***
Точно напротив моего дома, справа от автобусной остановки - книжный магазин. Одновременно это еще и центр с лекционным залом. "Центр Фрейдистского Анализа" написано на фасаде. Номер этого дома - 76. Мой номер - 67. Зеркальное отражение. Я живу напротив, через дорогу от своего подсознания. В этом подсознании еще не заглушены ночные звуки в двенадцатиметровой комнате, где мы жили вчетвером - папа, мама, моя сестра и я, а периодически еще ночевал и дедушка. Можно себе представить, как звучал в моем подростковом воображении каждый скрип раскладного дивана, каждый сдавленный вздох. Мы родились в оргии - в ее фонетической версии по ночам и в идеологической раздвоенности на личную интимность и общественную дидактику днем.
В те годы отец время от времени удалялся из нашей коммуналки в квартиру своих родителей. Там стоял его письменный стол, и он считал это место в комнате родителей своим рабочим кабинетом. Когда моя тетка (сестра отца) вернулась в Москву со своим демобилизованным мужем и поселилась в квартире деда с бабкой, письменный стол убрали, и это как бы лишило отца его рабочего места. Моих родителей возмутило то, что с ними никто не проконсультировался на этот счет. Сюжет - склочно-советский. Состоялся суд, и отец выиграл дело. Но это право на жительство надо было подтверждать: ночевать хотя бы раз в неделю или что-то вроде этого. На ночевку в стане врага отсылали меня - ребенка дошкольного возраста. Меня клали на раскладушку, и в темноте я слышал разговоры своих родственников: они говорили страшные вещи про маму и папу; но я должен был молчать и делать вид, что я сплю. Они знали, что я не сплю, и слова становились все более и более ужасными. Я затыкал уши, зарывался с головой под подушку. Ничего не помогало. Не помогает и до сих пор.
Это и было мое первое изгнание из рая, моя первая эмиграция. Я думаю, у каждого есть вспомнить что-то нечто похожее. Но это не значит, что между подобными детскими эпизодами-испытаниями на верность и преданность и состоянием отчужденности в будущей взрослой жизни была какая-либо причинно-следственная связь. Параллель в логике - да, но связь? Совершенно не обязательно. Общность между людьми в определенный период жизни не означает, что эта общность была до этого или повторится в будущем.
Когда героев Джеймса Джойса призывают к героической жертвенности во имя ирландской истории, они отвечают, явно с авторской интонацией в голосе: "Это не моя история. Это - ваша история". Нас пугают: "наша" история в один прекрасный момент становится "вашей" историей. Но подобное утверждение могут сделать обе стороны спора. Зло, конечно, побеждает чаще, и "жидов" бьют всех подряд вне зависимости от их метафизических воззрений. Но это не значит, что я должен стать идолопоклонником той версии истории, которая зиждется на интуитивной убежденности в непобедимости злого начала в человеке: чем, в таком случае, эта концепция еврейства отличается от сатанизма?
Есть ли Бог? И если есть, как я ему должен служить? Или мы все служим одному Богу? Как я должен относиться к тем, кто не знает имени моего Бога? Есть ли у него одно имя или их много? Распинал ли я, вместе с остальными евреями, Иисуса? Не уверен. Но этот вопрос должен задавать и каждый христианин. Должен ли их задавать еврей? Кто такие евреи? Может быть, нынешние евреи - это всего лишь протестантская секта средневековой Европы, вообразившая себя библейскими иудеями? В связи с гонениями на эту секту, не принявшую ортодоксального христианства, члены этой общины переженились друг на друге, и в результате, в течение столетий, выработался даже определенный физиологический - "еврейский" - тип, разный, естественно, в зависимости от народов, стран и континентов, где возникала эта секта. Но и общее сходство угадывается; в конце концов профессия (чтение книг) накладывает отпечаток, и в этом нет ничего оскорбительного: рыбак рыбака видит издалека. Однако каждый ловит свою рыбу. Для евреев создано, вроде бы, государство Израиль. Но большинство евреев почему-то туда не едет. Спросите раввинов, стоящих вне сионистского движения, и они вам скажут, что это - один из очагов спасения еврейских беженцев, а вовсе не та Святая земля, куда все евреи будут возвращены с приходом Мессии. Опять что-то не то, что-то не совсем так. Кому, действительно, нужно место на земле, где за каждую пядь орошаемой почвы язычники и идолопоклонники, как оголтелые, убивают друг друга, всякий от имени и по поручению собственного бога? Какое отношение мои предки имеют к палестинским баранам?
