- Пассажирский поезд Чимкент - Алма-Ата прибыл на путь первый, платформа вторая. Стоянка пять минут.
В ту же минуту в зал залетает курьер. И несется к камере хранения. Минута, другая. Он крутит номера на металлической дверце. Но камера не открывается. Курьер нервничает. Озирается по сторонам. Поезд ждать не будет. Наконец парень зовет одетую в форму железнодорожника дежурную с ключом. И объясняет ей:
- Наверное, сломалась ячейка. Не могу открыть.
Дежурная невозмутимо подходит к ячейке. Открывает металлическую дверцу своим ключом. Белобрысый уже рвется к сумке, но тут к ним подходят Аликурбан с Дубравиным. Оперативник подмигивает дежурной. И та говорит:
- По инструкции мы должны убедиться в присутствии понятых, что сумка действительно ваша.
- Да моя она! - отвечает белобрысый. - Просто, может, номер перепутал.
Дежурная фиксирует ситуацию.
- Ну вот и хорошо. Значит, вот, товарищи понятые, гражданин свидетельствует, что сумка его.
- Ну да, моя! - берясь за ручки и доставая баул из ячейки, говорит курьер. - Спасибо вам, что помогли. Я пойду?
- По инструкции вы должны при нештатном открытии ячейки при понятых заявить, какие принадлежащие вам вещи лежат в данной поклаже.
Дубравин молча наблюдает, как на лицо парня наползает глупая, бессмысленная улыбка, обнажающая редкие, щербатые зубы. Как выступают капельки пота на его лбу. А рука с сумкой безвольно опускается к полу.
Только теперь парень понимает, что попал. И вся эта история со сломанным замком просто милицейский розыгрыш, подстава, в результате которой он сам признался, что сумка его. А теперь ее осталось вскрыть. И посмотреть, как положено по инструкции, что в ней находится…
Дальше все идет под протокол. В дежурной комнате милиции. Когда формальности закончены, опера сажают Сундукова в машину. И все вместе они едут делать фоторепортаж для прессы. По дороге Аликурбан объясняет суть проблемы:
- Я нарочно сбил номера на замке. Проверил, что там лежит в сумке. Убедился. А остальное сам видел. Ты только про это ни-ни. Это наши маленькие секреты, хитрости. А репортаж мы сделаем такой, какой надо.
И правда, через неделю вышел фоторепортаж "Трава беспамятства". Шикарная вещь. Со сбором конопли в полях, с засадой, погоней. И задержанием. Ну прямо не хуже, чем у Айтматова. Во всяком случае, на редакционной летучке его обязаловку отметили.
Дубравин тоже гордился. Но не репортажем. А собой. Устоял перед искушением.
XIII
Собственный корреспондент - одинокий волк. Сам планирует, сам собирает фактуру, сам пишет.
И не с кем ему выпить водки, особенно в праздники. Нет возле него трудового коллектива, готового поддержать добрый почин.
Сегодня Девятое мая. И Дубравину как-то одиноко. Ну посидел он дома с Танюхой. Пообедал. А потом решил: "Поеду-ка я в редакцию к Акимову. Чем смотреть эту лабуду по телевизору, лучше порадовать настоящего и еще живого фронтовика".
А все дело было в том, что сам Александр глубоко убежден - настоящих солдат той войны уже не осталось. Те, кто сидел в окопах, ходил в атаки, погибли. И косточки их истлели в лесах и полях. А кто выжил - умерли от ран. И покоятся на бесчисленных кладбищах. Остался второй, третий эшелон.
Для такого подхода у него были основания, так как он знал страшную статистику войны: рядовой солдат переживал на передке две атаки. Лейтенант, командир взвода в среднем жил две недели. А потом либо санбат, либо прикопают его где-то в воронке от снаряда. Летчик делал в среднем пять вылетов…
Но не бывает правил без исключений. Таким исключением был Акимов.
В дипломат - бутылку коньяка из заветного запаса. В другую руку - букет алых тюльпанов. И поехал он в свою бывшую редакцию. Точно. Не ошибся. Там уже дым коромыслом.
Вообще, в это время, несмотря на все запреты, праздники было принято отмечать и на работе. В трудовом коллективе. Накрывали в большой комнате стол тем, что приносили из дома. Покупали водку для мужчин, сладкое вино для женщин. И гуляли. По полной. Тем более сегодня.
