Том 3. Рассказы 70 х годов - Василий Шукшин 2 стр.


– Это слишком неверно, чтобы быть умным.

– Почему?

– Вопрос: как оказаться подальше от берега?

– Я же и говорю: наиболее сильные…

– А может быть, так: наиболее хитрые?

– Это другое дело. Возможно…

– Ничего не другое. Есть задача: как выжить в житейский шторм? И есть решение ее: выживают наиболее "легкие" – любой ценой. Можно за баркас зацепиться…

– Это по чьему-то опыту, что ли?

– По опыту сильных.

– Я имел в виду другую силу – настоящую.

– Важен результат…

Очкарики… Все образованные, прочитали уйму книг… О силе стоят толкуют. А столкни сейчас в воду любого – в одну минуту пузыри пустит. Очки дольше продержатся на воде.

Вот в этом – что очки дольше держатся на воде, чем сам очкарик, – никогда в своей жизни не сомневался Митька Ермаков. Он в этот час тоже вышел глянуть на Байкал. Постоял на берегу (разговор очкариков слышал), криво улыбнулся и пошел к воде…

Но надо хоть немного рассказать о Митьке. Митька – это ходячий анекдот, так про него говорят. Определение броское, но мелкое и о Митьке говорящее не больше, чем то, что он – выпивоха. Вот тоже – показали на человека – выпивоха… А почему он выпивоха, что за причина, что за сила такая роковая, что берет его вечерами за руку и ведет в магазин? Тут тремя словами объяснишь ли, да и сумеешь ли вообще объяснить? Поэтому проще, конечно, махнуть рукой – выпивоха, и все. А Митька… Митька – мечтатель. Мечтал смолоду. Совсем еще юным мечтал, например, собраться втроем-вчетвером, оборудовать лодку, взять ружья, снасти и сплыть по рекам к Ледовитому океану. А там попытаться продвинуться по льду к Северному полюсу. Мечтал также отправиться в поисковую экспедицию в Алтайские горы – искать золото и ртуть. Мечтал… Много мечтал. Все мечтают, но другие – отмечтали и принялись устраивать свою жизнь… подручными, так скажем, средствами. Митька превратился в самого нелепого, безнадежного мечтателя – великовозрастного. Жизнь лениво жевала его мечты, над Митькой смеялись, а он – с упорством неистребимым – мечтал. Только научился скрывать от людей свои мечты. А мечты были – одна причудливее другой. Вот, допустим, узнал он одну травку… Травка – так себе, неказистая, почти все знают ее, но никто не знает, что этой травкой можно лечить… рак. А Митька знает. Он по ночам, чтобы никто не видел, собирает с фонариком эту травку, настаивает и лечит направо и налево рак легких, рак печени, рак матки – лечит злой, омерзительный рак. Любой. В три дня. Славу Митьке поют великую, поговаривают, не отлить ли ему при жизни золотой памятник в рост. Митька только криво улыбается на эту затею, пьет шампанское, живет с женщинами, вылеченными им от рака… И напоминает людям, как они смеялись над ним. К нему – запись со всего земного шара. Митька по утрам обходит скорбные ряды и показывает пальцем: "Можно" – "Подождать" – "Подождать" – "Можно" – "Срочно ко мне". Лечит сперва тех, кто победней и помоложе. Женщины до тридцати идут вне очереди. Митька жесток: наставит мужу рога, не задумается. И живет он с женщинами, вылеченными от рака, не таясь, открыто. И пусть только мужья заикнутся, что… Раза два было: мужья возмутились. Благодарные женщины чуть не выцарапали им глаза. Ученые и президенты ползают на коленях перед Митькой: "Скажи, что за травка?" Митька криво улыбается: "Вы по ней ходите". – "Скажи!" – "Фигу вам!" Бывает, что он кричит на президентов: "Трепачи! Слюнтяи! Только болтать умеете!" Принимает Митька на берегу Байкала. У него огромный двухэтажный дом, причем весь второй этаж спальня. Там у него гигантские фикусы, ковры на полу, ковры на стенах, туалетные столики, столики для газет и журналов, ширмы… На подоконнике – увлажнитель с "Шипром".

В нетрезвом состоянии Митька проговаривается, но никто не понимает – о чем он?

