После весенней путины, когда пришлых рассчитывали с промысла, Ляпаеву пришла в голову мысль взять Алексея смотреть за выездными лошадьми, следить за ловецкой сбруей, хранящейся в просторных складах. Да и жене Лукерье по бабьим делам не мешает иметь под рукой человека. Так Пелагея с мужем поселились в пустующем до того флигеле.
Когда от сердечного приступа в одночасье скончалась Лукерья, Пелагея почувствовала, что Ляпаев не без умысла поселил их у себя, и старалась не оставаться с ним наедине.
Мамонт Андреевич попивает чай и не спускает с нее внимательных цепких глаз, слушает ее и опять думает о том, что Пелагея - женщина, не похожая на остальных.
…Когда попили чай и Пелагея убирала посуду, Мамонт Андреевич спросил:
- Давно с Лексеем-то?
- Что? - не поняла Пелагея.
- Сочетались, говорю, давно ли?
- Девятый год на масленую будет. Засиделась я в девках-то.
- Это как же, али женихов не находилось?
- Как не быть. Не нравились.
- Да неужто?
- Вот крест святой, не вру. Батюшка у меня был светлого ума человек. Наши-то деревенские старики привыкли своей волей жить: за кого хотят, за того и отдадут дочь. А мне воля была дадена. Вот и ждала суженого. Лексей-то с первой недолго промаялся, хворь сточила ее. Потом и сошлись. Сгорели когда, в чем были остались. И вздумал сам-то податься к морю, мол, заработки тут хорошие.
- Тебе бы, Пелегея Никитишна, иную жизнь.
- Как это - иную?
- В батюшку ты уродилась, непохожая на остальных. В достатке жить-то тебе надо бы, в довольствии.
- Где уж нам, - вздохнула Пелагея. - Поднакопить бы на избу да коровенку - и в деревню свою можно ехать. Да не удалось вот… Каждому кулику свое болото мило. Во сне вижу улицу свою, и дом, будто еще стоит…
Ляпаев, опасаясь, что разговор уйдет в сторону, перебил ее:
- Деньги, Пелагея Никитишна, дело наживное. Было бы устремление к ним. Только в деревнях-то верховых недороды часты. Опять ни с чем можно остаться!
- На все воля божья.
- Опять, стало быть, горе мыкать? Так и жисть пройдет.
- Что же делать-то, Мамонт Андреич?
- Ты меня прости за дерзость, Пелагея Никитична, женщина ты умная, поймешь, что добра желаю. Да и волю не свою исполняю. Человек близкий просил поговорить. Богатый он, один как перст. А ты, Пелагея Никитишна, по душе ему…
- Мамонт Андреич…
- Дослушай, Пелагея Никитишна, сделай милость.
- И слушать не буду.
- Воля твоя. Только ты уж не серчай. По-простому я, добра тебе… Чтоб не мыкалась одна-то в бедноте.
- В богатстве дело разве? И при деньгах больших счастье не всегда бывает.
- Истина, истина…
- Вам бы к примеру, Мамонт Андреич, жить бы в радости. А вот не получается. Устроили бы жизнь как-то. Лукерью не вернуть. Года-то у вас еще какие…
- Вот и я о том… - Ляпаев, проговорившись, остановился на полуслове и покосился на Пелагею. Но та или не заметила его замешательства, или же сделала вид, что не поняла.
На том разговор и кончился. Ляпаев ушел от Пелагеи близко к полуночи. И опять овладело им чувство вины перед женщиной, хотя не было прямой вины его в том, что не вернулся Алексей с моря. Всякий раз, вспоминая последний разговор с Алексеем, он думал, что ничего дурного, несправедливого не сделал своему работнику, а значит, и Пелагее. Отношения с Алексеем были самые обычные, какие полагались между хозяином и работником: раз платят деньги, так изволь делать все, что прикажут. И в море надо было Алексею ехать неотложно…
И все же на душе оставалось неспокойно. Помнится, в то утро Ляпаев был отчего-то сердит, накричал на Резепа, а тут еще Алексей под руку подвернулся, попросил отсрочить отъезд на день.
- Ты уж лучше оставайся, сам поеду, - зло ответил Ляпаев.
Алексей ничего не ответил, а вскоре одинокая подвода выкатилась со двора, и цоканье копыт о мерзлую землю затихло за углом на откосе.