Стол уже накрыт. По-походному. Газетами. Водка налита в металлические кружки. Закуска самая простая. Соленые огурцы. Селедочка с картошкой. Хлеб нарезной, черный. Тушенка. Конфеты.
Народ встречает Дубравина радостно. Как своего. Уступают место за столом. Подвигают зеленую кружку. Успел вовремя. Первый тост произносит сам редактор:
- За Победу! За Родину!
И дружно накатили все разом.
Минуту-две тишина. Сосредоточенно закусывают. Наконец разговорились. Конечно, не о войне. Кто ж ее помнит, войну ту? Они все родились после. Впрочем, не все. Кроме Акимова сегодня в орденах и медалях пришла вторая машинистка Зоя Федоровна. Еще свежая бабулька-пенсионерка с завитыми по случаю праздника седыми кудрями и хорошо напудренным, чтобы меньше были видны глубокие морщины, лицом. У нее тоже сегодня праздник. Тоже, оказывается, всю войну прошла. А никто и не знал, что девчонкой-санитаркой хлебнула она фронта, кровищи, грязи, смерти. И сидит она сегодня от Александра Дубравина справа в своем пиджачке, увешанном орденами. Поглядывает на окружающих светлыми, странно молодыми голубыми глазами. Закусывает. И выпивает.
После второй заговорили погромче. Красномордый разлохмаченный Володя Пьянков заспорил с Ваней Изжогиным по поводу водки:
- Да что ты понимаешь в колбасных обрезках. Водка наш исконно народный продукт. Национальный продукт. Нигде в мире он не может появиться, кроме России. Здесь суровая зима. И длится больше полугода. Вот и надо народу в такую зиму что покрепче пить. Она и характер наш укрепляет.
На что Ваня Изжогин резонно отвечает:
- Да водку в прошлом веке Менделеев изобрел. Он формулу открыл. Сорок на шестьдесят спирт разбавлять начали. До того Россия пила медовуху, квас хмельной…
- А ну тишина! - зашикал на спорящих новый заместитель главного Алик Пан, тощий, нервный, дерганый кореец с узкими, как будто прорезанными на лице бритвочкой, глазами.
Еще раз поднялся седенький, худенький Акимов. Окинул всех взором. Сказал:
- Я поднимаю тост, который произнес товарищ Сталин на банкете в Кремле после Парада Победы. Он тогда выпил за русский народ. За его долготерпение, мужество и страдания.
Все встали. Зазвенели, зазвякали металлом кружки. Выпили еще по сто грамм.
И понеслось. Поехало. Ближе к вечеру народ начал расходиться. Первым после официальной части, как всегда, слинял Михаил Куделев. Фронтовые сто грамм подействовали на него плохо. Начал жаловаться, что его обошли в должности. Сунули Пана. Потом тронулись и другие. Остались за разворошенным столом старый ветеран да пара мужиков, один из которых Дубравин. Завязался тот настоящий задушевный, можно сказать, исповедальный разговор, который только и присущ настоящему русскому застолью. Старенький редактор потихонечку подливает рыжий коньячок, непрерывно курит и говорит, останавливая подступившие к горлу воспоминания:
- Только не думайте, что я какой герой или что. Я не герой! Просто рядовой, обычный солдат. Лучшие, те там остались. А мы так, второй эшелон. Пустяки, одним словом. Я ж артиллерист. Это, считай, облегчение. Не совсем на передке стоишь. Как-никак позади пехоты. Хотя бывало по-разному.
Сколько лет прошло, а вот война от меня никуда не ушла. Так во мне и живет. Живет проклятая. Все помнится. Потому что война - это жизнь рядом со смертью.
- А страшно было, Василий Яковлевич? - неожиданно спрашивает Пан.
- Я первый раз страшно испугался в Сталинграде, когда наткнулся на нашего убитого, обглоданного бездомными собаками бойца. Так мне жутко стало. Неужели, думаю, я тоже так буду лежать.
Вообще, смерть, она безобразная штука… Страшная, ребята. Не то слово.