– Да, знаю! – кричит Митька в магазине. – Но вам не скажу. Фигу вам!

– Чего ты, Митька?

– Вы по ней ходите. Ногами ее топчете, а дотумкать – вот!.. – Митька стучит себя по лбу и криво улыбается. – Не дано.

Вот это вот только и знают люди – бред, глупости. И еще – всякие "хохмы" про Митьку. Вроде этой.

Летом Митька уходит с геологоразведочными партиями и ходит до холодов (почему-то он ужасно гордится и важничает: "Я – сезонник"). Однажды он пришел в поселок среди лета. И, не заходя домой, протопал в аптеку. В аптеке были люди. Девушка-аптекарь отпускала лекарство. Девушка та была очень и очень миленькая, беленькая, в белом халатике. В мечтах своих Митька то и дело лечил ее от рака. В аптеке – уютно, пахнет немощью. Митька бухнул в угол вещмешок, подошел к прилавку, бородатый, пропахший дымом, смолой и болотами, и громко сказал:

– Мне триста штук презервативов, пожалуйста.

Ну, замешательство… Аптекарша покраснела. Одна старушка в очереди даже перекрестилась. Тишина. Этот "сундукявичус", как его прозвали в одной партии, опять:

– Триста презервативов. И счет.

Нет чтобы отозвать аптекаршу в сторонку и тихонько объяснить ей: так и так, нужно это для того, чтобы делать взрывы в мокрых забоях. Нет, Митька непременно должен "отмочить хохму".

…Итак, Митька, послушав рассуждения о сильных и несильных, криво улыбнулся и пошел к воде. И начал снимать фуфайку, пиджак…

– Освежиться, что ли, малость! – сказал он.

– Куда вы? – удивились очкарики. – Вы же простынете! Вода – пять градусов.

– Простынете.

Митька даже не посмотрел на очкариков. (Там была женщина, которую он с удовольствием бы вылечил от рака.) Снял рубаху, штаны… Поднял большой камень, покидал с руки на руку – для разминки. Бросил камень, сделал несколько приседаний и пошел волнам навстречу. Очкарики смотрели на него.

– Остановите его, он же захлебнется! – вырвалось у девушки. (Девушка – еще и в штанишках, черт бы их побрал с этими штанишками. Моду взяли!)

– Морж, наверно.

– По-моему, он к своим тридцати шести добавил еще сорок градусов.

Митька взмахнул руками, крикнул:

– Эх, роднуля! – И нырнул в "набежавшую волну". И поплыл. Плыл саженками, красиво, пожалуй, слишком красиво – нерасчетливо. Плыл и плыл, орал, когда на него катилась волна: – Давай!

Подныривал под волну, выскакивал и опять орал:

– Хорошо! Давай еще!..

– Сибиряк, – сказали на берегу. – Все нипочем.

– Верных семьдесят шесть градусов.

– …авай! – орал Митька. – Роднуля!

Но тут "роднуля" подмахнула высокую крутую волну. Митька хлебнул раз, другой, закашлялся. А "роднуля" все накатывал, все настигал наглеца. Митька закрутился на месте, стараясь высунуть голову повыше. "Роднуля" бил и бил его холодными мягкими лапами, толкая вглубь.

– …сы-ы! – донеслось на берег. – Тру-сы спали-и! Тону!

Очкарики заволновались.

– Он серьезно, что ли?

– Он же тонет, ребята!

– Э-эй! Ты серьезно, что ли?!

– Да серьезно, какого черта!

– …у-у! – орал Митька. Он серьезно тонул. Видно было, как он опять хлебнул… Скрылся под водой, но опять выкарабкался. Но больше уже не орал.

– Лодку! Лодку! – забегали на берегу. – Эй, держись!

Побежали к лодке, что лежала метрах в ста отсюда и далеко от воды. Но кто-то разглядел:

– Она примкнута к коряге.

– Черт, утонет ведь! Еще хлебнет пару раз…

– Ребята, ну что же вы?! – чуть не плакала девушка в штанишках.

Голова Митьки поплавком качалась в волнах, скрывалась из виду, опять появлялась… И руками Митька теперь взмахивал реже.

– Ребята, ну что вы?!

Двое очкариков начали торопливо сбрасывать с себя одежду. Вот скинул один, прыгнул в воду, ойкнул и сильно погреб к Митьке. И второй прыгнул в воду и стал догонять первого.