Я - еврей, но я - не ваш, я - другой, не Байрон, нет, еще неведомый, не до конца описанный изгнанник, чья душа не подлежит регистрации (и репатриации) по паспортной системе. И никто не знает, какой из евреев - с душой, а какой - с душком. Почему я должен причислять себя к религии, существующей без храма, без трона божия, без кола и без двора? Иудейское царство для религиозного еврея наших дней - это Библия и талмудические законы. Идея слова как указания к действию была подменена идеей интерпретации слова как единственного занятия на свете. Это религия людей, знавших, что Иерусалим земной - разрушен, перенесен на небо, и лозунг "В следующем году в Иерусалиме" подразумевает всегда следующий, а не нынешний год.
Поглядите на книги тех, кто называет себя религиозными евреями, - на их талмудические ритуалы: их бесконечная казуистика как будто задумана именно для того, чтобы их невозможно было до конца исполнить - и тем самым приблизить срок прихода иудейского Мессии. Всякая иллюзия обретения подобного религиозного идеала безжалостно развенчивается. При этом предается остракизму и всякая попытка отказа от этого вавилонского ритуала (то есть желание осесть и вжиться в местную жизнь, забыть о возвращении в несуществующий Иерусалим, перестать быть подвластным их Талмуду). Получается, что современный иудаизм - это сплошная апологетика невозвращения: на родину, домой, к собственному храму, к собственному Богу. Это - карманная, переносная книжная версия духовной неустроенности, религия вечного плача на реках Вавилонских, перманентной эмиграции, возведенной в мистический культ. Есть много людей на свете, кто рвется в посредники между нами и богом. Они хотят, чтобы все было просто. Они знают, как служить Богу, и готовы поделиться с нами своими знаниями. Это - билетеры наших божественных маршрутов. Они готовы раздавать нам паспорта и путеводители по новой жизни. Не надо. Потому что не все так просто, как им хотелось бы. Путеводители по этим маршрутам просто не существуют, потому что некоторые плохо кончаются, а сами маршруты периодически меняются. Обозначены лишь автобусные остановки.
Возвращение в Дублин
Лишние люди
Дублин - один из немногих городов мира, вроде Москвы или Иерусалима, осознающих себя избранниками. Такой город - непременно столица некой невидимой (для постороннего взгляда) духовной империи. Эта империя избранников, однако, ощущает себя одновременно и провинцией, придатком соседней цивилизации, политически более изощренной и более мощной. У Иерусалима (библейского) таким великим соседом был Рим, у Москвы (XIX века) - Париж, у Дублина - Лондон. Лондон (XX века) поблек бы перед Нью-Йорком, но Лондон принципиально всегда считал себя лишь большой деревней, точнее, конгломератом хуторов. Своего цивилизованного и всесильного соседа дублинец одновременно и презирает, и заискивает перед ним. Дублинец, переселившийся в Лондон, заклеймен как предатель своими соотечественниками. Но грош тебе цена, если ты не мог добиться успеха в Лондоне и всю жизнь проторчал в Дублине.