В тот час уже едва-едва зашевелилась непогода - снежными тучами да поземкой.
А еще раньше приметил Ляпаев собаку, катающуюся по снегу - опять же к дурной погоде. Но не остановил хозяин работника. Оттого и беспокойство душевное.
9
Первоначально Пелагее все казалось странным в Синем Морце. Стоят избы, зябко прижавшись друг к дружке, связанные меж собой невысокими камышовыми изгородями. Улицы и дворы голы - ни травинки, ни кустика, ни деревца - не удосужились люди хотя бы ветлу под окном посадить. Улицы пустынны, дыхнет чуть ветерок - желтой поземкой метет песок с бугра. Только и отдохнуть можно на речке, где все напоминает ее родную деревню. Нет тут ни березки, ни сосенки, только ива так же устало клонится над водой и полощет в ней ветки. Вместо ручейка журчащего речка - широкая молчаливая, строгая. Но и это не беда. Опустит Пелагея ноги в воду, закроет глаза, вдохнет запахи травы и разноцветья, и радостно ей, будто у родного ручья под косогором посидела.
Когда с Алексеем поселились в ляпаевском флигеле, попросила мужа выискать в лесу две молоденькие ветелки и посадила их у себя под окнами. Мамонт Андреевич и в этом увидел ее отличие от тутошних, сельских баб - ни одной в голову не приходило.
Осенью, в безрыбье, когда на промысле затишье работное, Ляпаев, желая сделать приятное Пелагее, послал Гриньку в город за саженцами фруктовых деревьев. Трехлетние яблони и вишни рассадили на обширном дворе, а ухаживать за садом поручили Алексею, освободив его на весну и лето от других забот. Он приспособил стоведерную бочку на станок и возил воду с реки. Саженцы, на удивление синеморцев, с усмешкой наблюдавших за необычной для синеморчан ляпаевской затеей, хоть и с трудом, но прижились на тяжелой глинистой земле. Прошлым летом первый скудный цвет тронул реденькие ветки яблонь-молодух, но Алексей уже не видел их.
Ляпаев хотел было выписать садовника из города, но Пелагея запротестовала:
- Воды бы кто подвозил да поливал, а уж ухаживать-то я сама сумею. Невелик сад.
Словам ее Мамонт Андреевич обрадовался. После гибели Алексея, чтоб не обидеть ее и не причинить боль, он воздерживался брать во двор работника. Из промысловых Резеп каждое утро присылал кто посвободней, но постоянного человека не было.
Вскоре во флигеле, где прежде жила Пелагея с мужем, поселился бобыль Кисим, рослый одноглазый казах, а Пелагея, по настоянию Мамонта Андреевича, перебралась в его дом. После двух крошечных комнатушек флигеля большой дом с четырехскатной крышей, просторными высокими комнатами, огромными двустворчатыми, раскрашенными под дуб дверями казался ей дворцом.
Пелагея поселилась в невеликой квадратной боковушке в одно окно, рядом с кухней. В первое время она уходила к себе сразу же после вечернего чая и, прежде чем лечь спать, непременно запирала дверь изнутри и долго не могла заснуть, ворочалась, беспокойно прислушивалась к шорохам, неуютно чувствуя себя в доме одинокого богатого вдовца. Она и переселяться-то долго не решалась, боясь худого людского слова, да и сам Мамонт Андреевич (она давно это чувствовала и знала) был к ней неравнодушен, чем давал ей повод стесняться и осторожничать. Так ей казалось. Вскоре, однако, она поняла, что ошибалась. Отношения Ляпаева к ней оставались прежними. Он был учтив, обходителен и так же, как и прежде, не позволял себе ничего дурного - ни поступка, ни слова.
Так тянулось почти всю зиму. Как-то Мамонт Андреевич после ужина не ушел из столовой в свой кабинет, где он перед вечерним чаем, по обыкновению, просматривал счета управляющих промыслами или же листал газеты. Пелагея, налив горячей воды в большое эмалированное блюдо, мыла посуду. На ней был цветастый ситцевый передник. Волосы, заплетенные в толстые косы, уложены на затылке в тугой валик. По-девичьи тонкая фигура придавала ей легкость, стройность.