– Эй, держись! Держи-ись! – кричала девушка и махала зачем-то руками. – Ребята, они успеют?

– Успеют.

– Вот фраер-то! – волновались на берегу.

– Зачем он полез-то!

– Семьдесят шесть градусов. Николай верно говорил.

– Трепач-то! Хоть бы успели.

– Мне эти сильные!.. Сибиряки. Куда полез? Зачем?!

– Ребята, успеют или нет? Где он, ребята?!

Ребята только-только успели: поймали Митьку за волосы и погребли к берегу.

Митька наглотался изрядно. Очкарики начали делать ему искусственное дыхание по всем правилам где-то когда-то усвоенной науки спасения утопающих: подложили Митьке под поясницу кругляш, болтали бесчувственными Митькиными руками, давили на живот… Митька был без трусов, и девушка просила издали:

– Ребята, ну наденьте ему брюки. Ребят, ну наденьте! Я помогу вам откачивать.

– Ты лучше беги в магазин, – попросил один из тех, кто плавал за Митькой. Он прыгал на одной ноге, стараясь попасть другой в штанину. Его так трясло, что вблизи слышно было, как щелкают зубы. – А то пропадешь к черту… с этими моржами.

– Ребят, вам теперь медали дадут, да?

Те, что возились с Митькой, захихикали.

– Ирочка, без трусов не считается.

– Как – без трусов не считается?

– Если вытащили утопающего, но он без трусов, то не считается, что спасли. Надо достать трусы, тогда дадут медаль.

– Ира, иди подержи голову.

– Да ну, какие-то!.. Ну наденьте же штаны, ребята!

– Мы в штанах, Ира. Ты что, бог с тобой!

Митька стал подавать признаки жизни. Открыл глаза, замычал… Потом его стало рвать водой и корежить. Рвало долго, Митька устал. Закрыл глаза. Потом вдруг – то ли вспомнил, то ли почувствовал, что он без трусов, – вскочил, схватился… там где носят трусы… Очкарики засмеялись. Митька вскочил – и бегом по камням, прикрывая руками стыд. Добежал к своей одежде, схватил, еще три-четыре прыжка, и он скрылся в кустах. И больше не появлялся.

Очкарики пошли в магазин – покупать лекарство для двух своих героев. А заодно полагалось выпить и за здоровье спасенного.

– Зря он сбежал! – сокрушались. – Лютенко нахмурится: "В честь чего выпивка?" – "Спасли утопающего". Не поверит. Скажет, выдумали. Ира, подтвердишь?

– Если вам не полагаются медали, то и выпивка не полагается. Я против.

– Все дело в трусах…

– А лихо он в кусты сиганул! Прямо детектив: спасли утопающего, он схватил одежду и был таков. Может, шпион?

Беззаботный народ, эти очкарики! Шляются по дорогам… Все бы им хаханьки, хиханьки. Несерьезно как-то все это. В их годы… Но вернемся к Митьке.

Митька перед самым закрытием магазина пришел туда. Он был уже хорош. Оглянулся, спросил продавщицу негромко:

– Здесь бумажник никто не находил?

– Какой бумажник?

– Кожаный… в нем пятнадцать отделений.

– Твой, что ли?

– Не имеет значения. Никто не поднимал?

– Нет. А что там было?

– Деньги.

– Твои, что ли?

– Не имеет значения.

– Много денег?

– Полторы тысячи.

– Новых?!

– Новых… Новеньких. Никто не поднимал?

Тут только сообразила продавщица, что у Митьки – "транс". Митька наскочил на новый сюжет.

– Господи!.. Митька, заикой сделаешь так. Да ведь как серьезно, черт такой! Ты хоть раз в глаза видал такие деньги?

Митька криво улыбнулся:

– Хочешь, я тебе сейчас… Ну, ладно. Замнем для ясности. Дай бутылку.

– Чего "я сейчас"?

– Ладно, ладно. Давай бутылку и помалкивай. Я про деньги не спрашивал.

– Женился бы ты, чудак-человек, – с искренним сочувствием сказала продавщица, здешняя женщина, знавшая Митьку с малых лет. – Женисся – заботы пойдут, некогда выдумывать-то будет что попало.