Дублинцы - это нация, которая не может смириться с собственным существованием в четырех стенах своего родного дома-города. Тут стоит заметить, что архитектура Дублина, по крайней мере то, что заслуживает внимания, вроде Мэрион-сквер (где проживала вся ирландская артистическая элита XIX века), создана англичанами. Бунтарские речи ирландских гениев отражались от английских стен эхом-горохом. Это были идеи в чуждом окружении, в одежде с чужого плеча. Ирландцы, как известно, не без основания полагают, что никто лучше их не говорит по-английски. При этом своим родным языком они считают гэльский, но на этом родном языке в Дублине говорят лишь считаные единицы. Даже ирландский (антибританский) патриотизм в самой радикальной из форм - республиканское движение - был вдохновлен в первую очередь самими британцами, утопическими идеалистами, не без влияния русской революции начала века.
Дублин постоянно перестраивается, поскольку дома разрушаются на глазах: ни у кого нет ни желания, ни сил производить ремонт. Вместо городских особняков вырастают бетонные коробки. Даже отель "Блум" (в честь джойсовского героя Леопольда Блума) - стекло и бетон, хотя туалет в отеле оклеен обоями с цитатами из "Улисса". Такое впечатление, что дублинцы уничтожают материальные воплощения чужеродных идей с религиозным ражем разрушителей идолов. Но тут, скорее, не иконоборчество, а просто наплевательство и инстинктивный эгалитаризм (не исключающий, как и в России, зуда выделиться любым способом из толпы себе подобных). Эта индифферентность не исключает, впрочем, и мстительности в отношении тех, кто вырвался из дублинского порочного круга самоотвращения и тайной гордыни.
До 60-х годов при упоминании имени Джойса дублинцы плевались. Их можно понять. Как, скажите на милость, относиться к писателю, назвавшему твою родину-мать "свиньей, пожирающей собственных поросят"? Перед тем как дублинская "джойсиана" стала привлекать тысячи туристов и, соответственно, деньги в карман дублинцев, соотечественники Джеймса Джойса с какой-то злорадной снисходительностью позволили местным властям разрушить дом жены Джойса, Норы Барнакл, где Джойс поселил своего Блума. В наши дни Леопольд Блум - чуть ли не народный кумир. Мотив психологического самоистязания свойствен ирландцам в той же степени, что и русским: как иначе можно объяснить тот факт, что героем этого города-католика стал еврей-прохиндей? Но церковь взяла свое: на месте разрушенного дома Леопольда Блума было построено новое крыло больницы The Mater Misericordiae. По иронии судьбы, здесь закончил свои дни капелланом предтеча "лишних людей", русский эмигрант и монах ордена редемптористов (искупителей), знакомый Герцена и Огарева, попавший в виде пародии даже в роман "Бесы" Достоевского, Владимир Сергеевич Печерин (1807–1885).
Конечно, следовало бы помнить (из биографии Гершензона), что этот исторический персонаж, попавший на страницы чуть ли не всей русской литературы, оказался в конце концов в Дублине. Но я недооценивал, насколько все это близко, конкретно и страшно - оказаться в маленьком и тесном городском закутке мира, где каждый считает себя гением и погода меняется ежеминутно. Эта переменчивость отчасти соответствовала и его собственному темпераменту. Этот ученый-классицист, знаток Древней Греции и Рима, оставшийся в Европе вопреки настоятельным уговорам друзей и правительственных эмиссаров, перепробовал вроде бы все возможные роли в своей жизни. Но в его переменчивости была своя метода, свое постоянство. Мы знаем этот темперамент: сначала безумно увлекаться, а потом бездумно оплевывать.
Его восторги после первой встречи с европейской цивилизацией продолжались до тех пор, пока хозяйка пансиона не намекнула ему: мол, если у тебя есть деньги, чтобы просиживать днями и ночами в кафе, изволь регулярно платить за квартиру. После этого вся европейская цивилизация была проклята как ничтожный мелкобуржуазный мир сантимников. Печерин подался в стан социалистов и анархистов. Пока один из анархистов не взял у него в долг последние деньги, присланные из России, и не исчез без следа, что привело Печерина, тут же разочаровавшегося в политике, в стан иезуитов. Но после нескольких месяцев изучения догматов в толковании этого ордена Печерин решил, что он окружен архилицемерами. Даже тот факт, что он в конце концов все-таки перешел в католичество, объясняется, видимо, его стремлением полностью порвать с российским (то есть православным) прошлым.
