боясь, что подслушают, и прошептал: - Мне от Воганов весть передали, что сегодня через город проедет ювелир из Ричмонда.

Я, конечно, страшно обрадовался - и не только потому, что меня освободили от неприятной работы: Иерусалим вообще был для меня местом притягательным; хотя жили мы от него не более чем в пятнадцати милях, но прежде я там бывал всего однажды, причем несколько лет назад, и тогда этот, в общем-то, крохотный городок привел меня в восторг несмотря на то, что наше дело там было серьезным и даже мрачноватым. В тот раз я был там тоже с маса Сэмюэлем, но ездили мы, помнится, в фургоне - выбрать камень на могилу моей матери. Никаких кедровых досок на столбике - вот еще! - и никакого босяцкого, бурьяном с незабудками поросшего угла поля - не для нее это! Мою мать, единственную из всех негров с лесопилки Тернера, похоронили с почетом рядом с членами семьи, там, где покоились только белые (всего в нескольких ярдах, между прочим, от бескомпромиссного Бенджамина, который сейчас, должно быть, переворачивается в гробу); в изголовье поставили мраморную стелу, ни на дюйм не менее высокую и ни чуточки не менее белую, чем у них. И меня уже не гнетет и не унижает (хотя одно время из головы не выходило, когда я стал взрослым и обрел способность сосредоточенно и подолгу такие вещи обдумывать), что имя на стеле было не жалкое, зато честное негритянское "Лу-Энн", а непрошенно дарованное, высокородно значительное "Лу-Энн Тернер".

Мы выехали, долго скакали по длинной парадной аллее, под копытами лежал ковер опавших листьев. В устье аллеи с полдюжины пахарей-кукурузников под руководством Абрагама чистили осушительную канаву, обрамлявшую часть угодий; маса Сэмюэль приветствовал их зычным "Здр-равия!"; они, в свою очередь, оторвавшись от трудов, распрямились и устроили целое представление с подобострастным скидываньем шапок, забавно расхлюстанными шарканьями ножкой и выкриками вроде: "Утречко доброе, маса!" и "Добрый вам путь, маса Сэм!" Я наблюдал с отчужденным пренебрежением фаворита. Их вопли все еще провожали нас, когда мы были уже на усыпанной листьями и заплывшей водою тележной колее, ведущей к мощенной бревнами гати, по которой путь лежал прямо на Иерусалим. Стояло ветреное, яркое утро с живо качающимися ветвями и спешащими за нами следом взвихрениями палой листвы. Охотничий конь маса Сэмюэля, лоснящийся вороной ирландец, быстро поймал ритм и вышел вперед, так что с полчаса или час мы ехали по лесу молча, пока, в конце концов, маса Сэмюэль не попридержал его, давая мне поравняться, потом говорит:

А что, я слышал, ты ремесло-то будь здоров как освоил, а?

Я не нашелся, что ответить - мне было и приятно, и неловко, и я промолчал, осмелился лишь мельком посмотреть на маса Сэмюэля, но, встретившись с ним глазами, сразу отвел взгляд. Я заметил, что он так и светится, смотрит с полуулыбкой, как будто вот-вот готов выдать какой-то секрет. В седле он сидел с большим изяществом и благородством; длинные легкие волосы за последние несколько лет посеребрила седина, морщин на лице стало больше, что добавило ему значительности; на миг я вообразил, будто сопровождаю великого библейского героя - может, Иисуса Навина или Гедеона перед истреблением мадианитян. Обычное дело: у меня пропал дар речи; мое преклонение перед хозяином было столь огромно, что подчас я напрочь не мог при нем рта раскрыть, будто мне его кто зашил нитками!

Мистер Козлик сообщил мне, что ты выстругал и собрал двадцать оконных рам и ригельных обвязок дымохода, да так гладко и чисто, что комар носа не подточит, каждый шип в паз, все подошло, и ни одной доски не пропало даром! Ты просто молодец, мой юный мастер-плотник! И знаешь, что, мне кажется, я должен сделать...

Не собирался ли он уже тогда сказать мне то, что я услышал от него чуть позже? Возможно. Наверняка этого знать я не могу, поскольку в тот момент конь маса Сэмюэля внезапно в испуге попятился, подо мной кобыла тоже вздыбилась и тревожно заржала, а из чащи на колею высокими скачками вымахнули три оленя, самец и две самочки, все в беглых пятнах утреннего солнца и листвы; распластанными беззвучными тенями они, безумно вытаращив глаза, пролетели мимо нас и, один за другим ударив копытами в ковер палых листьев на той стороне колеи, исчезли в лесу под утихающий треск ломких сучьев и топот копыт.

Назад Дальше