- Девку, каку ни на есть, в дом надо взять, - сказал Ляпаев.
- Зачем это? - удивилась Пелагея и тотчас же загорелась лицом, догадавшись, что не должна была этого говорить. Поправилась: - Воля ваша.
- Подсобляла чтоб, - говорил он, а сам удивился, как это могла такая женщина жить в глухом верховом селе, а потом вот здесь, в Синем Морце, в тесном покосившемся флигеле. Откуда научилась она так красиво, гордо носить голову, держаться с достоинством, умно говорить? - Сдается мне, Пелагея Никитишна, не следовало бы тебе кухней заниматься. Хлопотно.
- Как же? Всю жизнь только этим и занята. Может, недовольны чем?
- Что ты, что ты, Пелагея Никитишна! - испуганно и торопливо заговорил он. - О другом я. Садись-ка вот да послушай меня, только не гневись. Что тут играть в прятки - человек я немолодой, друг к дружке пригляделись.
- Мамонт Андреич…
- Нет уж, голубушка, садись, сделай милость, выслушай, - сказал Ляпаев, сам немало удивляясь тому, что говорит непривычные слова, какие никогда не говорил ни Лукерье, ни другому кому. - Вот живем с тобой под одной крышей, а каждый своей жизнью. Иногда думаю: зачем живем? Есть, пить? Для того ли создал господь нас с тобой, призвал к себе близких нам людей да нас обоих под одной крышей свел? Ты не подумала об этом? Мне думается, совсем то не случайно.
Пелагея вдумалась в сказанное им и удивилась правоте и убедительности его слов. Право же, не судьба ли это, не предначертания ли сверху? Не зря же говорят: все от бога, без него и волос с головы не упадет. И коли не судьба, зачем нужно было случиться пожару, сниматься им с обжитых мест, приехать в незнакомое, затерянное средь камышей волжского понизовья Синее Морце, зачем нужно было Алексею уйти в другой мир, а ей поселиться у Ляпаева? Судьба, стало быть, не иначе.
Мамонт Андреевич всегда с ней ласков, почтителен, как не был ласков и почтителен даже с Лукерьей. Пелагея помнит ее, рано состарившуюся, неопрятную. Она ходила дома непричесанной, в грязном неглаженом платье, рваных приспущенных чулках - всем видом своим напоминала измятую общипанную клушку-наседку. Пелагея постаралась скорей избавиться от воспоминаний о Лукерье, стала думать о Ляпаеве. Странный все же человек. Первый в волости богач, владелец многих промыслов, уважаемый человек. Мог бы найти себе в жены равную. Пелагея знает, что он крут с управляющими, груб с рабочими промыслов, а вот с ней даже робеет отчего-то.
- Что же ты молчишь, Пелагея Никитишна?
- Вдруг как-то все это, Мамонт Андреич…
- Видит бог, - радостный от мелькнувшей надежды, заторопился Ляпаев. - Я неволить не хочу, только что же тут голову ломать. Не маленькие, не пустобрех какой, слава те господи. Неужто словам моим не веришь?
- Как не верить? Только… Чудно мне все это. Состоятельный вы человек, промысла свои, мильёны небось…
- Эка ты хватила, Никитишна! Мильоны только у Беззубикова да Сапожникова. Я против них - комарик.
- Все одно, Мамонт Андреич, человек вы имущий, могли бы найти женщину богатую. Деньги к деньгам, они…
- Мог, Никитишна, мог, - перебил Ляпаев. - Будь мне лет тридцать - сорок, видимо, так бы и поступил. Только в мои лета все это ни к чему. Хватит и того, что есть, Никитишна…
- Оно верно, много ли человеку надобно…
- Душе не богатство нужно, а успокоение. Его-то у меня и недостает.
"И у меня нет успокоения", - подумала Пелагея.
10
Еще накануне Ляпаев и не предвидел, что поедет в Чуркинский монастырь. Решение пришло неожиданно. Накануне вечером, когда Мамонт Андреич и Пелагея за неторопливым разговором чаевничали, в дверь постучал Резеп. Он вкатился в прихожку, держа в руках ушанку, которую сорвал с головы еще за дверью.
- Вечер добрый. Хлеб да соль…
Мамонт Андреич поморщился, как от зубной боли, - только Резепа не хватало.