Его ужас перед возвращением в Россию почти советский. Когда его, по простоте душевной, навестил представитель российского консульства, Печерин обвинил этого добродушного чиновника в том, что тот - агент царской охранки. Печерин попал в Англию в качестве монаха, но тут же дал завлечь себя еще в одну интригу и скандал со своим собратом по ордену, в результате чего удалился в Ирландию. Как и следовало ожидать, он стал героем республиканцев, и не совсем случайно: в костер, где сжигались еретические брошюры, какой-то провокатор подбросил протестантскую Библию, что, естественно, было неправильно воспринято английскими (то есть антикатолическими) властями: Печерин (Father Pecherine) угодил в тюрьму, и про него даже распевались уличные куплеты. Видимо, при всей его строптивости, негативизме и доктринерской одержимости в нем жила инстинктивная внутренняя доброта. Его явно любили.
Но конец его грустен: он разочаровался во всем - и в социализме, и в христианстве ("этом бреде из Назарета"). Он продолжал регулярно писать письма своему единственному другу в России. "Отзовись, старый мой товарищ, кроме тебя, нет у меня никого на свете", повторял он в письмах, не получая ответа. Старого друга-товарища давно не было в живых, а письма все шли.
Вернемся к еврею Блуму. Я впервые попал в Дублин переменчивым, как всё тут, летом, поскольку мой день рождения приходится на 16 июня - тот самый день, когда происходит действие в романе "Улисс". Все действие этого романа, напомню, состоит в том, что Леопольд Блум передвигается по Дублину из одного питейного заведения в другое. Вместе с толпой дублинцев и иностранцев повторил этот маршрут и я со своей женой Ниной Петровой. В пабе "Бейли" я обнаружил единственную реликвию, оставшуюся от Леопольда Блума, когда он был "вытеснен" из квартиры соотечественником его предков (предки дублинских евреев всегда из России), отцом Печериным. Эта реликвия - входная дверь. Элегический поэт Дублина Патрик Каванах водрузил эту дверь в легендарном пабе. "Отныне объявляю эту дверь открытой!" заявил он на клоунской церемонии открытия этого импровизированного музея памяти Джойса.
Во время моего второго визита в Дублин (сырым и колючим, как будто от небритости, мартом 1995 года, в День св. Патрика) я обнаружил, что дверь эта заперта: паб "Бейли" стоял заколоченным. Его скупил супермаркет "Маркс и Спенсер". Каламбурная анекдотичность имен основателей этой торговой фирмы, может быть, и случайна (это не тот Маркс и не тот Спенсер), но смешно, что в который раз дублинские места, связанные с памятью Джойса, узурпированы эмигрантами из России и Восточной Европы, откуда родом еврейская семья Маркса - Спенсера. (В начале века они придумали продавать с прилавков галантерейную мелочь по пенсу за штуку.)
Все эмигранты на свете каким-то образом связаны: это своего рода семейные (несчастливые по-своему) узы. При жизни Джойсу пришлось эмигрировать от своих соотечественников; после смерти - от своих еврейских героев. Даже в загробном мире есть свои эмигранты. Некоторые пытаются вернуться в Дублин в виде привидений.