Выдвинули меня как-то вперед с двумя ребятами. Посадили в окопчик. Чтоб мы корректировали огонь. А танки прут и прут. И обходят нас. Пыль кругом. Вой. Снаряд, что ли, попал к нам. Соседу моему ноги оторвало и осколком скулу разворотило. Кровища, пена изо рта. А он орет, орет! Чем орет - непонятно. Сколько лет прошло. А как он кричал, до смерти не забуду…
- Эх, давайте ребят помянем!
Редактор налил еще полстакана.
- За погибших товарищей!
Выпил не чокаясь. Не морщась. Не закусывая. Видно было, что его забрало. И хотелось сказать что-то главное, важное.
- На войне я, Сашка, как и все мы, знал, что меня убьют. Поэтому мыслей каких-то про будущую жизнь не было. Были простые мысли. Оплакивать меня некому. Я сирота. И раз уж конец один, раз уж такие хорошие люди погибают, так я перед смертью хоть побольше убью. И все! Какие мы герои?
Алик Пан, пьяно качнувшись над столом, все-таки поймал ускользающую мысль и спросил:
- А как же заградотряды? Приказ ни шагу назад?
- А как же! - Акимов крепко уперся локтями о стол, подпер седую голову. - Ведь человека на смерть послать можно только под страхом смерти. Его уже ничем не проймешь. Только расстрелом или штрафбатом. Ведь в начале войны в плен сдавались полками. Я и то помню случай. У нас с передовой ушли на ту сторону фронта три тысячи человек - татар. Кто-то с той немецкой стороны начал разговор: "Эй, Абдулла! Ты здесь?" И какой-то Абдулла отвечает: "Я здесь!" Они ему: "Иди к нам!" Он в ответ: "Иду! Иду!" И представляешь, снимается целый полк. Три тысячи человек. И ночью прямо из наших окопов в их окопы перебираются. Во как было. Армиями попадали в плен. От этого и вышел такой строгий приказ. И репрессии объявили против семей тех солдат, что в плен сдались. Карточек их лишали, высылали. Чтоб отцы и братья знали. Сдашься немцам - семья твоя умрет с голоду. Такая вот арифметика получалась.
Опять же в наше время это все забылось. Теперь у нас гуманизм пошел. Но тогда как мог Сталин прекратить это дело?
Кстати, про штрафбаты. Мало кто знает, что первые их немцы у себя ввели. И заградотряды тоже. А мы уж подхватили. И расстреливали перед строем беспощадно. Своих же. Не жалели.
Я помню, у нас командир дивизии при форсировании Днепра расстрелял командира полка прямо на берегу. А мы, рядовые, все видели. Чего только не видели.
Акимов отставил стакан в сторону. Снял со спинки стула свой серенький пиджак, рядами увешанный орденами, медалями. И как сомнамбула, прикасался к каждому ордену, рассказывая:
- Этот я получил за Днепр. Господи, боже мой! Напялили на нас ватники, навьючили, как верблюдов, разного рода оружием, автоматами, пистолетами, боеприпасами. И на понтоны, на лодки, на плоты посадили. Ночью оттолкнулись. А немцы как жахнули. Наш плот перевернулся. И я со всей своей амуницией и сбруей прямо под воду и ушел. Понял, что тону. Конец мне. Сбросил с себя в воде все. Всплыл. Куда плыть? Хрен его знает. Куда-то выгребаю к берегу. Не знаю, чей он. Наш или немецкий. Прибился. Гляжу - рядом трое уже лежат. Утопленников. Ну, пополз я вдоль берега. И выполз на своих:
- Ты откуда? Живой?
- Живой!
- А мы думали, ты, Васька, готов. Ну давай. Пошли к переправе.
И хоть и страшно, но радостно мне. От своих не отстал. В своем рою нахожусь. А там чужой рой. В нем лучше не быть. Почему? А потому, что если от своих ребят отстанешь или потеряешься, то чаще всего каюк тебе. У нас даже никто после ранения в санбат не хотел уходить. А почему? Вроде отдохнуть можно, подкормиться. А потому, что после санбата потом тебя могут направить в другой батальон. А в чужой части, где своих нет, чужого всегда стараются послать в самое пекло. Своих-то, с кем командир сроднился, жалко. Вообще, на войне полк или батальон - тот же самый колхоз. Командир - председатель. Возле него хозяйство нарастает. Любушек заводят. Солдаты тоже как-то спаиваются, приспосабливаются. Свои песни в каждом полку. Свои порядки. В нашем дивизионе две такие песни были. У командира патефон имелся. И чуть затишье - начинается отдых. Гулянка. А как иначе? Человеку разрядиться надо. Походи-ка рядом со смертью хоть день, хоть неделю.