– Ладно, ладно, – сказал Митька. Взял бутылку и пошел из магазина. На пороге остановился, еще раз предупредил продавщицу: – Имей в виду: я про деньги не спрашивал. Если кто найдет, станут тебе отдавать – ты ничего не знаешь, чьи они.

– Ладно, Митя, не скажу. Только ведь не отдадут.

– Как?

– А то не знаешь – как? Найдут и промолчат. Полторы тыщи – это дом крестовый, какой же дурак отдаст. Присвоит, и все.

– На всякий случай: ты ничего не знаешь.

– Добро.

Митька ушел.

Да, опять у него это самое… Похоже, изобрел машинку для печатания бумажных денег. Опять будет помогать бедным и женщинам. Митька добрый человек, но очень наивный: ведь попадутся бедные и женщины с фальшивыми деньгами! И им же будет плохо. Об этом он почему-то не думает. Лучше уж рак лечить – безопасней.

Шире шаг, маэстро!

Притворяшка Солодовников опять опаздывал на работу. Опаздывал он почти каждый день. Главврач, толстая Анна Афанасьевна, говорила:

– Солодовников, напишу маме!

Солодовников смущался; Анна Афанасьевна (Анфас – называл ее Солодовников в письмах к бывшим сокурсникам своим, которых судьба тоже растолкала по таким же углам; они еще писали друг другу, жаловались и острили) приходила в мелкое движение – смеялась. Молча. Ей нравилось быть наставником и покровителем молодого врача, молодого донжуана. Солодовников же, наигрывая смущение, жалел, что редкое дарование его – нравиться людям – пропадает зря: Анфас не могла сыграть в его судьбе сколько-нибудь существенную роль; дай бог ей впредь и всегда добывать для больницы спирт, камфару, листовое железо, радиаторы для парового отопления. Это она умела. Еще она умела выковыривать аппендицит. Солодовникову случалось делать кое-что посложнее, и он опять жалел, что никто этого не видит. "Я тут чуть было не соблазнился на аутотрансплантацию, – писал он как-то товарищу своему. – Хотел большую подкожную загнать в руку – начитался новинок, вспомнил нашего старика. Но… и но: струсил. Нет, не то: зрителей нет, вот что. Хучь бей меня, хучь режь меня – я актер. А моя драгоценная Анфас – не аудитория. Нет".

Солодовников спешил. Мысленно он уже проиграл утреннюю сцену с Анной Афанасьевной: он нахмурится виновато, сунется к часам… Вообще он после таких сценок иногда чувствовал себя довольно погано. "Гадкая натура, – думал. – Главное, зачем? Ведь даже не во спасение, ведь не требуется!" Но при этом испытывал и некое приятное чувство, этакое дорогое сердцу успокоение, что – все в порядке, все понятно, дело мужское, неженатое.

Солодовников взбежал на крыльцо, открыл тяжелую дверь на пружине, придержал ее, чтоб не грохнула… И, раздеваясь на ходу, поспешил к вешалке в коридоре. И когда раздевался, увидел на белой стене, противоположной окну, большой – в окно – желтый квадрат. Свет. Солнце… И как-то он сразу вдруг вспыхнул в сознании, этот квадратный желтый пожар, – весна! На дворе желанная, милая весна. Летел по улице, хрустел ледком, думал черт знает о чем, не заметил, что – весна. А теперь… даже остановился с пальто в руках, засмотрелся на желтый квадрат. И радость, особая радость – какая-то тоже ясная, надежная, сулящая и вперед тоже тепло и радость – толкнулась в грудь Солодовникова. В той груди билось жадное до радости молодое сердце. Солодовников даже удивился и поскорей захотел собрать воедино все мысли, сосредоточить их на одном: вот – весна, надо теперь подумать и решить нечто главное. Предчувствие чего-то хорошего охватило его. Надо только, думал он, собраться, крепко подумать. Всего двадцать четыре года, впереди целая жизнь, надо что-то такое решить теперь же, когда и сила есть, много, и радостно. И весна. Надо начать жить крупно.

Солодовников прошел в свой кабинетик (у него стараниями все той же добрейшей Анны Афанасьевны зачем-то был свой кабинетик), сел к столу и задумался. Не пошел к Анне Афанасьевне. Она сейчас сама придет.