Дублин, как и Москва, - большой вокзал. Дублин - это город, откуда уезжают. Дублин - это город, в который возвращаются: чтобы сравнить надежды собственного прошлого со своим успехом или поражением. Но есть те, кто не отличают своего поражения от победы, и тогда в Дублин переселяются окончательно: вроде монаха Владимира Печерина, обратившегося из православия в католицизм, или еще одного монаха - Джеральда Мэнли Хопкинса. Этот английский Мандельштам XIX века пришел в католицизм из англиканства и закончил свои дни в Дублине, где его чтили, но не любили (он, судя по всему, предпочитал исповедь в церкви, а не за стойкой бара). В Дублине прописаны все транзитные пассажиры небесных авиалиний. Это город внутренних эмигрантов, воображающих себя патриотами.
Дублинцы говорят о собственном городе с презрительной горькой ухмылкой и даже с бешеной ненавистью, если речь заходит о соседях по улице. Но от чужака ожидаются лишь гимны Дублину. Дублинцы предпочитают фикцию реальности. Паб - это, как известно, фиктивный, выдуманный идеальный дом, уютная гостиная с креслами, камином, картинками на стенах и плотными шторами на окнах: это подмена домашнего уюта - без склочной супруги, тещи или орущих детей. Дублинец, чувствующий себя несколько неуютно дома, предпочитает реальной жизни разговор в пабе. В пабном общении - вся идеальная жизнь дублинца.
Я помню свои первые дублинские восторги: после нейтральной вежливости, холодноватой дружелюбности лондонского паба вдруг попадаешь в парадиз необузданной готовности общаться. Ты плывешь на эмоциональной волне открытости - манер и слов - на полных парусах, точнее, с полной кружкой в руках, а волны тут - это потоки гинеса. Пресловутая густая пена в кружке гинеса как будто поддерживает в целостности и сохранности свежесть общения. Поскольку гинес чувствителен к транспортировке, отчужденность ирландских эмигрантов (как, впрочем, и расстояния в самом Дублине) можно измерять качеством гинеса, в зависимости от степени удаленности от пивоварни "Гинес". В настоящем ирландском пабе пенная шапка на кружке гинеса украшается, как печатью качества, последним пенным завитком в форме национальной эмблемы Ирландии - трилистника. Этим трилистником покрыты скалы вокруг Дублина, где море в солнечную погоду чернеет, как гинес. А воздух терпкий и насыщенный, как виски. Гинес пьют "с прицепом": пинта гинеса, стаканчик виски (ирландского виски, с дымком, поскольку процеживают виски сквозь торфяной уголь). В этом климате, в этом ландшафте моря и воздуха "с прицепом" собеседники нетрезвы заранее, с первого слова, но вида не подают.
Ни один разговор, само собой, не обходится тут без упоминания выпивки. По прибытии в отель "Блум" я тотчас узнал от портье, что День св. Патрика для дублинцев - это день, когда запрещалась (до 1975 года) продажа спиртного и в пабах, и в магазинах. Портье звали Падди (то есть Патрик). У него были седоватые усики бильярдиста и шармера-волокиты и совершенно обесцвеченные, как мартовская беловатость неба над Дублином, глаза выпивохи. Он тут же угадал во мне духовного собрата по алкогольным увлечениям. Кроме того, я, очевидно, был для него новым слушателем его старых историй. Все они были про то, как ирландцы обходили алкогольный запрет в День св. Патрика. Самый известный ход - отправиться на выставку собак. Лишь на собачьей выставке бар почему-то работал без перерыва и без ограничений, и в День св. Патрика дублинские жены с удивлением узнавали о неистовом интересе своих мужей к собаководству. Запрет не распространялся на транзитных пассажиров, и поэтому алкоголь разрешалось продавать в станционных буфетах. Входные билеты на перрон в этот день продавались бойко: как-то чудом выходило, что дублинцы по Дням св. Патрика непременно или провожали кого-то, или кого-то встречали (как выяснялось: друг друга провожали, а потом тут же и встречали). На улицах в этот день появлялись продавцы святой воды с подносами: в стаканах, естественно, была не вода, а прозрачный джин ("Ведь Он воду превратил в вино, не так ли?").