Посидели. Помолчали. Выпили еще. Не часто так бывает, чтоб фронтовые говорили откровенно о пережитом. Обычно на разного рода встречах, торжественных слетах и прочих мероприятиях отделываются общими словами: "Наш полк занял оборону на левом берегу реки. Окопались. И тут пришел приказ командования…" Ну и все такое прочее. А кому это интересно? Да никому! И великий подвиг. И великая жертва русского народа так и не обрели подлинного звучания. Заболтали их. И поэтому сегодня Дубравин слушал Акимова не только ушами, но и сердцем. И впитывал, впитывал каждое слово, каждую интонацию. Будто война коснулась и вошла в его душу. Стала частью и его жизни.
Вечер за окошком уже наступил. Тени легли на асфальт и деревья. Длинные-длинные. А он все тянется, этот диалог от сердца к сердцу. Двое их осталось. Все ушли.
- На войне мы всегда знали, кого следующего убьет. Но никогда не говорили об этом. Помню случай. Был у нас один мужик. Вижу, начал маяться. Неймется ему. С лица спал. Какая-то тень легла. Все, думаю, конец. А тут самолеты налетели. Бомбить нас начали. Он от них бегал, бегал. Потом раз - в щель ко мне. Забился. Спрятался, под меня подлез. Лежит. Вроде спасся. Все. И вдруг не выдержал. Выскочил наверх. И побежал. Тут его и убило. Вот так бывает. А я медаль через две недели получил.
- А немцев-то вы ненавидели? Ну так, чтобы от всей души?
- Ой, сынок! Все по-разному было. Все смешалось. Немцы, русские. Скорее были свои. И враги. Мы раз по Венгрии шли. И наткнулись на место, где наши власовцы ночью вырезали целый взвод. Во сне. Шли ребята. Устали. Ну и легли ночевать. Видать, и охранение спало. Они их и вырезали. Всех.
Смотрю - лежит на земле мужик. Вот знаешь, русский богатырь. Красавец. И так мне захотелось заглянуть ему в лицо. Не поверишь - такой красоты человечище. Какие от него дети могли народиться. Зарезали. Глотку перерезали. Ой, страшное это место, где людей убили во сне. Много я чего видал. А это место не забуду. Вот тебе немцы. Русские. Мало кто сейчас это хочет вспоминать. А ведь на стороне немцев было много тысяч казаков. Как такое могло случиться? Могло. Случилось. И не враги они мне. Понять их могу. Сейчас. Ведь что советская власть с казаками сделала, а? Кровь в жилах стынет, когда вспоминаешь это. Расказачивание. Расстрелы. Свои своих убивали. Беспощадно. Трудно…
Эх, не все мы были героями. Но общая ненависть была. Она героев и подпитывала. Мы ведь знали, что умрем… Смерть нам… Не могу… Все какие-то обрывки в голове. Давай-ка, Сашка, еще нальем по стопочке. Знатный коньячок ты достал. Знатный. Видать, где-то в буфете ЦК промышлял. А, Сашка?
Акимов засмеялся коротким старческим смешком.
Выпили. Крякнули. Закусили ветчиной и огурчиком. И опять потекла беседа. Изливалась измученная душа простого русского солдата. Человека, которому бесконечно повезло. Он остался жить. И мог рассказать, о чем чаяли, думали. Они. Те, кто и сейчас лежит в своих окопчиках, щелях, а может, даже и под гранитным постаментом. Кто где.