- Что по ночам таскаешься? С девками гулял бы себе или к бабе какой заглянул.
Пелагея, нацеживая в стакан кипяток, потянулась к самовару, сделала вид, будто и не слышала последних слов. Ляпаев, однако, заметил румянец на ее лице, понял: смутилась. "Будто девка", - подумал он и, уже погасив неприязнь к Резепу, сказал:
- Снимай-ка малахай, выпей чашку.
Резеп не заставил себя упрашивать: не успела Пелагея налить в развалистую, пеструю от цветов, чашку крутого кипятку и заварку, он уже сбросил с себя полушубок, прошел в столовую и подсел к уголку стола, приглаживая топорщившиеся волосы.
- Гриньку седни послал в Ямное, чтоб подводы гнали.
- Много?
- Сорок подвод заказал.
- Добро! Рыба-то как?
- Наипервейший сорт, Мамонт Андреич. Особливо у етих… у Крепкожилиных. Не сазан - сетры! - Резеп, наливая из чашки в блюдечко, усмехнулся: - Яков ихний хватанул седни лишку, да и хвастает: сами, дескать, скупать будем рыбу, будто у Торбая промысел сторговали.
- Брешет, поди-ко?
- Все правда, Мамонт Андреич. Старика спросил - не отказывается. Да и Золотую хотят сграбастать. Тоже Яшка молол с пьяных глаз.
Весть о Золотой яме неприятно кольнула Ляпаева. "Промысел купили, к Золотой тянутся. Ну-ну… - недобро подумал он о старике Крепкожилине. - Я т-те потянусь! Руки коротки!"
Напрасно Ляпаев только что убеждал Пелагею, что многого им не нужно, что хватит и того, что есть. Нет, Мамонт Андреич не кривил душой. Он верил своим словам, потому что была тогда перед ним Пелагея, желанная женщина, и все мысли его были заняты одной ею. Оттого и пребывал в благостном настроении.
Но стоило Резепу сообщить о Крепкожилиных, которые с покупкой промысла стали его, Ляпаева, конкурентами, как проснулся в нем собственник, стремящийся к наживе, промышленник, не терпящий убытков, а стало быть, и соперников.
- Утресь меня не будет, - Ляпаев заметил, как хитро блеснули у Резепа глаза, сказал строго: - Смотри у меня! Придут подводы - грузись. К вечеру чтоб все было увязано. Послезавтра с богом и тронемся. - Ляпаев легко поднялся со стула. - Спать пойду. Надо отдохнуть перед дорогой.
11
Чуркинский монастырь открылся глазу, едва Ляпаев проехал Ильинку - невеликую ловецкую деревеньку, в сотню, не более, дворов с деревянной резной церквушкой на взгорье. На низах волжских почти все селения лепятся к взгорьям да буграм, потому как буйные весенние паводки топят острова да гривы, и лишь на угорах красноглинистых холмов находят люди спасение.
Чуркинский монастырь - величавый собор с широкими, белого камня, крыльцами, высокой колокольней посреди каменной ограды с десятком одно-, двух- и даже трехэтажных строений, с зауженными провалами окон монашеских келий - покоился на значительном возвышении. Ляпаев впервые приехал сюда зимой, а потому был несказанно удивлен тем, что открылось ему. Сады вокруг и тополиная роща справа, заботливо и щедро осыпанные крупным пышным снегом, таяли в мглистой утренней невиди. Оттого монастырь, казалось, парил средь облаков, чем вызвал чувство благоговения в душе Ляпаева и слезы на глазах. И он подумал, что в трудах житейских и хлопотах дни, да что там дни - годы проходят скоротечно, и нет времени подумать о душе, и как хорошо, что он приехал сюда перед масленой неделей, и что это непременно нужно было сделать, если бы даже не те деловые неурядицы, которые надоумили его предпринять столь неожиданную поездку.
Под полозьями поскрипывает снег, из-под копыт светло-гнедой, с темным ремнем по хребту, Савраски летит в комья сбитый снег. Ляпаев в добротном белом полушубке, отделанном черной смушкой. Поверх накинут тулуп, ноги покрыты овчинной полостью.