Ни о чем определенном он не думал, а все жила в нем эта радость, какая вломилась сейчас – с весной, светом – в душу, все вникал он в нее, в радость, вслушивался в себя… И невольно стал вслушиваться и в звуки за окном: на жесть подоконника с сосулек, уже обогретых солнцем, падали капли, и мокрый шлепающий звук их, такой неожиданный, странный в это ясное, солнечное утро с легким морозцем, стал отзываться в сердце – каждым громким шлепком – радостью же. Нет, надо все сначала, думал Солодовников. Хватит. Хорошо еще, что институт закончил, пока валял дурака, у других хуже бывает. Он верил, что начнет теперь жить крупно – самое время, весна: начало всех начал. Отныне берем все в свои руки, хватит. Двадцать пять плюс двадцать пять – пятьдесят. К пятидесяти годам надо иметь… кафедру в Москве, свору учеников и огромное число работ. Не к пятидесяти, а к сорока пяти. Придется, конечно, поработать, но… почему бы не поработать!

Солодовников встал, прошелся по кабинетику. Остановился у окна. Радость все не унималась. Огромная земля… Огромная жизнь. Но – шаг пошире, пошире шаг, маэстро! Надо успеть отшагать далеко. И начнется этот славный поход – вот отсюда, от этой весны.

Солодовников опять подсел к столу, достал ручку, поискал бумагу в столе, не нашел, вынул из кармана записную книжку и написал на чистой страничке:

Отныне буду так:
Холодный блеск ума,
Как беспощадный блеск кинжала:
  Удар – закон.
  Удар – конец.
  Удар – и все сначала.

Прочитал, бросил ручку и опять стал ходить по кабинетику. Закурил. Его поразило, что он написал стихи. Он никогда не писал стихов. Он даже не подозревал, что может их писать. Вот это да! Он подошел к столу, перечитал стихи… Хм. Может, они, конечно, того… нагловатые. Но дело в том, что это и не стихи, это своеобразная программа, что ли, сформулировалась такими вот словами. Он еще прошелся по кабинетику… Вдруг засмеялся вслух. Стихи хирурга: "Удар – конец. Удар – и все сначала". Что сначала: новый язвенник? Ничего… Он порадовался тому, что не ошалел от радости, написав стихи, что достало мудрости обнаружить их смешную слабость. Но их надо сохранить: так – смешно и наивно – начиналась большая жизнь. Солодовников спрятал книжечку. Если к пятидесяти годам не устать, как… лошади, и сохранить чувство юмора, то их можно потом и вспомнить.

А за окном все шлепало и шлепало в подоконник. И заметно согревалось окно. Весна работала. Солодовников почувствовал острое желание действовать.

Он вышел в коридор, прошел опять мимо желтого пятна на стене, подмигнул ему и мысленно сказал себе: "Шире шаг, маэстро!"

Анна Афанасьевна, конечно, говорила по телефону и, конечно, о листовом железе. Они кивнули друг другу.

– Я понимаю, Николай Васильевич, – любезно говорила Анна Афанасьевна в трубку, – я вас прекрасно понимаю. Да. Да!.. Пятнадцать листов!

"Мы все прекрасно понимаем, Николай Васильевич", – съязвил про себя Солодовников, присаживаясь на белую табуретку. Не зло съязвил, легко – от избытка доброй силы. Не терпелось скорей заговорить с Анной Афанасьевной.

– Я вас прекрасно понимаю, Николай Васильевич!.. Хорошо. Бу сделано! – Анна Афанасьевна пришла в мелкое движение – засмеялась беззвучно. – Я в долгу не останусь. До свиданья! Нет, не у нас, не у нас. Что вы все боитесь нас, как… не знаю. До свиданья – на нейтральной почве! В ресторане? – Анфас опять вся заколебалась. – Ну, посмотрим. Ну, лады! Всего.

"Господи – весь юмор: "бу сделано", "лады", – удивился Солодовников. – И не жалко времени – болтать! Тут теперь каждая минута дорога".

– Ну-с, Георгий Николаевич… – Анна Афанасьевна весело и значительно посмотрела на Солодовникова.

– Да здравствует листовое железо! – тоже весело сказал Солодовников без всякого смущения, даже притворного. Он прямо смотрел Анне Афанасьевне в глаза.

– В смысле? – спросила та.

Назад Дальше