- Ненависть была. Выражалась по-разному. Было дело. Когда попали в Германию, оттянулись на немках. По полной программе. А ты как думал? То война была. После всего, что повидали мы от них на своей земле, они еще легко отделались. Куда от этого денешься? Помню, зашли в одну деревню. Захожу в избу. А там… Не могу, Сашка. Вот по сей день не могу об этом вспоминать. - Акимов поднял голову от стола, покивал ею, чтобы отодвинуть набегающую на глаза влажность. - Да, а там девочка маленькая. Три годика. Ходит по домику: "Бабушка, бабушка, я кушать хочу…" А бабушка на кровати мертвая лежит. Убитая… Веришь, все видел. Эх, Сашка, Сашка…
Немцев-то этих мы потом изловили. Утром другого дня. Ужас, что было. Мы их ведем по улице, а бабы наши, русские, выскочили и бросаются на них кто с чем. Кто с палкой, кто с коромыслом. Бабы, они стервенеют страшно. Рвут их на куски. А как не рвать? Они ведь что, гады, творили в этой деревне. Людей заживо на пилораме резали. А? Сначала голени, потом лодыжки. Выше, выше. На куски заживо, Сашка. Поймали мы их. Мне штык дали мужики. Бей его, гада! Я в спину нацелился. Как дал. А штык не идет. В тело не идет. Не входит. Так он одеревенел. Одеревенел этот из зондеркоманды, гад! Бабы его палками забили…
- А кто лучше воевал? Наши или немцы? Сейчас много разговоров таких, а, Василий Яковлевич? Что, мол, трупами завалили немцев…
- Трупами завалили. Ну, может, где-то в этом и есть доля правды. Но немцы тоже не всегда работали как часы. Особенно после Сталинграда. Я тот лиман до сих пор во сне вижу. Из окружения они пытались выйти. На реке через мелкое место пёрли на наши пулеметы. Они идут. Вода глубже, глубже. По грудь, по шею. Поднимают руки с автоматами. Вот тут мы их и стеганули из пулеметов. Я "максим" не любил. У меня трофейный "гочкис" был. Вода в том лимане красная стала и как будто закипела. А трупы под конец дня образовали плотину. И по трупам они продолжали наступать. У нас пулеметчик рехнулся к концу того дня…
А вообще, по-разному было. Но немцы, как мне кажется, покрупнее были, крепче как-то. Может, они спортом больше занимались. Наши ребята пожиже. Вой на - она тоже психология. Наших, например, хрен заставишь каску носить. Не любят. И все тут. Но если вот в поле три былинки стоять будут, наш обязательно за них попытается спрятаться. Еще чем силен русак. Он один может воевать. Убьют командира. Кто-то за него обязательно останется - хоть в роте, хоть в отделении.
А вообще, самое трудное по первой - душой переломиться. Вот тебя воспитывают всю жизнь. Убивать - грех. А потом в одно мгновение все меняется. И убить - это уже самое важное. Доблесть. Я тоже убивал. И может, где-то и зря. По привычке, что ли. Вот ты говоришь, - Акимов сказал это, отвечая на какие-то свои мысли, хотя Дубравин вообще ничего не говорил, а просто, склонив голову и подперев ее руками, что-то упрямо высматривал на постеленной вместо скатерти газете. - Вот ты говоришь, что убивать нельзя! А как не убить? Помню, в поле дот нас держал у дороги. Долго держал пулеметчик. Мне командир велел его обойти. Я тогда лихой парень был. Сзади зашел. Дверь высадил гранатой. А он от пулемета обернулся и на меня смотрит. Я этот взгляд с собой в могилу унесу. Ох, Сашка, глаза у него… Человеческие глаза. Страшно…
Однажды, когда немцы уже надломились душою, в Венгрии набрел я случайно на группу. Они прятались в камышах под Балатоном. Я один. Представляешь. А их человек десять. Сидят. Выглядывают. Сами хотят в плен сдаться. А тут я. Стали договариваться. Где жестами, где словами. Ну пойдем. Собрались. А у них раненый был. Двигаться не мог. И двигать его уже нельзя, как я понял. Гангрена у него, что ли, началась. Они мне талдычут - надо его отправить в госпиталь. Показывают на пальцах. А как отправить? На чем? Кто будет возиться? Пошли они вперед. Отошли. А я вернулся. Достал парабеллум немецкий. И раз в него. Шесть раз стрелял. А он, знаешь, так смотрит на меня. И вот так рукой смахнет что-то с лица. И опять мне в глаза смотрит. Как заколдованный. А я, видно, не мог попасть в жизненно важный орган. А он смотрит…
Редактор замолчал. Только слышно было в тишине, как где-то за окном поехал автобус. На улице уже горели фонари. Кто-то прошел по пустынному коридору министерства. Подошел к двери кабинета. Постоял. И ушел дальше.