Саврасый легко взял подъем. Сани у Ляпаева легкие, высокие, с крытым верхом; сиденье обито голубым плисом - городскими мастерами-санниками сработаны на совесть. Ляпаев сам заказывал эту легкую одноконную повозку: и коню легко - полста верст отмашет без устали, хоть снова в оглобли, да и любил Ляпаев одиночные выезды и бывал несказанно рад, когда удавалось остаться одному средь холодного снежного безмолвья зимней дороги.
Дом настоятеля монастыря - игумена Фотия - стоял скрытно под угором, в саду. Чтоб попасть сюда, Ляпаев проехал по широкой и наезженной аллее с тополиной просадью, а не доезжая монастырской каменной ограды, свернул вправо - здесь, под горой, в саду, средь яблонь, в двухэтажном невеликом особняке, и живет игумен Фотий.
Только что кончилась утренняя молитва, монашествующая братия черными муравьями расползалась от церкви по кельям.
Мамонту Андреевичу пришлось малость обождать настоятеля. Он приспустил чересседельник, набросил на Савраску овчинную полость, которой укрывал в пути ноги, расправил мешок с овсом.
Игумен Фотий, а с ним и двое старцев, сухих и бледных, осторожно ступая, спускались с бугра. Фотия поддерживал под руки молодой послушник, а старцы, более дряхлые и немощные, шли, опираясь друг о дружку.
"А и тут, под боком у бога, не все равны", - с улыбкой подумал Ляпаев. Он приложился к холодным и костлявым рукам Фотия и обоих старцев. Те привычно благословили его и не задерживаясь пошли в дом. Ляпаев шепнул послушнику, чтобы взяли из повозки дары святым отцам: двадцатифунтовый бочонок стерляжьей икры, стешки белужьи, с десяток пылко замороженных белорыбиц - знал Ляпаев, что монастырский люд приношения любит, оттого и одаривал их в каждый приезд. Юноша смиренно кивнул: мол, будет исполнено - и провел Мамонта Андреевича в просторную приемную, отличную от келий и размерами и обстановкой.
У громоздкой, выложенной изразцами голубого рисунка, печи вместительное неуклюжее кресло, обитое голубым бархатом - для игумена. Вдоль стен кресла поменее, под черным бархатом - для тех, с кем Фотий сообща решает наиболее важные дела. Но это случается редко, чаще зовет он на сговор тех двух старцев, которые живут тут же и неотлучны с ним в молении, и в трапезе, и в покое.
Ляпаев приложил ладони к горячим изразцам, и в это время вошел Фотий. Был он по-бабьи грузен телом и непомерно широк лицом. Пышная борода заслонкой покрывала грудь. С плеч спадало черное покрывало, накинутое поверх черного же наголовника.
Игуменствовал Фотий уже пять лет. Монастырь при нем упрочился, два новых трехэтажных здания возвели, монахов поприбавилось, почитай, на полста душ. Пора бы старика в более высокий сан посвятить, а он все в игуменах ходит, не возводят его в архимандриты - чем-то недовольны им там, наверху. Фотий понимает, что не каждый игумен будет архимандритом, как и не все монахи - игуменами. И тем не менее считает себя обойденным и глубоко оскорбленным. Потому как до него все настоятели монастыря непременно получали сан архимандрита. Обиду свою он, по понятным причинам, не выказывал лицам, стоящим над ним. А все нерасположение свое и свой гнев обрушивал на монашествующую братию, а еще чаще - на мужиков соседних сел: они и богохульствуют немало, и непочтительны к служителям божьим, и грубы друг с дружкой, и пьянствуют непробудно. О спасении души, о конце своем - не помышляют.
- Не можно человеку стать ангелом, но не должно ему быть и диаволом. Не разумеют, что не хлебом, а молитвою жив человек.
Это Фотий. Ляпаев ожидал от него нечто подобное, оттого и слова старца не вызвали удивления. Внутренне усмехнулся, знал гость причину неприязни к окрестным мужикам. Молва о Чуркинском монастыре шла недобрая. Мужики злословят про монахов: "Пойду в монастырь, баб много холостых", "повадились иноки забегать в чужую клеть, чтоб молитвы петь" - это когда рыбаки в море. Ну и соответственно после путины ловцы с пьяных глаз поколачивают и жен своих грешных, и монахов.
- Все во прах изойдем, сын мой. А доброму делу и ангелы на небесах радуются.